ЛУЧШИЕ ГРАММОФОНЫ в 10 р. 20 р. 35 р. 65 р. 85 р. 125 р. и дороже предлагает торгово-промышленное товарищество ВИНОКУРОВ ЗЮЗИН и СИНИЦКИЙ
— Что ты там затих? — спросила Ксюша сквозь зубы — в зубах была зажата шпилька. — Ты отыскал в этих старых журналах нечто любопытное?
— Тут написано, — отозвался я, — что можно в рассрочку и, представь себе, даже без поручителей приобрести лучший в мире граммофон ценою от десяти до ста двадцати пяти рублей и дороже.
— Это хорошо, что без поручителей, — процедила Ксюша, — но, к сожалению, у меня уже есть граммофон, даже два граммофона, и тоже лучших в мире. Правда, один из них, кажется, уже неисправен.
— Еще сообщают, что чашка какао Ван-Гутена безусловно наилучший удобоваримый завтрак и что из одного фунта получается сто чашек.
— Пила я это какао. Оно действительно ничего себе, но не такое уж дешевое. А из одного фунта никак не получается сто чашек. Вранье.
— Еще предлагают хороший побочный заработок, который можно иметь посредством вязания на новой автоматической вязальной машине фирмы Томас Виттик и Кdeg.. Сбыт продукции гарантируется.
— Вот это для меня! Скоро публике надоест крушить стулья на моих концертах, и тогда мне, бедняжке, придется прибегнуть к скромному побочному заработку. Не так уж плохо вязать носки и варежки. А если научиться вязать шерстяные модные жакеты, то это вполне заменит профессию певицы. К старости все женщины начинают вязать. Хочешь, милый, я свяжу для тебя шикарные полосатые носки из оренбургской шерсти? Тебе будет в них тепло и удобно. Надевая и снимая их ежеутренне и ежевечерне, ты с благодарностью, а может быть, и с нежностью, а быть может, даже с любовью будешь вспоминать обо мне. Хочешь? Сами носки будут белые, а полосы — синие. Или носки будут серые, а полосы я сделаю коричневые. Что тебе больше по душе? Или ты мечтаешь о желтых носках с красными полосами? А?
— Да бог с тобою, Ксюша! — простонал я. — Такое пекло, а ты о шерстяных носках!
Отбросив тюлевую занавеску, я вышел на балкон. Совсем рядом, на уровне моей груди, торчали верхушки двух пальм. За ними зеленели кроны каких-то густых деревьев. Далее возвышался мавританский купол соседней виллы, а за ним распахивалась панорама Ялты: черные пики кипарисов, серые каменные стены, красные черепичные крыши, башни и башенки, шатры и купола, балконы и веранды, разноцветные маркизы. Далее простиралось море. Оно было таким, каким и положено ему быть, — ярко-синим, густо-синим, безнадежно-синим, ошеломляюще-синим, одуряюще-синим. По синему морю плыл знакомый белый пароход с двумя высокими наклонными трубами. Из труб клубами валил черный дым. А еще дальше стояло небо. Его было очень много. Его цвет был непонятен: то ли тускло-голубой, то ли бледно-серый. Словом, он был какой-то перламутровый.
— Это пароход "Таврия", — услышал я голос Ксении за своей спиной она тихонько вслед за мною вышла на балкон, — хороший, комфортабельный и еще совсем новый пароход. На нем почти не качает. Только машины очень гудят. Я на нем плыла однажды из Севастополя в Одессу. Всю дорогу нас сопровождали дельфины. Всю дорогу они плыли рядом с нами, то и дело выпрыгивая из воды. Всю дорогу я ими любовалась.
Тут я оглянулся и поглядел на Ксюшу. Она была в полном порядке. Прическа выглядела блестяще — каждая прядь лежала на своем месте и изгибалась, как ей было положено, ни один волосок не торчал, уши были прикрыты ровно на столько, на сколько требовалось, лоб был весь открыт и удивлял своей белизной. Одета она была не так, как вчера. Белое холстинковое платье плотно облегало стан и бедра, а ниже колен внезапно расширялось, покрываясь многочисленными оборками. Руки почти до локтей были закрыты тонкими нитиными перчатками. В одной руке был пока еще сложенный, белый, тоже не вчерашний зонтик. К запястью другой на тонкой серебряной цепочке был подвешен шелковый белый веер. Волосы слегка прикрывала плоская соломенная шляпа, украшенная букетом нежноголубых искусственных фиалок.
— О-о-о! — сказал я.
— Что, недурненькая девчушка? — спросила Ксюша, величаво приподняв подбородок и отставив в сторону руку с зонтиком.
— Так себе, — ответил я, — разве что не замухрышка.
— Ах вот ты как! — возмутилась Ксюша и ударила меня зонтиком по плечу. И опять, не удержавшись, я обнял ее за талию, а она сопротивлялась, а она кричала: "Преступник! Ты снова изуродуешь мою прическу!" А после, не бросая зонтика, она закинула руки мне за спину и нежно, спокойно поцеловала в губы. И я представил вдруг на секунду, как смешно мы сейчас выглядим — у меня на спине болтаются зонтик и веер.
