Коллективу Государственного оперного театра имени К. С. Станиславского
14 января 1930
Ницца
Дорогие друзья мои и студийцы!
Прежде всего признаюсь вам, что я о вас чрезвычайно соскучился. В последний раз я виделся с вами на юбилее, почти четырнадцать месяцев тому назад.
Начинаю с благодарности за присланные два коллективных письма.
Я пишу, чтобы поддержать вас издали. Я знаю, что вам теперь трудно и волнительно, но это ничего, это даже полезно. Пора вам привыкать быть самостоятельными, потому что я старею. Моя болезнь -- это первое предостережение, и, пока мне еще возможно помогать вам, формируйтесь, вырабатывайте из самих себя руководителей, посылайте их ко мне для направления, куйте дисциплину, потому что в вашей сплоченности и энергии -- все ваше будущее.
Отвечайте мне на вопрос: верите ли вы в то, что основы и принцип нашего театра верны? Хотите ли вы работать на других основах? Если да, то нам нужно расстаться, у нас с вами ничего не выйдет. Верите ли вы в то, что не постановка, не режиссерские ухищрения, не соблюдение временных и быстро проходящих мод в нашем искусстве, а создание певца и актера на органических законах природы, правды, художественной красоты -- делают тот театр, который нужен народу и русскому искусству? Если вы в это верите -- берегите, укрепляйте, любите, отстаивайте основы вашего искусства.
Без них имеет ли смысл и нужен ли наш театр? Если нет, то вы сами поймете, что спасение его в тех принципах, на которых он основан.
Раз что вы верите в основу нашего искусства, считаете ее правильной и не хотите работать иначе; если вы выучились приемам для достижения своей цели и свою работу производите так, что можете сказать себе: я сделал все, что от меня зависело, остальное не в моей власти, -- то что же повергает некоторых из вас в уныние? Забота о том, будет ли успех или нет? Знайте заранее -- если вы вложили в новые постановки много любви, чистое отношение к делу, знание и данные вам природой способности, то рано или поздно успех будет. Поэтому бросьте всякие сомнения и идите прямо к цели без всяких колебаний и тормозов.
Еще задаю вам вопрос: не избаловала ли вас судьба? На нас вы жаловаться не можете. Четвертый год существования театра, а вы уже замечены Москвой и за границей. Многие из вас уже известные артисты; театр делает сборы; ни один концерт не обходится без участия кого-нибудь из наших -- неужели же этого вам мало? Не испугайте же судьбы и будьте довольны тем большим, что она вам дает в такое трудное для всего человечества время. Вы счастливцы, вы баловни судьбы по сравнению с другими. Вам грешно падать духом и унывать.
Быть может, вас смущает будущее нашего театра? То знайте: в наш век каждый, желающий жить, должен быть до некоторой степени героем. Если вы герои крепкие, твердые, спаянные в своем коллективе -- спите спокойно, потому что вы жизнеспособны, поборете все препятствия и уцелеете. Если челнок разбивается о первую волну, а не пробивает ее, чтобы итти вперед, он не годен для плавания. Вы должны понимать, что если ваш коллектив недостаточно прочен и будет разбит о первую волну, надвигающуюся на вас, то печальная судьба дела заранее предопределена.
Поэтому пусть крепнет и сковывается взаимная художественная и товарищеская связь. Это настолько важно, что ради этого стоит пожертвовать и самолюбием, и капризом, и дурным характером, и кумовством и всем другим, что клином врезается в коллективный ум, волю и чувство людей и по частям расчленяет, деморализует и убивает целое. Все дело в том, чтобы вам хорошо сорганизоваться, и в этом я буду вам помогать советами.
Сейчас я устал и больше диктовать не могу, но изо дня в день я буду записывать то, чем я издали мог бы вам быть полезным для утверждения вашего коллектива и выработки в нем внутренно сознательной и прочувствованной дисциплины.
Обнимаю вас и люблю.
