Из «книжки жизни». мальчики (набросок)

Как сказал один псих, здесь все психи – все всё понимают.

Я смотрю из окна. Перед окном – старые тополя. Возле санпропускника стоит «скорая»: привезли какого-то бедолагу. Видна труба крематория – говорят, здесь не жгут, везут в Жихорь. Мне нечего делать, только смотреть в окно. Я прохожу, всего лишь, комиссию. Переоформление пенсии делается полгода и каждый год, если повезёт – раз в два года. Само собеседование – формально: «Вам ещё нужна справка? – Пожалуй, да». Конечно, мне нужна справка. Я бы хотел, чтобы мне выписали бессрочную: всё-таки, это деньги на хлеб. А уже от этого можно как-то плясать. В собеседовании самое трудное – это пару часов провести в обшарпанном коридоре; в коридоре – человек тридцать. Я хожу по коридору, изредка иду покурить и гляжу в окно. Паренёк вдруг начинает со мной разговаривать: рассказывает полушёпотом, как угощали его водкой в поезде, и что деревенские девушки городских даже лучше. Мне интересно. Мама парнишки одёргивает его: иди сюда, Женя, сядь, разговорился.

Я долго думал, стоит ли об этом рассказывать, долго зрел. Мне бы не хотелось умножать тот кошмар, что остался в моём личном прошлом. Но я хочу рассказать об этой отдельной реальности, чтобы отдать свой долг. Мне назрело. Это альтернативная для меня реальность, и она даже как одна из моих возлюбленных. Я хочу отдать долг любви.

Меня привезли ночью. Я наорал на маму, и мама меня сдала. Она долго терпит, но иногда её терпенье кончается. Я здесь не в первый и не в последний раз. Пару раз я сдавался сам, перестраховываясь.

Когда за тобой приезжает «скорая», ты вправе отказаться от госпитализации. Но, если врач усмотрит, что ты социально опасен – не будет спрашивать, повезут. Психиатрическая бригада – это врач и пара-тройка амбалов. Иногда они мирные, и в карете скорой им можно даже спеть колыбельную.

Если приходишь сам, ты можешь переодеться в своё и взять в отделение необходимые вещи. Если тебя привозят бригадой, то переодевают в больничное тряпьё, а твои вещи складывают в мешок и сдают в камеру храненья до выписки. За тобой приходят санитар и один из здравых больных. Санитар привязывает твою руку к своей и ведёт в отделение. По дороге тоже можно петь песни и разговаривать, если санитар добрый. В отделении тебе дадут койку и таблетку снотворного.

На санпропускнике нужно подписывать документы. Об этом не предупреждают, но, если ты подписал, твой срок – месяц. Если отказался подписывать – то полгода.

Я знаю, когда «поступаю», что мой срок – месяц, но могут отпустить через три недели.

Утром санитар покупает пачку сигарет без фильтра. Вообще, он должен вымыть полы, это его работа. Но пачка сигарет без фильтра решает вопрос. За четыре вымытых палаты – четыре сигареты без фильтра. Уборка начинается в шесть утра и проходит громко.

Первые пару дней я слабо понимаю, где нахожусь, я ору fuck off, меня привязывают, и в меня летят тапки.

В восемь утра – пересменка, и часы между шестью и восемью – это санитарские хлопоты. В девять ходят обходом врачи. Раньше был так называемый «чай» после обхода – кружка чая с бромом и два кусочка хлеба с кусочком масла. О, это было великое дело, но его давно отменили.

Потом врач вызывает новеньких к себе на беседу. Впрочем, что я говорю в первые дни – это можно не слушать.

Мои две пачки сигарет очень скоро уже растасканы.

Девушка-врач говорит: ещё непонятно, чей Вы больной. Я говорю: сейчас вот дёрну Вас за косичку – буду Ваш больной. Все смеются.

Здесь есть старые знакомые.