Потом мы долго спускались по длинной, длинной, длинной лестнице. По бокам стояли кипарисы. Они источали изумительный, ни с чем не сравнимый запах Крыма. Я держал уже раскрытый зонтик. На сгибе моей руки лежала Ксюшина рука в нитяной перчатке. На ней висел, плавно покачиваясь, веер. Другой рукой Ксюша поддерживала подол платья. "Вот так бы и идти по этой бесконечной лестнице между этих кипарисов под этим кружевным зонтиком с этой женщиной! — думал я умиленно. — Вот так бы всю жизнь и спускаться с нею к морю, которое синеет там, внизу! Вот так бы целую вечность!"
— О чем ты думаешь? — спросила Ксения, заглянув мне в лицо.
— Я думаю о том, что мне не будет обидно, если эта лестница окажется бесконечной, — ответил я.
— Пожалуй, я тоже не стала бы обижаться, сказала Ксения.
Мы шли по живописной узкой улочке, которая, извиваясь, тянулась вдоль берега в сторону Массандры. Встречавшиеся пешеходы пропускали нас, прижимаясь к стене. Или мы прижимались к стене, пропуская встречных пешеходов. Над нами нависали деревянные резные балконы и полотняные тенты. Из открытых дверей татарских лавчонок тянуло запахом копченой рыбы. Крутые, совсем узенькие лестницы сбегали вниз, в уютные маленькие дворики с верандами, оплетенными виноградом, с непременным бельем на веревках. Красные черепичные крыши уплывали в бесконечную синеву моря. В тени акации у серой каменной стены, поджав под себя ноги, сидел старик-татарин с жидкой седой бороденкой. Он торговал раковинами. На каждой была латунная пластинка с выгравированной надписью: "Привет из Ялты!". "И сейчас ведь торгуют раковинами, — подумал я. — Только они стали помельче".
Из обогнавшего нас автомобиля кто-то крикнул: "Ксения Владимировна!" Автомобиль остановился. Дверца открылась. Вышел уже немолодой господин в светлом костюме свободного покроя. За ним выпорхнула молодая пикантная дама в розовом платье, сплошь покрытом рюшами, лентами и кружевами. Мы подошли к ним. Господин и дама радостно улыбались.
— Позвольте представить вам, господа, петербургского поэта… — Ксения назвала мое имя и мою фамилию.
— Аделаида Павловна Корецкая! — сказала дама, наклонив голову и разглядывая меня с нескрываемым любопытством.
— Николай Адамович Корецкий! — произнес господин, подавая мне мягкую маленькую, почти женскую ладонь. — Судя по всему, вы направляетесь в Массандру, — добавил он, поцеловав руку Ксении. — Мы будем счастливы вас подвезти!
— Благодарствуйте! — ответила Ксюша. — Нам хочется пройтись пешком и полюбоваться пейзажами старой Ялты. Но я буду рада, если вы нанесете мне визит. Давно ли из Петербурга?
— Всего лишь третий день блаженствуем в Крыму! — пропела Корецкая, слегка картавя. — Еще ни разу даже не купались. Николя не любит купаний.
Корецкие снова уселись в автомобиль. Николай Адамович помахал нам шляпой. Аделаида Павловна помахала платочком. Автомобиль тронулся, выпустив облачко белого вонючего дыма.
— Это мои петербургские друзья, — сказала Ксюша. — Корецкий помогает мне в моих финансовых делах. Неглупый, интеллигентный, приятный человек. Адель глупышка, но добрая и, в общем-то, милая.
Не заметили, как оказались в Массандровском парке. В нем было безлюдно и немножко запущенно. В нем стояли высокие, очень старые кипарисы с толстыми, разветвленными, серебристыми стволами и не менее старые, развесистые крымские сосны с кривыми ветвями, опускавшимися до самой земли. Порхали бабочки. Пели птицы. Воздух был сух и горяч. Над вершинами кипарисов по тусклой от зноя голубизне неба скользили обрывки прозрачных белых облаков. Солнце светило неярко. По дорожке невдалеке от нас проползла толстая, длинная светло-коричневая змея устрашающего вида. Ксюша вскрикнула и прижалась ко мне.
— Это желтопузик, он не кусается, он совсем безвреден, — сказал я. Хочешь, я его поймаю?
— Ты с ума сошел! — крикнула Ксения и прижалась ко мне еще крепче.
В конце аллеи мелькнула высокая сутулая фигура в белом, нескладная, длиннорукая фигура в белом. Ковыряхин? Неужто он? Стало быть, он тоже в Крыму? Или я обознался? Да, наверное, я обознался. А впрочем, отчего бы ему не съездить в Ялту? Отчего бы ему не поплескаться в море, не полакомиться свежими фруктами, не посидеть в винных погребках и ресторанах и не сфотографироваться на память рядом с самой красивой пальмой? Трактир он оставил на попечение Пафнутия. А то еще и нанял кого-нибудь Пафнутию в помощь…
Сели на скамейку под деревом неизвестной мне породы.
