Мигель де унамуно. искусство и космополитизм

Мой лучший друг и земляк Грандмонтань решил, как видно, что пришло время, познакомить публику с нашей частной перепиской, и выбрал для этого как раз то письмо, где я, полагаясь на нашу старую дружбу, откровенно делюсь с ним своими соображениями по поводу состояния аргентинской литературы, которые я сам, за недостатком необходимых в подобных случаях доказательств, не сделал достоянием публики. Не буду, однако, осуждать Грандмонтаня за его дружескую расторопность. Напротив, я был вознагражден за появление в свет моего письма интереснейшим и пока еще не опубликованным ответным письмом, полученным от господина Мартиньяно Легисамона, и я смог, таким образом, завести знакомство с этим замечательным писателем и насладиться его «Воспоминаниями о родной земле», «Горным жаворонком» и «Рожденным в горах», любезно присланными мне в дар. И поскольку мысли, возникшие у меня при чтении письма Легисамона и его произведений, могут заинтересовать постоянных читателей «Ла Насьон», предлагаю их вниманию нижеследующие рассуждения на тему космополитизма в искусстве.

Легисамон пишет, что при чтении моего письма его укололо, как я, по его забавному выражению, «надраиваю уши» его собратьям. Я сочувствую ему всей душой, но что поделаешь — уж больно удобный мне представился случай.

Я принадлежу к числу тех испанцев, которые, коль скоро им в руки попадает книга американского автора, хотят почувствовать дыхание породившей ее жизни, услышать голос земли и народа, ждут от нее глубокой и настоящей поэзии, а не литературного набора декадентских финтифлюшек и экзотических бумажных цветов. С тех пор как несколько лет назад, прочитав великолепнейшую поэму «Мартин Фьерро», я посвятил ей свою статью, мой земляк и друг детства Кармело Уриарте стал буквально засыпать меня степными цветами литературы гаучо. Не так давно он прислал мне популярные романы Эдуарде Гутьерреса, писателя, богато одаренного поэтическими задатками, хотя и не всегда искусного в воплощении своих замыслов, и, читая «Хуана Морейру», я восклицал поминутно: «Какие залежи!» Автор превосходной поэмы «Настасье», мой хороший приятель Сото-и-Кальво, также подарил мне свои произведения, познакомив меня попутно с другими креольскими писателями и среди них с Фраем Мочо. Сколько прекрасных минут доставило мне «Путешествие в разбойничий край»! Все это, вместе взятое, родило во мне желание написать книгу о современной аргентинской литературе — литературе аргентинской не только по имени, но и по духу. И вот теперь письмо Легисамона заставляет меня поторопиться и хотя бы вчерне наметить те две основные тенденции, которые, как мне кажется, оспаривают друг у друга первенство в нашей литературе, — я имею в виду борьбу между национализмом и космополита змом.

В письме к Сото-и-Кальво, предпосланном им своему «Гению расы», этой «попытке напомнить о существовании аргентинской поэмы», я уже изложил в самой общей форме мою концепцию космополитизма в поэзии. И, как бы возражая мне, критик, занявшийся «Гением расы» на страницах «Эль Паис» от 25 июня, снова долдонит, что нельзя поэзию втиснуть в узкие рамки, что ей тесны границы нации, религии, языка и родной страны и что, будучи дочерью чувства, воображения и вдохновения» она универсальна, патриотизм же в искусстве — опасная выдумка, могущая привести литературы, лишенные традиций, к неизлечимому рахитизму. Что за редкостное знание психологии и какая глубокая философия искусства!

Чем, собственно говоря, были заняты поэты всех времен и народов, если не вопросами нации, религии, языка и родины, что, как не эти вопросы, кормит, поит и одевает воображение и чувство и что может быть более губительным для поэзии, чем бесплодный и абстрактный космополитизм, враждебный по самой своей сути глубокой и положительной универсальности. Знаменитый португальский поэт Герра Жункейру сказал мне как-то, что похоже, в Испании нет поэтов. «Вашей стране был нанесен сильный удар, — рассуждал он. — В конце концов вы оправитесь от него и залечите раны — время, правильный образ правления, трудолюбие и терпение помогут вам в этом. Момент же, который

вы пережили, требовал жалобы, крика боли. А поскольку никто из вас особенно не жаловался, я по крайней мере не помню таких, — у вас в Испании нет поэтов». — «Или это значит, что они плохие патриоты», — пытался я защититься. «Нет, это невозможно! — воскликнул он. — Человек мысли, философ или социолог, может не быть патриотом, но поэт, если он не переживает то, что вокруг него творится, с большей силой, чем далекое и абстрактное, кто угодно, но только не поэт». Такая постановка вопроса, без сомнения, несколько узка, но она заключает в себе большую долю истины, чем противоположные идеи критика из «Эль Паис».