[К. Станиславский]
1930--14-- 1. Ницца
198*. Из письма к Р. К. Таманцовой
22/1 -- 1930 г.
22 января 1930
Ницца
Дорогая Рипси!
После Вашего письма от 22/ХII-29 никаких известий от Вас не имею: ни репертуара, ни сборов, ни того, что делается в театре, не знаю. Телеграммы на посланные картины "Отелло": 1-ю, 2-ю, 3-ю и 4-ю -- получил. Поэтому на этих днях высылаю 5-ю картину -- "Кордегардия". Кроме того, послал доверенности, но не знаю, получили ли Вы их.
Послал телеграмму о том, что я Володе доверяю право ставить мое имя на афише или не ставить в случае, если спектакль поставлен не по моей мизансцене.
...Давно послал Вам список тех журналов, в которых можно было бы печатать отрывки из моей будущей книги в Америке. С ними очень долго нужно списываться1. Елизавета Львовна ждет с большим нетерпением ответа, которым из этих журналов можно отвечать 2. Думаю, что Вы тормозите это дело из боязни того, что я напечатаю без проверки Любови Яковлевны или что я продешевлю. Успокойтесь, ничего не будет сделано без Любови Яковлевны; книга продана за определенную сумму, поэтому от печатания я не завишу -- это дело купившего книгу. Моя забота только в том, чтобы не было напечатано в тех изданиях, которые некорректно относятся к власти. Если слишком задержать ответом, могут быть недоразумения, поэтому поторопитесь.
Но самое важное мне знать сейчас же следующее: New Haven'ский университет желает издать мою вторую книгу и все последующие (не в журналах печатать, а издать). Узнайте и напишите скорее, может ли Елизавета Львовна с ним вступать в переговоры. У них в университете есть факультет по театру, и для него нужна моя книга. Казалось бы, что это самое приемлемое. На всякий случай вот адрес: Professor George P. Baker, Yale University Press, New Haven.
По поводу книги "Моя жизнь в искусстве": как решили с польским изданием, а также с германским и французским?
Новая просьба: в музее имеется наша группа -- всей труппы -- в Америке, снятая с Елизаветой Львовной и ее мужем в Вашингтоне. Велите ее поскорее переснять и копию прислать мне.
Спрашивали ли Вы о печатании моих глав в "Новом мире"? Редактор в свое время предлагал мне. Я хочу, чтоб это появилось в один день и в России и в Америке. Об этом нужно упомянуть в условии3.
По-моему, я перед отъездом оставил Вам для переписки предисловие к моей второй книге, которую я теперь пишу. Если это так, то вышлите мне одну из копий. Мне надо начинать писать предисловие.
Большая часть глав книги переписана. Удобнее посылать их по почте -- как: посылкой или заказными пакетами?
Предстоит писать мизансцену к "Отелло" -- сцену Дездемоны и Кассио, декорация с фонтаном. Я не видал эскиза, -- как мне писать мизансцену? Нельзя ли прислать фотографию? То же относительно декорации "Лестницы" (прием Лодовико).
Скажите Леониду Мироновичу, что в декорации с фонтаном, план которой у меня есть, существует неточность: в ней нет одной боковой двери, а она необходима, иначе Отелло с Кассио не разойдутся.
Головину была заказана и декорация комнаты Эмилии, но плана этой декорации у меня нет.
...Про свое здоровье не пишу, потому что тороплюсь и сказать что-нибудь трудно. Доктора говорят, что медленно идет на поправку, а у меня впечатление, что одно и то же. Когда хорошая погода, чувствую себя недурно, а как похолоднее или посырее, или взволнуюсь чем-нибудь, или пройдусь лишнее, свыше 500 шагов в два приема, тогда мне становится хуже.
Леонид Давыдович [говорил] о гастрольных спектаклях труппы, но, к большому для меня горю, в этом году не может быть и речи о моем участии. Как это мне ни грустно и за себя и за стариков, я ему должен был ответить в этом смысле.