— А может быть, это и есть моя судьба — петь душещипательные романсы для столичного купечества и провинциального офицерства? Может быть, для этого я и на свет родилась? — сказала вдруг Ксения, ковыряя зонтиком песок. — В конце концов, какая разница, кому петь — петербургскому приват-доценту, окончившему два университета и владеющему четырьмя языками, или армейскому прапорщику из захолустного гарнизона, окончившему с грехом пополам юнкерское училище и не прочитавшему за свою жизнь и двух десятков книг? Люди мне рукоплещут, люди с жадностью слушают мое пение, людям нравится мой голос, люди обожают мои романсы, люди млеют от моей улыбки. Не лучше ли петь игривые романсы для многих тысяч, чем оперные арии для нескольких сотен? Не лучше ли делать то, что у тебя уже получается, чем мечтать о том, что, быть может, у тебя никогда не получится? Не лучше ли быть хорошим матросом, чем дурным капитаном, хорошим каменщиком, чем никуда не годным архитектором, хорошим суфлером, чем бездарным трагиком?
— Ах, Ксюша! Ты точь-в-точь повторила слова одного знакомого мне живописца! Он тоже убежден, что создан лишь для того, чтобы всю жизнь простоять у входа в настоящее искусство, что входить ему туда не следует. Пусть, мол, другие входят, если желают, а я скромный, я и тут постою. Должен же кто-то стоять у входа! Я тебя с ним познакомлю. Кстати, он любит мою живопись, хотя и не покупает у меня картин, как ты. Свои же полотна он продает за приличную цену. А между тем все в мире стремится от простейшего к сложному, от примитивного к совершенному, от хорошего к наилучшему — это закон вселенной. Мой знакомый не уверен в себе. Он боится, что не станет сложным, совершенным, наилучшим. Ты тоже в себя не веришь? Ты тоже боишься? Ты тоже всю жизнь проторчишь у входа, глядя, как другие бесстрашно входят, спалив за собою мосты? Прекрасен успех, который дарует нам искусство. Но и успех в стороне от искусства до крайности соблазнителен. Чего же ты хочешь — искусства или успеха? Успехом ты уже насытилась. Не пора ли вкусить искусства? Оно тебя ждет!
Было душно. Воздух стал густым и с трудом пробирался в легкие. Ксения вытерла лоб платочком.
— Нечем дышать, — сказала она. — Кажется, будет гроза.
Где-то далеко, над горами, глухо и как бы нерешительно, как бы стесняясь, пророкотал гром. Стайка стрижей с криком пронеслась над вершинами кипарисов. С севера на Тавриду надвигался мрак.
Взявшись за руки, мы побежали по аллее вниз, туда, где у входа в парк располагалось небольшое кафе. Первая капля упала мне на щеку и, приятно холодя кожу, потекла к подбородку. Где-то совсем рядом, над парком, и уже безо всякого стеснения ударил гром. Едва мы успели спрятаться, как сверху полилась вода. В небе что-то взрывалось, разламывалось, разваливалось. В небе шло грандиозное побоище. Какие-то непримиримые противники сошлись на небесном ристалище, стараясь одолеть друг друга. На земле тоже творилось нечто невообразимое. Деревья шумели и раскачивались под ветром. По дорогам неслись бурные мутные потоки. Две дамы, врасплох застигнутые дождем, в насквозь промокших, прилипших к телу платьях, приподняв безо всякой надобности юбки, вброд переходили дождевую реку. Ксения была в восторге.
— Какой ливень! Какое дивное зрелище! И откуда в небесах берется столько водищи? Поразительно!
Мимо кафе, накрывшись мешком и шлепая по лужам босыми ногами, пробежал какой-то парень. Проехала телега на двух высоких колесах. С возницы, с лошади, с колес текли ручьи.
— Сумасшедшие! — смеялась Ксюша. — Куда они торопятся? Подождали бы! Никогда в жизни не видывала такого дождя! Потоп! Конец света!
Гроза уже бушевала над морем. Слепящие зигзаги молний вонзались в кипящую серо-зеленую воду. На горизонте была беспросветная темень. Туча уходила на юг, за море, к Трапезунду, к минаретам Стамбула. Омытое ливнем крымское побережье пахло свежей зеленью, цветами, мокрой землей.
Дождь кончился так же внезапно, как и начался. С деревьев падали крупные капли. Дождевые реки мгновенно обмелели. В облаках появились голубые просветы. Мы вышли из-под крыши кафе.
— Какой аромат! — сказала Ксюша, нюхая воздух. Ноздри ее раздувались. Я поцеловал ее ноздри — сначала одну, потом другую. Она легонько меня оттолкнула.
— На нас смотрят!
И действительно, на нас уже смотрели. Кажется, Ксению опять узнали.
— Ты очень неудобная женщина, — сказал я. — С тобой нельзя показаться на людях, с тобой нельзя гулять по улицам, с тобой нельзя ходить в рестораны, с тобой надо быть все время настороже.