Я всегда говорил и не устану повторять это снова и снова: «Внутри человека, а не вне его, должны мы искать Человека, в глубинах местного и частного — универсальное и в глубинах временного и преходящего — вечное». Вне каждого конкретного клочка земли нет ничего, кроме геометрического пространства, абстракции холодных евклидовых или неевклидовых построений; вне конкретного времени, в котором мы страдаем или радуемся, нет ничего, кроме математического времени; бесконечность и вечность мы обретаем лишь на своем месте и в свой час, в своей стране и в своей эпохе. Будем «вечнистами», а не модернистами! — вот к чему призываю я. Ведь то, что сегодня слывет модернизмом, покажется нелепой рухлядью лет этак через десять, когда изменится мода.

Так же как я не знаю учения, более подавляющего индивидуальность человека, чем то, которое по принципу от противного, должно быть, называют индивидуализмом, я не знаю символа веры более далекого от универсальности — от общечеловечности, я бы сказал, — чем расхожий космополитизм. Говорят, что это путь к всечеловеку, человеку-типу, на самом же деле он приводит лишь к схеме человека, полученной способом отвлечения, как выразился бы схоласт, к бедному бесперому двуногому, скроенному по одной и той же мерке во всех частях света, как того требует последний крик парижской или нью-йоркской моды, и непременно с эдакой трубой, напяленной на вместилище разума. Выходит «человек для платья» вместо «платье для человека» — старого правила, которому подчиняется и наряд здешнего пастуха, проходящего под окнами моего дома в Саламанке, в шапчонке, штанах в обтяжку, подпоясанных широченным кожаным ремнем, и в гетрах, чтобы удобнее было восседать на лошадке посреди стада коров, • и одежда, в которую условия жизни одели вашего гаучо.

Человеческая природа универсальна — правильно, но это живая, плодотворная универсальность; она свойственна каждому отдельному человеку лишь постольку, поскольку одета плотью нации, религии, языка и культуры и коренится в них, а не в абстрактных свойствах участника «общественного договора» руссоистов. Разве не универсальны гении, раскрывающие в индивиду-

альном и временном вечное? Шекспир, Данте, Сервантес, Ибсен принадлежат всему человечеству как раз в силу того, что один из них был англичанин, другой — флорентиец, третий — кастилец, четвертый — норвежец.

Данте стал гражданином вселенной и гражданином веков именно потому, что, будучи более всех итальянцев XIV века итальянцем и человеком XIV века, он воплотил в себе и сделал вечным тип человека всех времен и народов. Человека.

Разбирая творчество Редьярда Киплинга на страницах «Меркюр дё Франса — органа, я думаю, пользующегося почтением у аргентинских приверженцев космополитизма, — Анри Д. Деврей убедительно доказывает, что писателю этому более всего удаются вещи, действие которых или происходит в Индии, или как-то связано с этой страной, где Киплинг провел годы детства, сохранив об этом времени самые живые воспоминания. И критик приходит к следующему глубокому выводу: «Но никому не дано пережить детство дважды, в двух разных странах, и это хорошо понимаешь, читая романы Киплинга, посвященные какой-нибудь другой теме. В них с избытком дает о себе знать натужность автора, взгляд стороннего наблюдателя, словно бы по возвращении с экскурсии прилежно заносящего в записную книжку то, что он увидел».

Как верно сказано: «Никому не дано пережить детство дважды, в двух разных странах»! Можно пережить детство единожды, и только в одной стране, и должно в этой стране в какой-то степени продолжать оставаться ребенком, чтобы быть поэтом, ибо поэт — это человек, душа которого в наибольшей степени проникнута воспоминаниями детства. В изящном прологе к «Рожденному в горах» Легисамона Пайро очень к месту напоминает нам, что «национальный писатель, наделенный тою детскою душой, которую Коро полагал необходимой, чтобы видеть Природу, должен черпать вдохновение в окружающем его мире непосредственно и простодушно». Непосредственно и простодушно — это и значит по-детски.