Вот, например, Кусков. Впрочем, Кусков – это не «например». Саня Кусков – это Саня Кусков, персонаж совершенно отдельный. Кусков – король дураков, и он расслаблен здесь, как король. Кусков похож на Хотэя, но Кусков – страшный. Зато Кусков очень добрый. У него – свои фавориты, он может поколотить своих фаворитов. Мы не приятельствуем с Кусковым, но он ко мне хорошо относится. А я к нему с громадной отношусь теплотой. Кусков – великий колдун «по этим делам», и мне предлагает свои услуги. Ещё он отпускает грехи. Но, когда приходят санитары, они отпускают грехи Кускову. Кусков в душевой басом поёт «Отче Наш», а я в умывальнике ржу, выскакивает свирепый голый Кусков, и я ему говорю: я люблю тебя, Саня. Выключатель – на уровне глаз, но жирный Саня выключает его ногой. В общем, Кусков – самый симпатичный из психов.

Вот Гном, то есть, Владимир Карлович. Он похож на гнома и карлика. Он здесь живёт двадцать лет. Его нельзя выпускать, потому что он социально опасен. Гном просит у меня зубной пасты на палец – но он её ест. Он всегда ждёт свою маму, но его мама – это Надежда Константиновна Крупская, и она толи за границей, толи в женском отделении. Гном безобиден, но временами его привязывают к кровати, потому что его достают голоса – и тогда он мечется и орёт благим матом. Гном Владимир Карлович брал у меня почитать «Железную флейту». Я его тоже люблю.

Есть Славентий. Он – сявка, но он – прекрасен, у него – такие глаза! У него два высших незаконченных образования, второе – бухгалтерское. Мечта Славентия – жить в интернате, и домой он отсюда не хочет. Когда у Славентия движняк, он несётся по коридору и на всех напрыгивает. Мне Славентий, выдуривший у меня хорошую зажигалку, занимает сигареты, и я отдаю на пару штук больше. Однажды Славентий вдруг подарил мне пакетик чая, и Котя у медсестричек набрал кипятка. Славентий – хороший.

Есть Гриша. Он говорит несуразицу и ходит голяком. У него на попе татуировка – перевёрнутая звезда. Гриша совсем ещё мальчик. Он из хорошей семьи, но как-то попал в тюрьму, там его опустили, и у него уехала крыша.

Есть Баграт. Он красивый. Он цыган и здесь сидит за наркотики. Решают, перевести ли его в тюрьму или оставить здесь. Баграту двадцать лет, и у него два класса образования. Баграт – очень хороший.

Вообще, здесь – семьдесят человек, не считая своеобразного персонала. Иногда кто-то говорит: у персонала приступ шизофрении. У персонала – специфический, добрый и грубоватый юмор, такой добрый – но немножко с дубинкой. В целом, я наблюдаю, что им становится с годами всё более по фигу. То есть, персоналу, в общем-то, от тебя ничего не надо. Санитар Толик избил привязанного больного, и Толика сразу уволили. Один санитар говорит: зачем большая борода, нужна маленькая, чтобы ты щекою потрогал сисечку, и сисечка сразу вздыбилась. Именно в таком духе и говорят. Здесь даже есть некоторая культура, но в ней присутствует матерок. Я понимаю мат и изредка могу его употреблять. Но, вообще, от мата я дёргаюсь. Или когда чертыхаются. Но здесь – чего ж дёргаться – здесь говорят матерком.

Люди, какие здесь люди? Конечно, из семидесяти человек много для тебя – фоновых. Многие похожи на поломавшиеся машинки, они никакие, неинтересные. Они обычные, просто в них чего-то сломалось. Есть яркие персонажи. Есть свои старики и своя молодёжь. Молодёжь достаточно дикая. Есть наркоманы и есть бомжи. Есть даже свои юродивые. Есть блатные, которые держатся особняком. Есть спокойные нормальные люди, которые никак не проявляют себя (я довольно яркий, я проявляюсь). Есть уроды. Некоторых ты не сможешь встретить на улице или в общении – их там не бывает, только в атласе патологии. Но и некоторых замечательных персонажей ты нигде больше не встретишь. У меня однажды был месяц, когда мне не с кем было поговорить. Но обычно находятся двое-трое хороших друзей, с которыми можно держаться вместе. И, наоборот, достаточно одного тухлого фрукта, чтобы он тебе портил воздух.