Сейчас я отдаю все силы и время на "Отелло", поэтому не имею никакой возможности писать письма. Как только освобожусь немного, начну по очереди всем отвечать. Очень у меня много времени отняла спешная переписка по делам Оперной студии. Пока поблагодарите одних в первый раз, а других вторично за милые письма, присланные мне: Михаила Сергеевича, Леонидова (несколько писем) -- пусть он мне пишет, принимаются ли мизансцены и какие в них ошибки, -- мне это очень важно знать; за письмо Лужского нежно его целую и люблю; за письма Жени и Телешевой; Любовь Яковлевну; Книппер; Аллочку Тарасову -- хочу писать ей очень подробно и помочь советом в установлении дисциплины, а пока нежно обнимаю; Новикова благодарю и обнимаю; Настю Зуеву обнимаю и сочувствую; Н. А. Соколовскую -- все время тянутся руки ей написать, но никак не дотягиваются; Андровскую, за очень милое и интересное письмо; нашу милую молодежь: Вульф, Полонскую, Кокошкину (ношу ее перчатки и благодарю), Кнебель, Якубовскую, Вронскую, Ольшевскую и Морес; Кудрявцева еще раз благодарю и обнимаю; милую Сонечку Гаррель и Массальского; Герасимова за давнишнюю подпись.
Напишите, как здоровье Москвина, Качалова, Вишневского, Кореневой, Раевской, Александрова.
Николаю Афанасьевичу и Николаю Васильевичу собираюсь писать длинные письма, но все не доберусь. Ольге Лазаревне также. Скажите, что я их нежно обнимаю и люблю.
Спасибо за поздравительные телеграммы: Андровской, Михальскому, Бокшанской, Гремиславскому, Шевченко, Телешевой, Ануриной, Штекер, Вронской, Кнебель, Кокошкиной, Полонской, Вульф, Степановой, Кореневой, Книппер, Вам, Николаю Афанасьевичу, Леонидову, милому Николаю Григорьевичу, которого целую и благодарю.
Погода у нас скорее хорошая -- 8--10R тепла по утрам, ночью холодно, не знаю сколько; днем 10--15R в тени.
Л. М. Леонидову
Ницца 10/II -- 1930 г.
10 февраля 1930
Дорогой, милый Леонид Миронович!
Простите, что не сам пишу, а диктую. Это происходит потому, что мне приходится теперь очень много писать, -- с одной стороны, мизансцену "Отелло", а с другой стороны, книгу, которую мне нужно во что бы то ни стало до отъезда закончить. Кроме этого у меня большая корреспонденция. Все вместе взятое мне было бы не под силу, если бы я писал сам, нагнувшись над столом; поэтому я диктую и лежу. Это уже огромный успех, так как прежде я даже не мог без волнения думать о театре ипостановках или заниматься корреспонденцией. Эта работа кончалась очень быстро сердцебиением с перебоями и со спазматическими схватками в груди.
Вы совершенно правы. Я получил все Ваши четыре письма, все чрезвычайно интересные. Два из них попали в материал для книги, и я не только не ответил и не поблагодарил Вас, но даже не подтвердил их получения. Это, конечно, нехорошо -- прошу прощения, но заслуживаю снисхождения. Дело в том, что, занятый мизансценой "Отелло", я чувствую себя в постоянном общении с Вами, так как, думая о пьесе, постоянно думаю и о Вас. Вероятно, это ощущение общения было причиной полного спокойствия моей совести.
Спасибо за Ваши беглые заметки относительно впечатления о моей мизансцене1. Они мне дороги и важны не только потому, что ободряют и дают энергию для дальнейшей работы (очень трудно писать мизансцену, притом вдали от всех, не видя, а лишь представляя себе то, что из этого получится). Очень рад, что молодежь и режиссеры интересуются моей работой. Я ничего не имею против того, чтоб ее им читали, если Вы это найдете нужным.