Когда я захотел создать произведение искусства, исполненное поэзии, произведение, на которое затратил десять лет размышлений, наблюдений, любви, я обратился к земле моего детства, к горам родной Басконии, к той борьбе между карлистами и либералами, эхом которой отзывается мое детство, когда оно просыпается в душе, навевая мне воспоминания. Мои ученые занятия, прочитанные книги, философия — все пришло на помощь, чтобы ярче увидеть бомбардировку Бильбао — событие, всплывшее из глубины памяти и представшее как живое перед моим мысленным взором.

Да, я за универсальность, но за универсальность богатую и всеобъемлющую, рождающуюся из соперничества и столкновения различий. Здесь, внизу, в оркестровой яме, нам слышна только разноголосица инструментов, но там, вверху, на небесах искус-

ства, звучит гармоническая симфония, и нации, религии, языки и страны вносят в нее собственные ноты, колебля каждая собственную струну, со своим особым звучанием.

Так пусть и аргентинский народ, подобно другим народам, внесет свою ноту, присущую только ему, или, как призывает Сото-и-Кальво в «Гении расы»:

Крупица пусть и твоего металла,

восстав из недр неистощимых духа,

украсит новой славой нашу славу.

Все остальное — литература в худшем смысле этого слова, то есть литературщина, профессиональное сочинительство, интересное одним профессионалам. Книга — хорошая вещь, но она хороша лишь тогда, когда сквозь нее, как сквозь протертую лупу, лучше видишь жизнь, а самое ее даже и не замечаешь.

А литература ради литературы, библиотечная алхимия, аптекарская тарабарщина школьных рецептов, понятная лишь посвященным, — как все это ничтожно! От необъятного наследия александрийской школы, наследия декадентского по своей природе, что осталось нам? Главным назначением пейзажной живописи, быть может, является научить нас видеть красоту реального пейзажа. И в этом смысле декадентство и экзотизм в нашей литературе, как и повсюду — следует отдать им должное, — сослужили хорошую службу: научили поэтов умению видеть, сделали их способными, когда они обратятся к земле и к окружающей жизни, увидеть эту жизнь и эту землю. Но никто ведь не станет настаивать, чтобы мы предпочли этюды, как бы сложны они ни были и какого бы мастерства и виртуозности они ни требовали, сонатам, полным трепета земного воздуха на ваших просторах — не эллинского зефира, шелестящего в струнах эолийской лиры, а задорного ветра пампы, качающего кроны омбу и рокочущего в переборах старой гитары под пальцами славных пайадоров. Играть экзерсисы — полезное занятие, но лишь для упражнения, не более. Профессионалы потеют, преодолевая заданные трудности, а у простых смертных уши вянут.

Все помнят — кажется, еще со времен «Тартарена в Альпах», — что швейцарские сувениры, разные безделушки с изображением альпийских пейзажей, стоят в Париже дешевле, чем в самой Швейцарии (чему тут удивляться — ведь в Париже их и делают!), и всем известно также, что некоторые японские художники специально приезжают в Париж, чтобы научиться рисовать в японской манере в парижском ее понимании. Это естественно; и тщетны усилия Мирового Мозга сделаться универсальным — в этом стремлении больше претензий, чем обоснованности. На самом же деле, при всей его широте, нет сознания более узкого, чем сознание французов. Что бы они там ни говорили и как бы ни верили в то, что говорят, но и сегодня, как и во времена Вольтера, они в глубине души продолжают считать Шекспира

варваром. Прочтите Золя, Фаге, Леметра, внимательно их прочтите, и в первую очередь прочтите Тэна — француза, может быть больше всех потрудившегося над расширением своего кругозора; сравните то, что он пишет о Карлейле, Вальтере Скотте, Диккенсе, Вордсворте, с тем искренним энтузиазмом, который вызывают у него Gaulois1 Лафонтен, Расин, Кондильяк. Но это приводит нас к другой теме: пагубному и почти безраздельному влиянию французской литературы на литературы американского континента. Прежде в моде был Гюго, ныне — «Меркюр де Франс». Что ж, если вам нужны переводы, то «Иносенсия» Таунея, конечно, лучше невыносимой «Белкис» Эуженио де Кастро, от которой за версту несет библиотечной пылью, замешенной на лампадном масле, и затертым до дыр ориентализмом.