Кладут всех новоприбывших – на буйняк. А потом, если они нормально себя ведут, переводят на спокойную половину. Буйняк называется «наблюдательная», а спокойная – «санаторная». На санаторной – не санаторий, конечно, хотя хорошо бы был санаторий. Просто ты там меньше дёргаешься, и народ не такой беспокойный, народу в палате меньше. В некоторых отделениях буйняк и санаторная разделены и вообще не пересекаются. Но в моём районном отделении – санаторная, и в том же коридоре – буйняк, между ними открыта дверь, в конце того же коридора – общий на всех туалет и умывальник. В туалете – два унитаза. Курят в туалете и умывальнике, хотя временами на санитаров находит настроение всех из умывальника погонять. Буйняк закрывается иногда решёткой, но чаще открыт. Если кто летом не хочет идти гулять, его запирают на буйняке.

Завтрак – в десять. Обед – в три часа. Потом тихий час – можно не спать, но нужно не бродить, не шуметь. После тихого часа сразу же – ужин. Отбой – в десять, три раза в день выдают таблетки. Подъём в шесть утра.

Я довольно быстро адаптируюсь здесь.

Всегда хочется есть. Ложки без ручек – одни черпалки. На завтрак, обед и на ужин – миска перловки или пшеничной каши. Гороховый суп можно есть. Борщ варят летом из кабачков, и тебе круто везёт, если тебе попался кусок картошки. Макароны готовят так, что страшно смотреть. Всё это напоминает – корм.

Хорошо, когда тебе принесли передачу. Передачи хранятся под замком в специальном шкафу. Можно напроситься поесть. После тихого часа ходит нянечка и сзывает на передачи. Если к тебе приходят, то на всё отделенье кричат твою фамилию.

Здесь хочется есть – поэтому начинаешь ценить.

Мартышка стащил у меня апельсин и сожрал его вмиг с кожурой.

Писатель пишет записки и размещает свои записки повсюду: «Навяжите погоду врачам». У Писателя вечером есть немного хлеба и большая луковица. И он приглашает меня на ужин.

Мы с Сашкой, на ночь глядя, рассказываем друг другу рецепты кулинарии – о, я понял Бродского – все эти нескончаемые разговоры о лисичках в «Горбунове и Горчакове». Мы с Сашкой дарим друг другу звёзды.

Просят курить и просят поесть. Никотин – отдельная тема. У всех – никотиновый голод. Сигарет мало. Когда мне приносят пачку сигарет, я знаю, что моя – половина пачки. Некоторые топчутся целыми днями в уборной в надежде получить хоть чинарик. Часто курят бригадой, норма – по две затяжки. В день выписки ты ощущаешь, что это такое – собственная пачка сигарет, на которую никто не охотится. Проще быть некурящим.

В курилке – тусуются, иногда зачитывают хором Высоцкого. Блатные варят чифир.

Пускают на свидания родственников и иногда – друзей, хотя друзей – не ко всем, потому что друзья некоторым приносят спиртное.

Долго тянется время между завтраком и обедом. Делать здесь нечего. Можно смотреть в потолок. Мне проще взаимодействовать здесь, контактировать, находится в контексте. Лучше принимать и даже любить те условия, в которых ты оказался. Нужно быть панком, чтобы любить эту реальность, но её лучше любить.

По вторникам приходит цирюльник, и выстраивается очередь бриться. Здесь можно отстоять право на бороду, хотя принято брить всех наголо. За две гривны тебе могут сделать короткую стрижку – но стригут, как попало.

Днём устраивают проверку на вшей. Мой нейродермит пытаются лечить как чесотку.

Здесь мало книжек, но есть немного. Можно спать, можно общаться, можно читать. Часто читают Библию, иногда приходит проповедник-баптист. Вообще, я прочёл здесь много. Хроники Нарнии. Мечтают ли андроиды об электрических овцах. Град обречённый. Братья Карамазовы. Таис Афинская. Блок. Хайнлайн: Не убоюсь я зла. Французский театральный авангард на украинском. Стивен Кинг. Воннегут. Мудрость идиотов Идриса Шаха. Бёрн. Жадан. Ошо. Евангелия. Мне здесь подарили «Шошу» Зингера, и она произвела на меня абсолютное впечатление.

