Злоключения африканского торговца
Перевод В. Тихомирова
Я был ничтожный клерк,
Считалось, что я глуп,
А также, что ленив,
А посему — сиди
Скрипи весь день пером.
Но я решил разбить
Ту цепь, которой был
Прикован я, как раб,
К конторскому столу.
И день мой наступил:
Купил я магазин,
И пофартило мне
На импортный товар…
Но Боссы хмурят бровь!
Пришлось мне отступить.
За экспорт взялся я —
И слопали меня!
Не терпит Бизнес нас,
Драчливых петушков.
Ты, монополий раб,
Ничтожный клерк, сиди
Просиживай штаны
И покупай штаны
В хозяйской лавке…
А после говорят:
— Ах, негр ленив и глуп…
Женщинам новой Африки
Перевод В. Тихомирова
Родоначальницы племен
Грядущих, будущих времен
Родительницы, я на вас
Гляжу с улыбкою сейчас,
Пока, играя и учась,
Растете вы. Но в ваших танцах
Провижу судьбы африканцев:
Любовь, надежду и борьбу —
Свободной Африки судьбу.
Храни, о боже, матерей
Дня завтрашнего — пусть скорей
Родят сынов и дочерей.
ФРАНЧЕСКА ДЖЕТУНДА ПЕРЕЙРА[296]
Черная мать
Перевод Андрея Сергеева
Мать-земля,
Ты уснула давно.
Твой народ,
Как сама природа,
Любил
И убивал,
Чтобы жить.
Чужие пришли
Наши души спасать,
Искали богатства,
Познаний искали,
Тебя окрестили
«Черной» — и правда,
Черной была ты.
Они принесли
«Свет»,
И при свете
Ты увидела
Своих детей
В оковах
На скорбном пути
Под Каиновым бичом.
Эти смиренные
Светоносцы,
Благодетели
Сладкоречивые
Землю забрали
И одаряли
Наших вождей
Мишурою грошовой,
Кормили объедками
Наших детей,
А сами ели
Сочное мясо.
Черпая Мать,
Очень, очень черная,
Ты возопила,
И голос твой
Зазвучал в каждом сердце:
«Свободу, свободу
Детям моим!»
Светоносцы
Сделали вид,
Что по доброй воле
От нас уходят,
Важно и молча
При звуках салюта
Уплыли к себе.
О Черная Мать,
Вожди твои,
Увы, научились сами
Нести нам «свет»
И оковы.
О Черная Мать,
В твоем сердце рана,
И снова ты стонешь:
«О, где надежда?
Дети мои
Погибают!»
Но мир
Твой голос не слышит,
Ибо детей твоих
Угнетают
Твои же дети.
У.-И. УКВУ[297]
В автобусе
Перевод А. Голембы
Две плотные особы средних лет,
стеснившие Читателя Газет,
вопя, как будто здесь они одни,
перемывают косточки родни.
В другом ряду, презрев гневливый взор,
по-прежнему назойлив ухажер:
пристав к красотке и являя прыть,
он зубы хочет ей заговорить!
В автобусе — увы, не продохнуть,
зато заметно сокращает путь
разнообразье путевых бесед:
— Ну, а почем свинина-то, сосед? —
Здесь всякий люд, наряд и провиант,
с бродягой рядом здесь брюзгливый франт,
здесь болтуны мусолят вновь и вновь
политику, финансы и любовь,
ну а молчальники в окно глядят:
так строгий ментор смотрит на ребят!
Но вот автобус накатался всласть.
Стоп, остановка. Эй, народ, вылазь!
Прощания, и вздохи, и толчки,
плетенки, и корзинки, и тюки!
Вот новый пассажир полез гуртом,
со вздохами расселись все потом.
Какая давка! Заскрипел салон!
Столпотворенье! Ну и Вавилон!
— Ой, палец отдавил мне, чертов сын!
— Вы что — заснули? — аби на ветин[298]!
И снова в путь. Водитель жмет на газ,
а разговор о жизни без прикрас
жужжит не прерываясь… Ну так что ж:
в автобусе с тоски не пропадешь!
Коленопреклоненная фигура женщины, держащей калебасу. Народность балуба (Конго). Патинированное дерево. Высота 43 см. Королевский музей Центральной Африки, Тервюрен, Бельгия
АДЕБАЙО ФАЛЕТИ[299]
Независимость
Перевод А. Сендыка
Что с независимостью сравнится?