— Да, милый, — вздохнула Ксюша, — я тебе сочувствую, тебе не повезло.
На другое утро мы опять встретилисъ у гостиницы Левандовского. Ксения пришла не одна — она держала за руку хорошенькую девочку лет пяти в пышном светло-зеленом платьице и очень милой белой шляпке с длинными светло-зелеными лентами. На плече у девочки висела белая шелковая сумочка, в которой, как вскоре выяснилось, лежали шоколадные конфеты. Подойдя ко мне, она сделала глубокий книксен и сказала, что ее зовут Аля. В свою очередь я представился ребенку.
— Аля — моя племянница, — пояснила Ксюша. — Она отдыхает в Ялте со своими родителями. У нас с нею преотличные, вполне дружеские отношения.
— Я люблю тетю Ксану! — пролепетала Аля, обняв Ксению за талию и заглядывая ей снизу в глаза.
— А я люблю Алю! — произнесла Ксюша и, нагнувшись, поцеловала племянницу в щечку.
После мы гуляли по набережной, любовались морем, и Аля непрерывно ела конфеты, доставая их одну за другой из своей сумочки.
Я подозвал пробегавшего мимо мальчишку-газетчика, купил газету и подмигнул Але.
— Сейчас мы сделаем бумажный корабль и пустим его в море!
Аля запрыгала и захлопала в ладоши.
— Сделаем, сделаем! Пустим, пустим!
Я пробежал газету глазами. Существенных событий в мире не происходило. "Заседания Государственной думы… Успех Международной строительно-художественной выставки в Петербурге… Принятие новых законов в германском рейхстаге… Британские суфражистки продолжают борьбу… Беспорядки в Персии… Северо-Американские Соединенные Штаты…"
Корабль получился большой и красивый. На его борту оказалась фотография, изображавшая стычку лондонских суфражисток с полицией, а на самом носу пристроился один из павильонов петербургской выставки. Мы спустились по ступеням к воде, я поставил корабль на воду и оттолкнул его Ксюшиным зонтиком от берега.
— Ура! Он поплыл! — закричала Аля.
— Ну вот, — засмеялась Ксения, — ты, мой дружочек, ко всему прочему и корабельный мастер!
— А он вернется? — спросила Аля.
— Разумеется! — ответил я. — Через год мы придем сюда, и наш корабль, проплыв все моря и океаны, посетив далекие материки и архипелаги, одолев все штормы и тайфуны, причалит к этим ступеням.
Аля снова запрыгала от восторга.
— Ура! Ура! Он к нам вернется. Он нас не забудет!
Вытащив из сумочки очередную конфету, она развернула серебряную бумажку. Конфета была отправлена в рот. Алина щека оттопырилась.
— Господи, ты же подавишься! — испугалась Ксюша. — Разве можно глотать конфеты не жуя?
— Я жуу, — смиренно ответило дитя, — я не готау не жуа.
— Поразительный ребенок! — продолжала Ксюша. — Может слопать сотню конфет за один час! Даже непонятно, как они в ней умещаются.
Прощаясь, мы договорились о вечерней встрече у меня, в Доме отдыха писателей. Я объяснил, как проехать.
— Жду тебя ровно в шесть, — сказал я, целуя Ксюшины пальцы, — буду встречать у входа. До свиданья! — улыбнулся я девочке. — Ровно через год, Аля, мы торжественно встретим наш бумажный корабль. К тому времени ты постарайся подрасти, но не ешь слишком много конфет, будь благоразумна.
В винном подвальчике у рынка покупаю бутылку новосветского шампанского и бутылку массандровского муската. На рынке покупаю крупные яркокрасные помидоры и маленькие, хрустящие на зубах свежепросольные огурчики особого, пряного, ялтинского посола, а также синий сладкий лук, пучок петрушки, нежную янтарно-желтую черешню, не менее нежные, покрытые светлым пушком абрикосы и сочные, полупрозрачные сливы. В мясном отделе гастронома покупаю небольшую молодую курицу. Воротясь в Дом отдыха, направляюсь на кухню и прошу зажарить мне курицу поаппетитнее.
В половине шестого мой пиршественный стол, то есть журнальный столик, выглядит уже довольно внушительно. Посередине, на большой тарелке, взятой из столовой, возлежит спинкой кверху подрумянившаяся, соблазнительно пахнущая курица, обложенная помидорами, огурцами, луком и петрушкой. Рядом, на другой тарелке, горкой возвышаются фрукты. Композицию дополняет уже открытая бутылка муската. Не хватает только шампанского, оно пока еще в холодильнике, который стоит в коридоре и предназначен для общего пользования.