Согласен с Вами -- Судаков большой работник. Это его золотое качество. [...] Я знаю его постоянную привычку исправлять Немировича и Станиславского. Согласен, что нас исправлять нужно, но только зачем он почти всегда откидывает то, что удалось, и любит то, что не вышло.
Хочу поскорее подойти к сцене, которую Вы считаете неудающейся Вам, но которая, по моим воспоминаниям, при просмотре "Отелло" мне нравилась. Тогда не было декламации. На всякий случай постараюсь помочь Вам несколькими советами.
Разберем природу того состояния, которое переживает Отелло. Он был неимоверно счастлив с Дездемоной. Его медовый месяц -- это сон, высшая степень любовной страсти. Вот эту высокую степень как-то мало передают при исполнении Отелло, мало ей отдал внимания и места сам автор, а между тем она важна для того, чтобы показать, что теряет Отелло, с чем он прощается в сцене, которую Вы считаете для себя неудающейся. Эта сцена по своей природе стоит на рубеже. Начиная с нее, Отелло катится вниз. Можно ли сразу проститься с блаженством, которое испытал и с которым уже сжился? Разве легко сознать свою потерю? Когда у человека выдергивают то, чем он жил, сначала он оглоушен, теряет равновесие, а потом мучительно начинает его искать. Сперва было блаженство, а как же жить дальше без него? В мучениях, в бессонных ночах человек, переживающий кризис, перебирает всю свою жизнь. Он оплакивает потерянное, еще больше и выше оценивает его и вместе с тем сравнивает с будущим, которое его ожидает и которое рисует ему его воображение.
Что нужно, чтоб человек выполнил эту огромную внутреннюю работу? Ему нужно уйти в себя, чтоб просмотреть прошлое и увидеть будущую свою жизнь. Это момент огромного самоуглубления; не удивительно поэтому, что человек в таком состоянии не замечает того, что происходит кругом, становится рассеянным, странным, а когда вновь возвращается от мечты к действительности, он еще больше приходит в ужас, в волнение и ищет предлога, чтоб излить накопленные во время своего самоуглубления горечь и боль.
Вот, по-моему, приблизительно природа того состояния, в котором находится Отелло в этой сцене. Вот откуда пошла и самая декорация. Вот почему Отелло то убегает на верх башни, как в этой сцене, то летит вниз в какой-то подвал со складом оружия и всяким домашним скарбом и там укрывается от людей, чтоб не показывать им своего состояния.
Вот почему линия этой сцены мне представляется приблизительно следующим образом. Он влез на башню для того, чтоб пережить эти слова: "Меня обманывать, меня!" Совершенно не согласен со словом -- "Ага, меня обманывать", потому что в нем уже звучит какая-то угроза, а в состоянии Отелло угрозы нет. Вот почему, когда я играл эту сцену, я заменял "Ага", если не ошибаюсь -- "Как! Как!! Меня обманывать!!" Что это значит, да еще при усиленном повторении "меня"? Это значит: при той любви, которая была, при том, что я ей отдал всего себя, что я готов на всякие жертвы, она могла бы мне сказать два слова: люблю Кассио, и я бы сделал все, чтобы исполнить ее желание, я ушел бы или остался около нее, чтоб ее оберегать; но разве можно за эту преданность и полную отдачу себя изменять потихоньку, обманывать, и притом с такой дьявольской ловкостью и хитростью?! Ведь это дьявол, принявший на себя личину ангела.
Я утверждаю, что Отелло совсем не ревнивец. Мелкий ревнивец, каким обыкновенно изображают Отелло, -- это сам Яго. Оказывается, -- я теперь разглядел, -- что Яго действительно ревнует, мелко и пошло, Эмилию. Отелло исключительно благородная душа. Он не сможет жить на свете с сознанием той несправедливости, которую люди причиняют друг другу: безнаказанно насмехаться и оплевывать такую возвышенную любовь, какая живет в нем самом! И это под личиной идеальной красавицы, почти богини, с небесной чистотой и непорочностью, с неземной добротой и нежностью! И все эти качества так искусно подделаны, что их нельзя отличить от настоящих!