В счастливый день станет раб свободным.
Тогда из ручья он сможет напиться,
Не опасаясь крика: «Скорей!»
Тогда костры зажигать он будет
Лишь для себя и своих друзей.
Тогда, выращивая бататы,
Он сможет их есть, не боясь побоев.
Тогда перестанет он быть рабом,
Тогда он за труд потребует платы
И биться не станет о землю лбом.
Тогда он покинет чужую ферму
И на своем участке посадит
Четыреста двадцать рядов бататов,
И кукурузу, и сладкий ямс.
Тогда он хозяйство свое наладит,
Тогда, накормив жену и детишек,
Сможет излишки продать купцам.
Не будет до старости он слугою,
Он жить начнет, ликовать начнет,
Он стукнет себя по бедру рукою
И полным голосом запоет:
«Я счастлив, судьба меня очень любит!»
Не понимают величья свободы
Те, кого в рабство не продавали,
Те, кто не мучались долгие годы
На белых плантациях,
В царстве кнута.
Все наши горести и невзгоды
В их глазах не растопят льда.
Мы трудимся с детства от света до света
В домах, на пастбищах и в лесу.
Где-то дожди и засухи где-то,
Но для раба это все едино,
Он собственность белого господина,
В кулаке господина его судьба.
Все отражалось в глазах раба.
Если уж кто-нибудь продан и куплен,
Будь он хоть пальм королевских выше,
Он все равно под хозяйской крышей
Меньше, чем карликовый терьер.
А хозяин, даже насквозь гнилой,
Шелудивый, как пес, тупоумный, злой,
Все-таки тот, в чьих руках судьба.
Мир отражался в глазах раба
С давних времен,
С тех пор, когда слон
Был в услуженье у антилопы.
Старался ладить с хозяйкой он,
Но однажды, отправившись за водой,
Задержался; возможно, он спутал тропы,
А возможно, задумался у реки.
Вернувшись, изведал слон хозяйские кулаки,
Вернее, копыта.
Антилопа орала сердито:
«Ты раб, и мое богатство
Позволит мне веяно владеть слонами!»
Слон перенес и брань и побои,
Молчал, лишь покачивал головою, —
Вытерпеть много пришлось слону.
Но слон понимал еще в старину:
Раб, чтобы волю себе вернуть,
Должен избрать проверенный путь,
Должен действовать осторожно.
Сто раз каждый шаг продумывал он
И вот — стал Владыкой животных слон.
Мудрость слона позаимствовать можно —
Чтобы со лба согнать комара,
Не нужен тяжелый удар топора.
Волю выкупить трудновато,
Но к нашим услугам земля и лопата,
Гроздья бананов, стручки какао,
И копра, и земляной орех…
Без устали надо трудиться годы,
Чтобы приблизить время свободы,
Чтобы из рабства выкупить всех!
ЭГ ХИГО[300]
Беспомощность
Перевод А. Сендыка
Ветер бездомности
Гонит меня в крааль из пустыни,
Мой крик о помощи мчится от мыса к мысу,
И отзвук его замирает в горах Рувензори[301],
Но не слышит никто, даже сам я себя не слышу.
О боги, пытаюсь я упираться,
Здесь обреченные рубят руду,
Здесь
Никто ничего не слышит,
И я разбиваюсь о равнодушие,
Как волны о борт военного корабля.
На закате
Перевод А. Сендыка
Нигде так не теснятся облака,
Как у меня над головой, —
Чем толще слой, тем больше ярких красок, —
Смешались пурпур, золото и сажа,
А солнце убегает за холмы,
Как номерной фонарь автомобиля.
Кричат о ночи жабы похотливо…
А в небесах просвет, быть может, в ярд,
Быть может, в милю, сразу же за ним
Другая скомканная куча туч
Свинцовых снизу, сверху золотистых —
Вот каковы закаты января,
Когда в саванне рыжую траву
Охотники и фермеры сжигают.
ВОЛЕ ШОЙИНКА[302]
Телефонный разговор
Перевод А. Ибрагимова
Цена была умеренной. Район
не вызывал особых возражений.
Хозяйка обещала предоставить
в мое распоряжение квартиру.
Мне оставалось лишь
чистосердечное признание: «Мадам,
предупреждаю вас: я африканец».
Безмолвие. Воспитанности ток,
отрегулированный, как давленье
в кабине самолета. Наконец
сквозь золото зубов, сквозь толстый слой помады
проник ошеломляющий вопрос:
«Вы светло- или очень темнокожий?»