Отойдя в дальний угол комнаты, я внимательно разглядываю натюрморт. Он вполне меня удовлетворяет. После сажусь в кресло и начинаю потихоньку нервничать, то и дело поглядывая на часы. В пять сорок пять выхожу из спального корпуса и усаживаюсь на скамейку поблизости от входа. Теперь я нервничаю уже изрядно. Вдруг извозчик завезет ее куда-нибудь не туда? Вдруг что-нибудь помешает ей приехать? Вдруг… вообще все кончится — я очнусъ, проснусь, и уже никогда, никогда…
В шесть часов три минуты из-за поворота дороги показался извозчичий экипаж. Он подъехал к крыльцу и остановился. Серая, довольно породистая лошадка скребла копытом асфальт. Усатый извозчик был неподвижен, как истукан.
На других скамейках сидели и дышали прохладным вечерним воздухом мои коллеги-писатели, имена которых я так и не удосужился узнать, а также и жены писателей, с которыми я и подавно не был знаком. При виде экипажа они оживились.
Проворно подскочив к пролетке, я подал руку безупречно одетой Ксении, и она величественно сошла. Литераторы, а также их жены, а также случайно оказавшиеся у крыльца посторонние граждане взирали на этот спектакль ошеломленно.
Ксюша знакомым жестом подхватила подол платья. Мы взошли на крыльцо, миновали портик ионического ордера и вступили в полумрак вестибюля. По устланной ковровой дорожкой лестнице поднялись на третий этаж.
— У вас тут неплохо, — заметила Ксюша. — Чисто. И мебель хорошая. Всюду ковры. Пансион довольно богатый. А кому он принадлежит?
— Обществу писателей, — ответил я.
— Как много здесь вкусного! — воскликнула моя гостья, поглядев на приготовленное угощение. — Накорми меня поскорее, я страшно проголодалась!
Я сбегал за бутылкой шампанского, мы уселись и немедля приступили к трапезе. Ксения неустанно восхищалась.
— Прекрасное шампанское! Изумительный мускат! Чудесная курица ей-богу, никогда не пробовала такой! А огурчики! Где тебе купили такие огурчики? На рынке? Неужели там продают нечто подобное? Завтра же сама еду на рынок с огромнейшей корзиной! Но сливы, сливы! Откуда тебе известно, что я люблю именно этот сорт? Про абрикосы не скажу ни слова. Их и есть-то даже совестно.
За окном стемнело. Я зажег свет.
— Я совсем пьяная! — прошептала Ксюша, откинувшись на спинку кресла. — Мускат такой вкусный, такой ароматный… Я увлеклась и выпила лишнего. У меня кружится голова… А почему ты меня не целуешь? Уже разлюбил? Я тебе уже наскучила? Рядом с тобою сидит такая очаровательная и к тому же такая хмельная женщина, а ты даже не пытаешься ее поцеловать! Безумец!
— Уже целую! — сказал я, касаясь губами ее виска.
— Ты меня вовсе не любишь, — говорила Ксюша, надув губы. — Ты меня соблазнил и скоро бросишь. Я знаю.
— Да полно! — отвечал я, целуя ее волосы. — Да что ты такое говоришь! Да как ты можешь! Да как у тебя язык-то поворачивается!
— Ну, скажи, скажи, как ты меня любишь! — шептала Ксения. — Ты ведь еще ни разу не говорил мне об этом. Ну, расскажи, расскажи мне, милый, о своей любви! Какая она?
— Она огромная. Она необозримая. Она безбрежная. Я пытался было добраться до ее берегов, но ничего не вышло.
— А на чем ты плыл?
— Куда?
— К берегам любви.
— Я плыл на легкой, но прочной яхте под высоким, острым, треугольным парусом.
— И ты не боялся бури?
— Боялся, конечно. Немножко боялся.
— А какая она еще, твоя любовь?
— Она нежная. Ее нежность не с чем сравнить. Она невиданно нежная. Разве ты этого не ощущаешь?
— Ощущаю. А еще?
— Она страстная. О, какая она страстная! Все во мне кипит и клокочет, едва я увижу кончик твоей туфли или колечко волос на твоем затылке.
— Какой кошмар! Я боюсь! Чего доброго, ты загрызешь меня в порыве страсти!
— Но тебе же хочется, чтобы любовь была страстная?
— Натурально, хочется! А еще?
— А еще она вечная. Она навсегда. Если я умру, я буду любить тебя и после смерти. А если ты умрешь, я буду любить тебя мертвую, будто ты жива. Только уж ты не помирай, пожалуйста, окажи мне такую любезность!
— На то будет Божья воля. Ежели Господу захочется взять меня к себе, я не посмею противиться.
Около полуночи мы вышли из дверей спального корпуса. На скамейках у крыльца еще сидели писатели. Завидя нас, они перестали разговаривать и застыли в неподвижности. Потом они зашептались за нашими спинами. Спустившись по дорожкам парка на улицу, мы взяли извозчика и вскоре подъехали к калитке Ксюшиной дачи. Открытые окна гостиной были освещены. В одном из окон стоял человек. На его плечах поблескивали погоны. Лицо его время от времени освещалось огоньком папиросы. На лице явственно обозначались темные усы.
— Явился! — жалобно вздохнула Ксения. — Теперь мне не будет покоя. Послезавтра ровно в полдень жди меня у входа на мол!