Возвращаясь к этой сцене, я утверждаю, что это не ревность, а болезненное разочарование в таком идеале женщины и человека, какого не видывала земля. Это высшая боль, это нестерпимое страдание. Отелло часами сидит в одной позе с уставившимися в одну точку глазами, всем существом уйдя внутрь себя для того, чтобы понять и поверить в возможность этой сатанинской лжи. Поэтому когда из низу осторожно, как змея, выползает незамеченный Яго и говорит, как доктор с больным, с необыкновенной нежностью: "Ну, генерал, довольно уж об этом", -- Отелло затрепетал от предчувствия той боли, которую может причинить этот мучитель. Когда доктор подходит с огромным зондом, чтоб запускать его в болезненную рану, больной стонет от сознания предстоящей пытки. Обыкновенно же исполнители Отелло здесь уже приходят в ярость. На самом деле это еще ужасающая боль. Это так больно, что прежний обман и иллюзия счастья кажутся ему в этот предоперационный момент счастьем. Он сопоставляет эту иллюзию счастья с тем, что наступило сейчас, и начинает прощаться с жизнью. Во всем мире у него есть только две страсти: Дездемона и искусство полководца, как у великого артиста жизнь делится между любимой женщиной и искусством.
Итак, "Прости, покой, прости, мое довольство" и т. д.-- это есть прощание, оплакивание, оплакивание своей второй любимой страсти, а вовсе не сцена пафосного восторгания боевой жизнью, как ее обыкновенно играют. Я буду Вам особенно горячо аплодировать тогда, когда Вы замрете в какой-то позе, неподвижной, не замечая ничего кругом, и будете внутренним взором видеть всю ту картину, которая так бесконечна дорога подлинному артисту военного искусства. Стойте, утирайте слезы, которые крупными каплями текут по щекам, удерживайтесь, чтоб не разрыдаться, и говорите еле слышно, как говорят о самом важном и сокровенном.
Этот монолог перерывается, может быть, большими паузами, во время которых он исступленно стоит и молчит, досматривая картину того, что он теряет. Во время других пауз он, может быть, нагибается над камнем и долго беззвучно рыдает, трясется и как-то покачивает головой, точно прощаясь. Это не пафос воинственного восторга, а плач предсмертного прощания. После того как он изранил себе душу этим прощанием, ему становится необходимо на ком-нибудь излить свои муки. Вот тут начинается срывание своей боли на Яго. И когда он его заграбастал и чуть не сбросил с башни, он испугался того, что мог сделать, и убегает назад, на большую площадку плоского камня, и валится, содрогаясь от беззвучного рыдания. Потом сидит наверху, как ребенок, в детской позе, на этой скале, и просит прощения, и изливает свою боль Яго, который стоит внизу подле него, а в конце сцены, когда стало уже почти темно, взошла луна и заблистали звезды, Отелло, стоя на верхней площадке камня, зовет к себе Яго, и здесь, на высоте, между небом и морем, он, оскорбленный в своих лучших чувствах человека, призывая в свидетели выходящую за горизонтом луну и звезды, совершает страшное таинство, т. е. клятву о мести.
Пьеса Булгакова -- это очень интересно. Не отдаст ли он ее кому-нибудь другому? Это было бы жаль.
Имейте в виду следующее: если это мольеровская эпоха, то сейчас в России нет абсолютно никого, кто бы чувствовал XVII век, кроме единственного Головина. Он болен и работает медленно. Раз что пьесу решили ставить в будущем году, то прямой был бы смысл заблаговременно заказать ему декорации, тем более что он теперь как раз без работы и нуждается 2.
По-видимому, "Воскресение" имеет большой успех. Об этом мне пишут с разных сторон (за исключением Рипси), но интересно было бы знать Ваше мнение. Вы не высказываетесь, точно так же, как о спектакле МХАТ 2-го3. Не могу себе представить, что "Коварство и любовь" могли сыграть у Вахтангова. Они недурно играют комедию, но совершенно бессильны в драме и тем более в трагедии 4.