Я не ослышался? Две кнопки: А и Б.
Зловонное дыханье красной будки,
а там, снаружи, красный двухэтажный
автобус, сокрушающий асфальт.
Обыденный, реальный мир! Стыдясь
неловкого молчанья, изумленье
покорно ожидало разъяснений.
Еще вопрос — уже с другой эмфазой:
«Вы темно- или очень светлокожий?»
«Что вы имеете в виду, мадам?
Молочный или чистый шоколад?»
«Да». Подтверждение, как нож хирурга,
безликость рассекало ярким светом,
Настроившись на ту же частоту,
«Цвет африканской сепии, — серьезно
я пояснил. — Так значится в приметах».
Ее фантазия свершала свой
спектроскопический полет — и вдруг
правдивость зазвенела в трубке:
«Что это значит?» — «Я брюнет».
«Вы черный, словно сажа?» — «Не совсем.
Лицо, конечно, смуглое, мадам,
зато ладони рук, подошвы ног
отбелены, как волосы блондинки.
Одно лишь огорчительно, мадам:
свой зад я изъелозил дочерна…
Одну минутку!..» Чувствуя, что трубка
вот-вот взорвется громовым щелчком,
«Мадам, — взмолился я, — но, может быть,
вы сами поглядите…»
Эмигрант
Перевод А. Ибрагимова
Мое достоинство зашито
в подкладку элегантной тройки.
Крахмальный воротник
моей сорочки
Европу посрамляет белизной.
Мой галстук — из чистейшей шерсти.
С почтеньем устремляю взор
на самого себя — в великолепной тройке.
Свое достоинство я берегу
от пересмешек продавщиц,
от хохота дежурных по вокзалу —
не знают места своего,
невежи! —
п фамильярности таксистов,
вообразивших, будто я им ровня.
Вся эта мелочь поджимает хвост,
соприкасаясь
с молчаньем ледяным.
Углы моих надменных губ
хранят одно-единственное слово:
«Отребье!»
Всех безбилетных пассажиров
и едущих в четвертом классе
я сторонюсь с презрением глубоким.
В моих устах «бродяга» —
ругательство.
От ссор не уклоняюсь я, хотя
меня отпугивает прочь
малейшая угроза оскорбленья.
Моя победа подтверждает,
что я прекрасно «обхожусь без них».
Знакомство я вожу
лишь со своими;
мне белизна лица
антипатична.
Мой разум был бы широко раскрыт
для утонченных рассуждений,
для гордых воспарений мысли,
но где все это?
Одни глупцы способны усомниться,
что мой рецепт свободы —
единственная панацея
для Африки…
Кричите же со мной!
Я не педант, любитель размышлений;
в моем репертуаре утвердилось —
пускай не дух — звучанье
моднейшего словечка:
«Негритюд»[303].
Бесстрастно я плыву
на гребне отчужденных белых толп.
По всем своим счетам
(за взятый напрокат костюм
и прочее)
я с гордой регулярностью плачу.
Зимой и жарким летом
в своей гробнице замурован я.
С готовностью я жертвы приношу
(два раза в день питаюсь семолиной[304]), —
мне служит утешеньем мысль о том,
что ждет меня правительственный дом,
автомобиль роскошный
и толпы восхищенных женщин
в краю, где одноглазый — царь.
Смерть на рассвете
Перевод А. Ибрагимова
Путник, в путь выходи
на рассвете. И босыми ногами топчи
влажную, словно нос у собаки, траву.
Пусть утренняя заря задувает лампады. Смотри,
как солнце проходится легкой кистью по небу
и ноги — обутые в вату — спешат
ранних червей рассекать
мотыгой. Тени уже не таят в глубине
сумерек смерти и грустной усталости.
Это мерцание мягкое и отползающий мрак.
Пляшущее ликованье и страх
за беспомощный день. Обремененные грузами,
безликие толпы ползут —
будить безмолвные рынки. Немые, поспешные
шествия на темно-серых дорогах. И вдруг —
холод по телу. Погиб
одинокий трубач зари.
Белых перьев каскады. Увы,
напрасная жертва. Кругом продолжался
мрачный обряд.
Правой ногою — к счастью, левой — к беде.
«О сын, — умоляет мать, —
никогда не ходи
по голодным дорогам».
Путник, в путь выходи
на рассвете.