Стоял у входа на мол. Как раз на том месте, где теперь стоит морской вокзал. К молу только что причалил пароход «Тирасполь». Он был не очень велик и не очень красив. У него была только одна высокая черная труба с белой полосой. На палубах толпилась публика. На верхних — почище, понаряднее, на нижней — попроще, погрязнее. Портовые рабочие катили по молу бочки. "Небось вино, — подумал я. — Небось из подвалов господина Левандовского". Неподалеку от меня стояло десятка полтора извозчичьих колясок и несколько автомобилей. Они поджидали прибывших на «Тирасполе». Из-за ближайшего автомобиля появилась Ксения. Как и прежде, вся в белом. Как и прежде, в большой шляпе. Приблизилась. Я поцеловал ей руку. Отошли в сторонку, в тень, под деревья.
— Думал обо мне?
— Нелепый вопрос! О ком же мне еще думать, радость моя?
— Женщины любят задавать нелепые вопросы, милый, и надо иметь терпение на них отвечатъ.
— Терпения у меня предостаточно. Спрашивай дальше.
— И что же ты обо мне думал?
— Я думал о загадочности твоего обаяния. Ты, разумеется, красива. Ты очень красива. Ты феноменально хороша. И еще от тебя исходит сияние славы. Оно опьяняет и ослепляет. Но это не все. В тебе есть нечто непонятное, неуловимое, не поддающееся осмыслению. Я немножко боюсь тебя.
— Ха-ха-ха! Не бойся, миленький мой, не бойся! Я сама тебя побаиваюсь. Иногда мне кажется, что ты послан мне Господом. А иногда… Ты у меня тоже чуточку таинственный.
— Жду дальнейших вопросов и готов ответить на них с полнейшей откровенностью.
— Больше вопросов пока нет. Можешь и сам о чем-нибудь спросить, я разрешаю.
— Ну, что Одинцов?
— Одинцов ужасен. Он кидается на меня, как смертельно раненный носорог. Я чудом жива. Кто-то из прислуги выследил нас с тобой, и ему известно о твоем ночном визите. Он сказал, что мы все трое погибнем, что участь наша уже решена. Сначала он убьет тебя, после меня, а напоследок и сам застрелится. Вчера утром он упражнялся в стрельбе — продырявил в трех местах мою любимую картину. Как бы и впрямь не выкинул какую-нибудь штуку. Кажется, нам будет полезно на время расстаться. Через неделю я уезжаю на гастроли по городам Поволжья: Астрахань, Царицын, Самара, Нижний. Натурально, буду писать тебе отовсюду. А ты не пиши мне попусту твоим письмам за мной не угнаться. В конце августа вернусь в Питер и сразу же буду тебе телефонировать.
Я погрустнел и умолк. Гастроли ей нужнее, чем я. Не увижу ее два месяца!
— Не печалься, милый! — Ксюша положила руку мне на грудь. — Так будет лучше. У Одинцова есть серьезные основания для того, чтобы тебя убить. И суд его оправдает: он совершит преступление, побуждаемый жгучей ревностью. Но он может убить тебя и вовсе безнаказанно — на дуэли.
— Ну, положим, на дуэли я и сам его застрелю.
— Не храбрись, милый. Одинцов военный и стреляет лучше тебя. Его рука не дрогнет, и он с наслаждением отправит тебя на тот свет. Я этого не перенесу. Пожалей меня ради Христа и пречистой Богородицы!
После завтрака дежурная по спальному корпусу вручает мне конверт без марки и без адреса. На нем энергично, по-мужски написана лишь моя фамилия в дательном падеже. В конце вместо точки стоит небольшая клякса. Писавший был явно неспокоен. Писавший несомненно нервничал. Вскрываю конверт, читаю:
"Милостивый государь!
Известные Вам обстоятельства оскорбляют меня как мужа, как дворянина и как русского офицера. Возникшую коллизию может разрешить только дуэль.
Завтра, двадцатого июня, ровно в пять утра я буду ждать Вас с Вашим секундантом на Рыночной площади, откуда мы направимся к месту поединка. Мои дуэльные пистолеты к Вашим услугам.
Подполковник Гвардии Е. И. В.
А. Г. Одинцов".
Ну вот, допрыгался. Не все коту масленица. Любишь кататься, люби и саночки возить. Как веревочка ни вейся… Умница А. Будто в воду глядел.
Какое это красивое, легкое, певучее слово — дуэль! Его хочется произносить нараспев: дуэ-э-эль! В нем есть что-то манящее, призывное, неотразимо обольстительное и несказанно поэтичное. Буква «э» придает ему аристократическую утонченность. Его хочется рифмовать со словами «свирель» и «колыбель», которые столь же музыкальны. А сколько реминисценций оно вызывает! И какая бездна романтики в нем заключена! Для поэта так естественно быть убитым на дуэли! Для поэта прямо-таки почетно погибнуть на дуэли! Стало быть, он не бездарь, если кому-то хочется всадить ему пулю в живот. Значит, он чего-то добился, если кому-то не терпится продырявить ему голову. Ксения, конечно, будет рыдать и долго-долго станет носить траур. А после она будет говорить: "Из-за меня он стрелялся и был убит наповал. Я любила его безумно". Или: "Я сделала все, чтобы дуэль не состоялась. Но он был горд и упрям, а судьба была жестока". Или: "Я знала, что это должно случиться, и это случилось. О, как он любил меня!"