У меня обычно есть тетрадь, в которой я пишу и рисую.

Летом, по жаре, выводят гулять. Двор огорожен клеткой. И в этой клетке – семьдесят человек. Однажды мы с мамой пришли сдаваться, и я это увидел. «Я туда не хочу». По жаре бродят по клетке облезшие тигры. Прогулка на жаре может длиться до трёх часов, и в отделенье не пустят. Мочатся в углу клетки, под окнами женского отделения.

Здесь – нищета, зимой одеяла тонкие, и тех мало. С одеждой творится вообще караул: невообразимое тряпьё, которое на вес золота. Счастье, если тебя проведывают.

Димка говорит: тот, кто мне смотрит в глаза, сходит с ума. Димка – друг. Но обычно дружеские отношения, заведённые здесь, на воле не продолжаются. Ко мне одно время ходил Олежка в гости, ему было интересно – об эзотерике. Но вот Димку и Сашку я никогда больше не видел. Димка травился таблетками, но, говорят, в таблетки кладут крохотную дозу рвотного, так что тебе обеспечено только то, что тебя вывернет наизнанку. Зачем Димка травился, даже ему непонятно. Суицидников привозят сюда, но обычно дольше недели не держат.

Я сижу в кровати и что-то пою. Передо мной внезапно появляется рыжая рожа и говорит с восхищением: ты музыкант – будем играть вместе! Это Женька. Он тоже суицидник. Через полчаса он приводит Андрюшу – вот кто будет ударником! Неважно, что Андрюша в жизни не видал барабан. Мы дружим с Андреем. Он делает массаж за две сигареты, и мы превращаем «Ватру» без фильтра в «Кэмел». Андрюша – единственный человек оттуда, с которым мы дружили долго. У него был один друг, я. И я ходил к нему в гости, иногда даже он ко мне выбирался. Меня кормили у него бутербродами, и я рассказывал о себе. Андрей днём спит, а ночью делает кришнаитскую медитацию, интересуется ещё Четвёртым Путём, у него хорошая библиотека. Он практически не выходит из дома и ни с кем не общается. Он написал семь сборников стихотворений под одним названием «Кухня». В каждом стихотворении – ночь, кухня, дымит сигарета, кофе, за окном идёт дождь; а уж дальше – полёт фантазии. Я теперь в каждом стихотвореньи пью чай. Андрюша был моим близким другом. Был – потому что он перестал разговаривать вообще. Мы обменивались письмами пару раз в год, и пару раз говорили по телефону, но в гости он меня не зовёт, потому что ему трудно даются даже десять минут общения. Если он не медитирует полчаса, он чувствует себя плохо. С домашними общается он обычно записками, иногда разговаривает в пределах да-нет.

Армен говорит окрошкой. Я раньше такого не слышал. Человек говорит, вроде, по-русски, но в этом нет никакой структуры и никакого смысла, это звукообразование или кусочки перемешанных слов.

Костя говорит: вот один Господи на передачу пошёл, а другой Господи закурил, а третий Господи спать улёгся.

Другого Костю озарения посещают. Когда его озаряет, он сообщает об этом всему отделению. Например: циклодол – это серебряная мысль Марса (а золото – у американцев, а нам – уколы).

Я танцую в палате, и мальчик говорит: продолжайте, так интересно. Я спрашиваю: как Вас зовут? – он отвечает: это не важно.

Армен на прогулке выскакивает передо мной с какой-то деревяшкой в руке: я тебя не боюсь – у меня нож!

Андрей высыпает полбанки растворимого кофе в кружку, заливает холодной водой и принимает на грудь, не морщась. Наутро у него – гипертонический криз. Это – другой Андрей, этот другой Андрей – добрый клоун.

Я никогда не наблюдал романов с медсёстрами, хотя психи об этом говорят много. Но иногда медсестрички общаются и даже тепло относятся.