Обещаю тебе чудеса
священного часа.
Знаменья в хлопанье крыл.
Злая расправа… Кто выдержит гнев человека,
шествующего вперед?
О мой брат, мой двойник,
безмолвствующий в объятиях
своих откровений, неужто
этот лик искривленный — я?
Реквием
Перевод А. Ибрагимова
Скользишь недвижно над прудом недвижным,
что бережно хранит твой робкий след.
Там, где на корточки присела тьма, —
белеют крылья.
Твоя любовь — как паутина.
Ты слышишь ветра похоронный плач?
Настал ученья час. Учи меня
безбольному распаду в странной
тревожности.
Печаль — как сумерки, целующие землю.
Не стану высекать подушку —
вдали от облаков — для ложа твоего.
Но — чудо! — ты растешь, едва прижму
тебя к груди, израненной шипами.
Перелилась вся кровь твоя, до капли,
в печаль, мерцающую в дымке дня,
в вечернюю росу, что ручейками
бежит в корнях волос, где буйствуют желанья.
О, жгучая тоска! Тоска! Палимый жаждой,
пушинки слез твоих глотаю. Будь
испепеляющим печальным ветром,
я влагой напою тебя,
как дождь.
Соединим — ладонь к ладони — руки,
и тонкий слой земли меж ними вскормит
несчастного найденыша любви.
Беззвучный шепот выманил тебя
туда, где мы, бывало,
сидели вместе,
соединив — ладонь к ладони — руки.
Сидел я в ожиданье одиноком.
Сквозь пальцы сеялась земля.
Мне приходить к могильному холму,
следить за единеньем тайным.
Когда-нибудь прививок
родит
печальные плоды.
Мне лить сухие слезы
над камнем, знаменующим безмолвье
прирученной решимости.
Мне приходить к могильному холму,
пока не станут прахом и надежды;
я вижу болью сердца, как термиты
копаются во внутренностях белых,
как сохнут муравьи
в сетях извилин мозга.
Так что ж, резвитесь там, где голова
лежит обритая. Берите все.
Скачите, кувыркайтесь, стражи смерти,
по глине, поглотившей лоск волос.
Я знаю этот холм, что самочинно
захвачен сорняками. Здесь
могильница ее тревог и опасений.
Ту чашу, что я нес, верни ее,
тогда тоска срастит
отторженную ветвь.
Ту землю, что я сыплю
на крик души твоей, — лелей ее:
Она познала преклоненье плуга.
И чтоб не опалять дыханьем — помни,
что этот воздух закален, как сталь,
в неистовых каденциях огня.
Отнюдь не Феникс я. Смиренье
пред очистительным ее пыланьем —
вот завещанье урны.
Но раскаляющий не молкнет рев
и лужи солнца плещутся в печах,
где выплавлена бронза тела.
Прикосновенье к пальцам жизни
дарует кратковременный покой,
обманчивый, как единенье
просеянной муки.
Так будь недвижна. Если эта чаша
раздавит хрупкость рук твоих,
не воздвигай гробниц и прах рассыпь
по собственной тропе.
Мерещится мне дождь
Перевод А. Ибрагимова
Мерещится мне дождь,
который от иссохнувшего нёба
отслаивает языки,
отяжеленные познаньем.
Я видел, как зола
взметнулась облаком внезапным.
Потом осела серым кругом. Посреди —
кружился дух смятенный.
Пускай струится дождь,
с души смывая путы,
что вяжут непонятною тоской
и учат чистоте печали.
Как он сечет
прозрачность, окрыленную желаньем,
и в огненной купели опаляет
стремления, окутанные мглой!
О тростники дождя,
дарующие щедрый урожай, —
с моей землей спрягаясь,
вы обнажаете осколки скал.
Пора спелости
Перевод А. Ибрагимова
Ржавчина — это спелость, ржавчина
и поникший плюмаж колосьев.
Пыльца — это время спаривания, когда ласточки
выплетают танец
оперенных стрел
и нанизывают высокие стебли
на крылатые струи света. И мы,
мы с упоением слушаем
слитные речи ветров, слушаем
стоны в полях, где листья
остры, как бамбуковые лучинки.
И вот уже мы, амбарщики,
ожидаем ржавчины, чертим
длинные тени, окуриваем
сухие крыши. Груженые стебли
торжествуют над гибелью завязи —
мы ожидаем
исполнения обещания ржавчины.