Велите Рипсе прислать "Записки" Гольдони -- это интересно.
По поводу испанского изречения о мщении я выскажусь в мизансцене ближайшей сцены, "У фонтана" 5.
У вас ходит очень страшный для моего сердца грипп. Ядолжен бояться такого понижения температуры и слабости.
В ответ на Ваше рассуждение о том, что Вы неровный актер6, отвечу опять-таки в мизансцене ближайшей сцены.
В заключение обращаюсь к Вам с просьбой написать мне, не случилось ли чего-нибудь с Николаем Васильевичем, с Подгорным и главным образом Рипсей. От нее до сих пор нет до зарезу необходимых сведений. Если она не может их дать почему-либо, то пусть так и напишет. Я буду знать и предприму необходимые мне меры. Если все не пишут мне, потому что я не отвечаю, то пусть вникнут в ту работу, которую я сейчас несу при моей болезни: мизансцена, книга и корреспонденция. Попросите Рипси, чтобы она меня пожалела и об одном и том же деле не заставляла бы запрашивать по нескольку раз. Я послал ей список американских журналов и до сих пор не знаю, получила ли она его, а между тем ответ срочен. Если она не может дать мне нужных сведений, пускай это напишет, я буду искать других путей.
Нежно обнимаю, благодарю, не забывайте на будущее время.
Ваш К. Станиславский
200 *. H. A. Семашко
16 февраля 1930
Глубокоуважаемый и дорогой Николай Александрович!
Спасибо за Ваше, как всегда, милое, ласковое письмо.
До сих пор я чувствовал себя неважно, но как будто бы за последнюю неделю наступило улучшение и я стал покрепче. Надеюсь, что с наступлением тепла я наконец оправлюсь настолько, чтоб быть способным работать.
Спасибо Вам и за то, что Вы не оставляете Оперного театра в качестве самого близкого нашего друга.
Пользуюсь теперь Вашим хорошим отношением, чтоб просить Вас похлопотать, где следует, о том, чтоб до моего приезда не допускали увольнения работников дела. Только те, кто, как я, близко знает сокровенные тайны того, чем и как движется художественная сторона дела, могут судить о том, кто необходим делу. Мы же не богаты людьми. По одному на каждую специальность. Не надо забывать, что молодое дело легко расшатать, но трудно, а может быть, и невозможно будет вновь поставить на ноги.
Заступитесь, если делу будет грозить беда.
Знаю Ваше доброе отношение и потому заранее благодарю.
Ничего не знаю о том, что за последнее время делается. Не имею давно писем. Как "Пиковая дама"? Очень сожалею, что ставят без меня "Петушка" 1.
Не знаю, нашли ли новую, современную оперу. Конечно, она была бы чрезвычайно нужна нам. Одно единственное условие, чтоб она, хотя бы в минимальных условиях, удовлетворяла самым снисходительным художественным требованиям.
О нашем разделении с Музыкальной студией тоже ничего еще не слышал2. Еще раз благодарю Вас за милое письмо и шлю сердечный привет и искренние уверения в почтении.
Примите мой искренний привет.
Жму крепко Вашу руку.
К. Станиславский
16--II -- 930. Ницца
Л. М. Леонидову
Ницца, 24/II--1930 г.
24 февраля 1930
Дорогой Леонид Миронович!
Получил сейчас Ваше письмо от 17/II. Кстати подтверждаю получение писем от: 4/II, 28/I, 8/I, 24/ХII, 18/ХII.
Отвечаю Вам на два Ваши возражения.
На Кипре Вам хочется сразу придти и броситься к Дездемоне. Я же Вам советовал сначала принять депутацию, а потом уже выпустить и сыграть встречу с Дездемоной.