Смежная нашей клетке для прогулок – клетка женского отделения. Тётки разные. Одни – страшные-престрашные. Другие – агрессивные. Третьи – своеобразные. Встречаются очень хорошие.

Чёрт с барышней целуются через дырку в решётке. Ко мне приехала Маша на выходные, но сегодня – пятница, а отпустят меня на выходные домой только завтра, да и то – под вопросом. Я в клетке, а Маша – снаружи, и мы тоже целуемся через дырку. Я ей пою: «Я сплю, сидя в бричке, и женщина гладит мне руку»…

Я говорю Алине: ты мне нравишься. – Когда я успела? – Я тебя давно наблюдаю. – Ты тоже мне нравишься. У тебя штаны классные.

Мне Оля подарила три сигареты, и мы с Алиной их курим через решётку по две затяжки.

Но Алина – Серёгина девушка. У Алины депрессии.

Лена сказала мне: ты – мой муж. Я вышел на уборку территории, Лена стоит у окна на первом этаже за решёткой. Она говорит мне: дай руку. Она держит мою руку в своей и чуть-чуть дрожит. Лену переводят в интернат, и она спрашивает: ты ведь ко мне не приедешь? – нет.

Лена летом стоит под окном в халатике и спрашивает меня, сколько ей лет. – Двадцать шесть. – Тридцать шесть! – И – из песни слова не выкинешь – добавляет, поправляя халатик: ебаться хочется.

Они – моя грусть.

Дерутся редко, хотя бывает. Я дрался пару раз, однажды мне повредили колено. В целом, более-менее мирно все друг к другу относятся, хотя и орут.

Вы видели «Бойцовский клуб»? – Я видел такое в больнице: парень с внешностью дебила читает Библию, и, если его достать, начинает себя молотить кулаками по голове.

Работает душевая, можно помыться. Армен и Кусков живут в душевой, как лягушки.

Миша говорит, что у меня в голове всё наоборот, и делится передачами. Миша выходит здесь из запоя.

В отделении работает по вечерам телевизор, есть карты, шашки, шахматы, домино.

Один у нас – учёный, он пишет в тетрадь доклады, но шпионы из соседнего отделения крадут его рукописи; неизвестные выдёргивают у него по ночам из лысины волосы, он просит дать ему сигарету «взаимообратно».

Вечером с моей койки видно окно женской душевой – но далеко.

В другом отделении есть островок тепла – кошка с котятами.

В отдельной палате умирает старик – лётчик, Герой Советского Союза.

Я говорю врачу: отпустите меня, меня психи достали. Он отвечает: никто не хочет здесь быть.

Вечером вместо перловки можно взять борщ. Я прошу борща, у меня звенит в ушах, и я не успеваю опомниться, как оказываюсь на полу. Наутро врач говорит: ничего особого, аминазиновый коллапс.

У меня передозировка, и я не могу даже почистить зубы, не могу улыбаться, я курю – но сигарета не курится; тело сковано-связано, мелкая моторика вообще не работает.

У меня была история с минетом. Я делал минет одному дяде, дядя хороший. Но что сказать? – у меня была такая идея, и я попробовал. После этого всю голубизну сняло как рукой. Ко мне относились как к голубому, и это тоже ведь – школа. К нам с Сашкой обращались: девочки, а про меня говорили: она не обижается. Сашка спросил как-то: хочешь целоваться? – и мы при всех поцеловались взасос. Вообще, я совершенно гетеросексуален, полностью ориентирован на женщин. Но даже у меня было такое: смотришь на девушку и думаешь: «Ах, какая женщина, мне б такую!» - а потом эта девушка говорит басом, и ты прозреваешь. Так вот, я лет до двадцати пяти был такой девушкой. Это потом я заматерел. Неприятно, когда к тебе пристают уроды.

В последний раз я лежал в другом отделении. Два блока: инфекционный и психосоматика. Всех, поступивших с температурой, кладут в инфекционный, а потом уже разбираются, если всё нормально – переводят в районное. Меня хотели перевести, но я сам напросился остаться. В психосоматике очень мало людей, всего человек тридцать ходячих, в одном отделении – и мужчины и женщины. На всём инфекционном блоке – человек восемь. Общий туалет без двери. Зато редко кто сигареты стреляет. Сюда же кладут с белой горячкой, и это – не слабое зрелище.