Существует, разумеется, космополитическая поэзия, поэзия вне нации, религии, определенной культуры, вне языка — не знаю, разве что на эсперанто? — как существуют тепличные цветы, прекрасные, как настоящие, и даже благоуханные. Я не отрицаю ее, избави бог! Но такая поэзия живет лишь в тени другой, предоставленная самой себе, она погибла бы тотчас, потому что она бесплодна. Она — как побег культурного дерева, привитый к дичку. Но остережемся причислять к космополитическим явления специфически французские, в большей или меньшей степени несущие на себе печать вырождения!

Складывается впечатление, что некоторые американцы как будто бы стыдятся предстать перед миром такими, какие они есть, словно боясь, что их примут за редких зверей, за каких-то неведомых птиц — предмет минутного любопытства, развлечение для зевак, — а ведь именно так ведут себя парижские критики, когда в погоне за экзотикой снисходят до того, чтобы остановить свое внимание на иностранце, на варваре. С другой стороны, густонаселенность наших городов и разреженность сельского населения приводят к тому, что многие аргентинские писатели, выросшие в городе, впадают в урбанизм. Но насколько глубже. человечнее и поэтичнее этих сочинений, с их рафинированными персонажами и декадентскими изысками, настоящая креольская литература, литература народная!

Следует оговориться, что «народная» литература совершенно не обязательно значит «написанная простонародным языком». Вот что говорит по этому поводу Пайро в уже цитированном прологе к «Рожденному в горах»: «Чтобы создать национальное произведение, писателю не обязательно пользоваться местным просторечием... Описания природы и действия, картины чувств и страстей не требуют элементов, чуждых литературному языку, пока речь идет о вещах просто своеобразных, а не единственных в своем роде, и, напротив, проявляют больше блеска, завершенности и силы, если для их создания послужил совершенный инструмент,

1 Галлы (франц.).

отточенный вековым употреблением». Таким языком рисует нам Легисамон в своей книге «Рожденный в горах» жизнь родных просторов — настоящим, текучим, чистым, литературным (в лучшем смысле этого слова) кастильским языком. Я знаю, я хорошо усвоил это: лишь из чистого и природного сока виноградной лозы, взращенной под ветром и солнцем, могут получиться благодаря кропотливым и долгим процессам декантации и брожения изысканные и редкие вина, а грубое пойло, которым веселят себя пьянчуги в тавернах и пульпериях, — просто спирт, разбавленный краской, тошнотворное зелье. И я не забываю, что Шиллер в прекрасной своей «Пуншевой песне» назвал искусство «даром небес». На что же способно оно в этом мире? Искусство может сделать живое более живым, но не может ни дать жизнь мертворожденному, что бы там ни говорили, ни воскресить из мертвых; оно может сделать Ахилла из Мартина Фьерро, но не из гомункулуса, выведенного в реторте; оно очищает и облагораживает сок виноградной лозы, но не производит шампанское, херес или портвейн из простых элементов в лаборатории путем химического синтеза или при помощи реактивов. А нас хотят одарить «илиадами», созданными в лаборатории из простых элементов путем литературной химии при помощи реактивов космополитизма. Куда ближе к «Илиаде» «Мартин Фьерро»!..

Не знаю, есть ли у вас оригиналы, спешащие вслед за Д'Аннунцио воспеть «божественного Цезаря Борджа», имея в виду известного тирана итальянского Возрождения, но тиранов — а ведь и морально уродливое может стать предметом искусства, — тиранов, которые так и просятся в герои драмы, американская история знает предостаточно, и таких, что заткнут за пояс и Медичи, и Борджа, и Сфорца. Богата она также героями и патриотами. Разве Парагвайская война не достойна лиры Гомера?

Похоже, впрочем, что предмет этот неисчерпаем, так что опустим занавес — для первого раза, думаю, достаточно.

1912

Наши рекомендации