Но где же мне взять секунданта? Как назло, в Ялте и на всем побережье сейчас ни одного знакомого. Да и в Доме отдыха я ни с кем не успел сдружиться. Разве что Евграф Петрович? Но он испугается, но он, конечно, откажется наотрез. Дело-то щекотливое. Если кто-нибудь будет серьезно ранен, придется воспользоваться услугами больницы. А рана-то окажется пулевой — тут же сообщат в милицию. Но другой кандидатуры попросту нет.
В столовой за моим столом кроме меня сидят еще двое. Один из сотрапезников отнюдь не литератор. Кто он, не разберешь. Мрачен, молчалив. Ест быстро, жадно, будто долго голодал и все никак не может насытиться. Все съев, тут же встает и уходит, буркнув: "Приятного аппетита!" Второй — Евграф Петрович. С ним мы потихоньку познакомились.
Евграфу Петровичу за семьдесят, но выглядит он молодцом — не страдает ожирением, не сутулится, не втягивает голову в плечи, не волочит ноги. К тому же он не плешив, хотя две глубокие залысины несколько уменьшили его волосяной покров, возымевший от легкой седины благородный платиновый оттенок. Даже мешки под глазами у него невелики и кажутся не столько следствием старости, сколько печатью весьма распространенного, но не смертельно опасного недуга почек. Словом, больше шестидесяти двух ему не дашь. Когда он хмурится, когда он чем-то озабочен, можно предположить, что ему шестьдесят четыре. Но не шестьдесят пять — упаси бог! Голос у него негромкий, мягкий, довольно высокий, но скорее баритон, нежели тенор. Любит Евграф Петрович употреблять давно уже вышедшие из употребления словечки. Говорит «дабы» вместо «чтобы», "понеже" вместо «поэтому», "зело" вместо «очень», "тем паче" вместо "тем более". И, надо сказать, это не выглядит у него пошловатым кокетством, этакой ставшей ныне модной игрой в старину. Обликом и повадками своими Евграф Петрович напоминает скромного, небогатого помещика конца прошлого века из какой-нибудь там Воронежской губернии или скромного же провинциального актера, допустим, из того же Воронежа.
Из двух-трех бесед, которые были у нас с ним за столом, я успел понять, что он недурно знает как старую, так и новую отечественную прозу, стихов не любит, а зарубежной литературой не интересуется вовсе. Некоторая узость литературных интересов Евграфа Петровича, а также полнейшее его равнодушие к массандровским винам ограничивают возможности нашего общения. Встречаемся мы только в столовой. Он меня к себе не приглашает, я его к себе — тоже. Однако несомненная порядочность и несомненная интеллигентность его мне симпатичны.
После ужина мы с Евграфом Петровичем медленно спускаемся по лестнице в парк.
— Не хотите ли посидеть? — предлагаю я. — Здесь есть одно тихое, уютное место.
— Извольте! — с готовностью соглашается Евграф Петрович, и вскоре мы уже сидим на удобной скамейке в зарослях каких-то экзотических кустов.
Поговорив для виду минут десять о только что прочитанном мною новом романе популярного прозаика, я хватаю быка за рога.
— У меня к вам большая просьба, Евграф Петрович. Только, ради бога, не пугайтесь! Видите ли, в Ялте, кроме вас, у меня нет знакомых, а завтра утром мне предстоит дуэль, мне придется стреляться, и… нужен секундант.
Евграф Петрович откидывается на спинку скамьи и смотрит на меня приоткрыв рот.
— Дуэль? Вы шутите! Какие же теперь дуэли? Не понимаю. Ничего не понимаю! Решительно ничего не понимаю! Зело странно!
— Да что же тут понимать-то, милейший Евграф Петрович! Самая обыкновенная, самая заурядная дуэль. На пистолетах. С пятнадцати шагов. Помните: "Евгений Онегин", "Княжна Мери", "Отцы и дети", "Война и мир", «Бесы», "Поединок". Вся русская литература — сплошные дуэли, беспрестанная пальба.
— Но ведь это же противозаконно! Пользоваться огнестрельным оружием гражданским лицам запрещено! Да нас же посадят! Да вы с ума сошли! Да это же черт знает что такое!
— Успокойтесь, успокойтесь, дорогой Евграф Петрович! — говорю я и беру старика за руку. — Нам с вами сейчас необходимо хладнокровие. Я и сам, признаться, волнуюсь. Ведь завтра утром меня, быть может, не станет, и мне осталось жить меньше суток. Но положение безвыходное, совершенно безвыходное. Тут затронута честь прекрасной, удивительной, ослепительной женщины. О, если бы вы ее видели! Впрочем, вы, наверное, ее действительно видели на старых фотографиях.