Первым делом в курилке я заявляю, что я – растаман.

Мы дружим с Галей, Галя любит Костю. Гале поручают по вечерам мерить давление. Она берёт у меня читать Корчака. Костя гиперактивен, и его жестикуляция образует вокруг него шар. Он – бандит. Из своих тридцати лет он отсидел одиннадцать. Костя любит меня. «Раньше я не любил людей – я их бил». У меня был конфликт уже перед самой выпиской, и Костя за меня всерьёз заволновался. Для меня неожиданностью было то, что он позвонил после выписки узнать, как дела: ты пишешь стихи? – пиши. Костя берёт мои сигареты без спроса и говорит, что ему «отношения позволяют». Ночью Костя с Галей занимаются любовью и мешают мне спать. Они будят меня и целуют: им нужна сигарета. Костя очень чётко выражает свои мысли, и я никогда от него матерного слова не слышал.

Владислава за окладистую бороду Костя прозвал батюшкой. Владислав говорит: я не батюшка, я меломан. Мы с ним общаемся, и он делится со мной домашней едой.

Андрей будит меня ночью, потому что у меня есть взрыватель. Утром приходит врач, и Андрей спрашивает его: доктор, где Ваша собака? Врач говорит: приехал больной! Белая горячка. Андрея привязывают, и он днями и ночами орёт: мама, мама. А врачи ходят вокруг и спокойно говорят: будем бороться за жизнь.

Аркадьевна говорит, что нашла своё место здесь, на Соборке. Аркадьевна – староста, она заведует холодильником, и у неё можно купить сигарет. Она всегда не трезва.

Сашок болен СПИДом. Он выглядит как разрушенный организм. Но он – весёлый. Его тумбочка забита всяким хламом, у него есть тетрис и карты с девушками.

Марина… Марина стрижена наголо. Марину бьют, потому что она всё тащит в рот и берёт чужое. Марина вообще не соображает. На неё надевают укрутку. Марина такая сильная, что я не могу её никак удержать. Её привязывают, и Костя кормит её с ложки гороховым супом. Марина всегда голодная и всегда хочет курить. Мы с ней общаемся. Где-то с пятого на десятое её можно понять. Я ей говорю: я люблю тебя – и она отвечает без промедления: и я тебя тоже. Она переименовывает сигареты, то есть, курит не «Ватру», а «Данхилл». Она помнит множество людей, но в них путается. Она боится смерти. У неё есть мама, но, видимо, Марина постоянно в больнице. Марина – самая хорошая. Я думаю, что было бы, если бы забрать Марину домой и за ней ухаживать – но это, конечно, фантазии, вряд ли это вообще кому-то по силам.

Голая Марина идёт по коридору, я иду навстречу, мы обнимаемся. Костя говорит: чего не придумаешь с голодухи.

Меня проведывает мама, дядя, Серёжка, друзья, Вовка мне принес книжки, кефир и бумагу. Меня очень тронула Женька, которая заболела, но принесла мне колбасы, хотя сама еле держалась на ногах.

Меня проведывает девушка, в комнате свиданий никого нет, девушка поднимает свитер – и я ласкаю ей грудь. Нянечка, провожая девушку, занимает у неё денег, которые никогда не отдаст. Я спрашиваю нянечку, сколько лет моей девушке, и нянечка говорит: где-нибудь восемнадцать – и я поправляю её: тридцать восемь.

Митька говорит, что я напоминаю здесь ему христианского монаха, который сам себе подписал покаяние.

Приходит как-то меня проведывать Таня, приносит мне еды и одежды. Говорит: сейчас я зайду к твоему врачу. Она посочувствовала врачу: тот сидит в крохотной комнатушке с горой окурков. Врач спрашивает её: Вы ему – кто? Она говорит: я сама не знаю. Он говорит: можете его забирать. Таня звонит моей маме, и мама привозит мне городскую одежду.