Мы с Вами хотим одного и того же, т. е. выделить сцену встречи с Дездемоной на первый план. Чтобы достигнуть этой цели, я рассуждал так. Вбежать, и обнять, и провести горячо сцену. Все так делают. Каждый зритель ждет именно этого. Поэтому в таком выходе нет неожиданности, а без нее нет и остроты.
Еще неудобство: как вести сцену приема после нежной встречи с Дездемоной. Эта встреча требует такого интима, после которого нужно итти домой и ложиться. Если же я увижу, что актер после этого охладился и вступил в исполнение генерал-губернаторских обязанностей, то это будет плохо для любви. Я, зритель, перестану мечтать о том, что после сцены, во время антракта, эта любовь разгорается.
Мне думалось, когда я писал эту сцену, что будет ярче, сильнее и выгоднее для любовной стороны сцены, чтоб Отелло выполнял свои губернаторские обязанности, все время волнуясь, ища, незаметно, где можно, озираясь в поисках Дездемоны. Окончив всю официальную часть, -- очень интимная сцена и уход.
Мне думается, что это передаст лучше то, что мне и Вам хочется. Без пробы этого вопроса решить невозможно.
Следующее Ваше возражение: Вы против восстания острова и даете объяснения своей правоты. Отчего же, можно объяснить и так. Теперь спросим Шекспира: чего хотят он и Яго? Смотри стр. 461, слова Яго {Пропуск цитаты в оригинале письма. -- Ред.}: "...потому что этим именно я возмущу киприотов, и для превращения бунта необходимо будет сместить Кассио".
Это настолько ясно сказано и поддерживает мои комментарии, что не требует дальнейших объяснений.
Конечно, режиссер может довести до конца план Яго или оборвать его раньше. Другими словами: показать бунт (это хорошо иллюстрирует план Яго) или скрыть от публики бунт, т. е. не подсказать зрителю того плана Яго, о котором думал Шекспир. В первом случае вся фигура Яго, страшное преступление Кассио, безумная любовь Отелло к Дездемоне, из-за которой он нарушает воинскую дисциплину, увеличиваются в своем масштабе.
Во втором случае все это суживается до размеров маленького уличного скандальчика пьяных, маленького, хитренького мерзавца-интригана Яго -- и почти никакой власти Дездемоны над Отелло. Вот это суживание масштаба всегда мне было нестерпимо при всех без исключения постановках "Отелло".
Раз только, в Охотничьем клубе, удалось поставить так, как мне мерещилось. Это было одним из самых сильных моментов спектакля (получившего одобрение Росси)2. Вы не представляете себе, как этот пустяк увеличивает масштаб всего дальнейшего. Будь я с Вами, мне ничего бы не стоило доказать правоту моих слов, так сильно я это чувствую и наверное знаю. Но на расстоянии мне ничего не остается, как замолчать, предоставив Вам действовать так, как Вы можете и чувствуете; но предупреждаю Вас, что это очень вредно будет для пьесы. Она получит совсем другой масштаб.
Одно скверно -- приходится делать народную сцену в той пьесе, которую хотелось бы сделать интимной. Это большой минус, согласен. Со своей стороны я сделал все, чтоб его смягчить. Народную сцену я сузил до размеров ширины ворот, остальная игра перенесена на авансцену и отдана в руки десятку сотрудников. Я считаю, что Шекспира никогда нельзя суживать и всегда нужно расширять.
Спасибо Вам большое за Ваши письма. Они для меня большая поддержка. Понимаю, как Вы заняты и устаете, а потому еще более ценю Ваши ответы. Конечно, назначенный срок -- это кукольная комедия, если не просто интрига. Не сдавайтесь и не губите спектакля3. Лучше сделайте так: поскорее монтируйте "Отелло", разберитесь в мизансценах и отдайте сцену "Толстякам", а сами доделывайте то, что еще не созрело. В крайнем случае пусть "Толстяки" идут первыми 4. Неужели и в нашем театре наступило царство халтуры?!
Обнимаю Вас и люблю. Как тяжело быть сейчас не с Вами.
Ваш К. Станиславский