— Какая женщина? Какие фотографии? Или вы и на самом деле помешались, или это я умом тронулся, или оба мы с вами рехнулись! — не унимается Евграф Петрович.
— История очень загадочная, — продолжаю я. — Очень запутанная, очень мудреная история. Я не могу вам всего объяснить, потому что и сам почти ничего не понимаю. Но, умоляю вас, войдите в мое положение! Уверен, что все обойдется, что никто не будет убит или серьезно ранен. Вас это нисколько не обременит. Вы просто будете при этом присутствовать. Не могу же я остаться без секунданта! Понимаете, положен секундант! Необходим секундант! Нет, право же, опасения ваши напрасны. Все останется в тайне, все будет шито-крыто. Место уединенное. Никто ничего не увидит и не услышит, никто ничего не узнает, никто ни о чем не догадается, никто никому ничего не расскажет! Клянусь вам! И разве не любопытно хоть раз в жизни принять участие в настоящей дуэли? И разве не заманчиво увидеть то, о чем вы читали у наших класиков? Это же так романтично: вы подхватываете меня на руки, вы прижимаете окровавленный платок к моей груди, вы слышите мои последние предсмертные слова, вы закрываете мне глаза… Ах, да что я! Крови не будет! Мы выстрелим в воздух и разойдемся. Быть может, после мы даже пожмем друг другу руки. Не будет удивительно, если после мы даже обнимем друг друга. Мой противник отнюдь не кровожаден, но он щепетилен, самолюбив, мнителен и, пожалуй, слишком неукоснительно чтит кодекс мужской чести. Если я первым выстрелю в воздух, он непременно сделает то же самое и будет вполне удовлетворен. Но ритуал должен быть выполнен, но выстрелы должны прозвучать во что бы то ни стало. Короче говоря, дражайший Евграф Петрович, мы с вами встретимся завтра утром без четверти пять здесь же, на этой скамейке. Я приду чуть раньше, чтобы никто не увидел нас выходящими вместе из спального корпуса. Некоторая конспирация не помешает.
— Нет, погодите, погодите! — пытается еще сопротивляться Евграф Петрович.
— Да полно! — говорю я. — Что вы так растревожились? Не стоит принимать все это всерьез. Нам предстоит всего лишь приятная утренняя прогулка. Мы успеем вернуться к завтраку. Мы даже успеем забежать на пляж и искупаться. Захватите с собой полотенце. Я тоже захвачу.
Успокаивая Евграфа Петровича, я и сам успокаиваюсь. Легкое, беспечное, даже веселое настроение завладевает мною. С десяти до половины двенадцатого я сижу в холле перед телевизором. Показывают какую-то смешную чепуху. От души смеюсь, позабыв все на свете. Выйдя на крыльцо, гляжу на небо. Оно, как всегда, полно звезд.
— Попрощаемся, звезды! — говорю я вслух. — Не исключено, что мы видимся в последний раз! Не забывайте меня! Я вас любил! Я вас воспевал! Я ценил вашу красоту, вашу загадочность и ваше постоянство!
И вдруг страх, поистине панический, необоримый, тяжкий страх наваливается на меня. Добравшись до своей комнаты, вытаскиваю из тумбочки едва начатую бутылку мадеры, наливаю целый стакан и выпиваю его залпом. Спохватываюсь: перед дуэлью нельзя пить, ни в коем случае нельзя пить! Рука будет дрожать. Спрятав бутылку в тумбочку, я говорю себе: "Что за истерика? Возьми себя в руки! Немедленно возьми себя в руки! Все будет о'кей, все будет чин чинарем! И вообще — все у тебя великолепно. До сих пор жил ты скучновато, пресновато, тускловато, жил, честно-то говоря, почти как обыватель. А теперь ты живешь как настоящий поэт. Какие приключения! Какие волнения! Какие опасности! Какая женщина! Какая любовь! И если завтра утречком этот бравый вояка метким выстрелом уложит тебя на месте, смерть твоя будет не из худших".
Что делают в ночь перед дуэлью? Маются. Мучаются неизвестностью. Сожалеют о без толку прожитых годах. Вспоминают о совершенных ошибках. Раскаиваются в неблаговидных поступках. Прощают незаслуженные обиды. С нежностью думают о возлюбленной. Жгут кое-какие бумаги, уничтожают кое-какие рукописи. Часами ходят из угла в угол по комнате или валяются одетыми на постели, глядя в потолок. Пишут завещание (если есть, что завещать). Пишут последние письма (если есть, кому писать). Поэты пишут последние, предсмертные, стихи.
Походив из угла в угол, я усаживаюсь за стол и пишу краткое завещание: "С моими рукописями и с моими картинами поступайте как знаете. С моим телом — тоже".
Потом пишу записку матери: "Мамочка, прости меня! Я получился у тебя какой-то нескладный. И умер я как-то не так. Не плачь, не убивайся и живи долго".
После я пиш<