Врач говорит на прощание: Вы можете впредь не ложиться. Это хорошие новости, потому что семь лет назад я был в таком состоянии, что меня не хотели выписывать вообще. Но позже я узнаю, что по закону за несколько лет мне придётся ложиться два-три раза, даже если у меня всё отлично. Поэтому мне приходится думать об этой реальности. У меня существует страх остаться там навсегда. Это – только лишь страх. Но для меня эта реальность альтернативна, мне приходится о ней думать. Сейчас у меня ремиссия, но бывает и так, что ты себе живёшь, а через полчаса оказываешься в другой реальности. В общем-то, что такого уж страшного? – такая практика дзэн. Дзэн там возможен, трудно сказать, возможны ли там какие-то ещё практики.

Мы с мамой выходим из отделения, я кланяюсь больнице и еду через весь город домой.

пятница, 18 декабря 2009 г.

***

Мэтр, художник, 49 лет, на сцене не появляется.

Вера, гражданская жена Мэтра, старше его, на сцене не появляется.

Ученик, 32 года.

Анна, натура, брюнетка, 27 лет.

Ольга, натура, блондинка, 23 года, на сцене не появляется.

Вера умерла просто и похоронена была просто. Как и жила. Спустя полтора месяца Мэтр уехал, испарился, исчез, растворился в воздухе. Прошло ещё время, и мы убедились, что он не вернётся.

Дом опустел. Мы с Анной бродили по тихим просторным комнатам. Тишина нарастала. Тикали ходики. Дом был полон отсутствием. Анна заварила мне пакетик чая в стакане с любимым подстаканником Мэтра. В опустевшем доме мы с Аней – впервые – обнялись.

Когда Мэтр решил составить духовное завещание, избрав своим душеприказчиком Анну, та без возражений его поняла. Последние годы Мэтр стремился свести своё имущество к минимуму. Ольга получила деньги, Ане Мэтр отписал работы и мастерскую, а мне он не оставил даже кота. Он не верил в меня. Аня сказала: ты и сам ведь в себя не веришь, толи ты – художник, а толи нет. Меня, действительно, преследовал подростковый кризис. В 15 лет – потом то же самое в 23 – потом то же самое в 32, потом – в 42, и так, наверно, и дальше.

Аня решила продать работы и мастерскую с аукциона. Она хотела, чтобы всё ушло, испарилось. Мэтр, оставляя ей картины, сказал: это всё ничего не стоит, этого всего просто нет. Однако это были отличные работы, которые, к тому же, ценились.

Последнее время Мэтр только работал, мы не заставали его за другим занятием. Он набрал заказов и сделал их все. Уже несколько лет он только лишь выполнял заказы, ничего не сотворяя от себя лично. В его работах была искра Божия, но он старался попросту делать добротные вещи. Он делал картины как стулья – это были крепкие стулья. Думаю, он задавался вопросом, что его творчество несёт в мир, и ему хотелось, чтобы его вещи были полезны (как те же стулья). Он производил предметы душевного обихода, предметы душевного быта, душевную утварь. Он считал, что простыми средствами можно выразить необходимое, а всё остальное – лишнее.

Я читал о Шри Ауробиндо, что, когда тот писал, вокруг него был такой ореол покоя, что в открытое окно в комнату не влетали даже капли дождя. Мэтр был – само сосредоточение на работе. И ощущение этого сосредоточения осталось даже в его опустевшем доме. Человек ушёл – а сосредоточенье осталось, осталось его присутствие.

Точно так же в комнатах облаком витало похожее на запах парного молока тепло Веры.

Ольга говорила: Мэтр сексуально индифферентен, его никто не волнует – зачем ему молодые натурщицы? Это была правда. Мэтр давно не рисовал своих молодых натурщиц. Он не увольнял их, но им нечего было делать. На корабле назревал бунт.

Меня тоже Мэтр давно ничему не учил. Я приходил просто побыть в его присутствии, чаще всего – незримом. Он был занят целыми днями работой и никому на глаза не показывался. Даже я приходил, скорей всего, к Вере. Вера накрывала к чаю на стол, и мне казалось, что всё хорошо в этом непрочном мире. Что всё в порядке.

Ольга говорила: он рисует одну лишь Веру, а Вера – старая. Мэтр и Вера знали друг друга тысячу лет наизусть. Им не нужно было объяснять друг другу ни слова. Они пребывали в присутствии друг друга, произнося за день несколько фраз. Они вместе прошли земной путь, и оба были уже вечерними. Я думаю, юные натурщицы были для него как зерно, а Вера была как его итог. Дерево вырастает, и по изгибам ветвей очевиден весь непростой его путь. Они оба были давно как облако. Они играли друг с другом, как два белых облака. Казалось, что вот они просто были – и вот их теперь просто нет. Их нет так же просто и настолько же полно, как они были.

Их секс был исчерпан и превратился в тихую теплоту. Они светились теплом негромким. Их отношение к людям было любовью одного человеческого существа к другому человеческому существу. Мы были для них как котята, которых они пригрели. Для Веры заниматься любовью значило заниматься домашним делом. А Мэтр не признавал духовные практики – он просто работал. Мэтр, хотя был известен как мастер, не допускал никого в свою частную жизнь. Веры с тремя котятами ему было достаточно с головой. Да, скорее всего, мы были её котятами. Они продолжали о нас заботиться, потому что как-то впустили нас в свою жизнь. Вера однажды мне связала шарф и перчатки.

Есть что-то не то в том, чтобы всю жизнь греться у тёплого живота мамы-кошки. Нам пора было расходиться, каждому по своей дорожке.

Ольга тоже ушла – у неё здесь больше не было дел. Аня занималась аукционом, а я всё ещё приходил слоняться по комнатам осиротевшего дома. Но так не могло продолжаться долго. Аня продаст мастерскую и картины – и вообще ничего не останется.

Мэтр спокойно пережил и принял Верин уход. По меньшей мере, внешне спокойно. Мы не видели его горя. Но он был пушинкой, которую в этом мире, кроме Веры, ничего не держало. Весь мир был для него абстрактен.

Аня говорила мне прежде: мы с тобой одинаковы, поэтому нам нечего делать вместе. Меня волновала Оля каким-то неразумным волнением. Аня говорила: это всё потому, что ты хочешь быть простым, как блондинка. Но ты – брюнетка, как ты себя ни крась.

Я задумывался о том, что было бы, если бы Мэтр остался. Он бы продолжал себе жить да быть, целиком занимаясь своим трудом. Почему он решил уйти? Мы знали, что он не покончил с собой. Он только лишь переехал, не оставив ни малейшей связи со своим прошлым. Где он теперь? Чем занят? Он сделал всё, что хотел, раздал все долги, завершил всю свою большую работу. У него больше не было никакого желания рисовать, никакого мотива. Всю жизнь он являлся художником. И что дальше? Если он не остался, значит, он должен был испытывать некий сильный дискомфорт в этом мире и в своей жизни. В чём был его дискомфорт? Почему Мэтр не захотел с ним остаться? Говорят ведь: что бы ни происходило – будь с этим. И я лучшего рецепта не знаю.

Аня была занята подготовкой к аукциону, мы виделись редко. Я приходил в мастерскую и сидел там, слушая тишину, сидел час за часом. Хотелось ли мне рисовать? Иногда мне физически хотелось взять карандаш, меня тянуло к листу. Но я просто сидел там, созерцая своё желание и ничего с ним не делая.

Иногда вечерами мы с Аней пили чаёк. Мы обменивались за вечер лишь парой фраз. Мне казалось, что всё хорошо в этом мире, что всё в порядке.

Однажды Аня сказала мне: я заходила в мастерскую и нечаянно видела, как ты рисовал. – Но я ничего не трогал! – Не начинай со мной спорить, - сказала Анна – ты рисовал, и я сама это видела. Ты был очень похож на Мэтра.

Аня всё задумывалась о чём-то, и я не приставал к ней с расспросами.

Однажды я нашёл на чистом чайном столе дарственную от Ани на мастерскую. 20.12.09

алексей пустовойтов

Эссе

не-драма, не-дзэн


Наши рекомендации