Лирический репортаж с проспекта Руставели
Ошибся тот, кто думал, что проспект
есть улица. Он влажный брег стихии
страстей и таинств. Туфельки сухие,
чтоб вымокнуть, летят в его просвет.
Уж вымокла Как тяжек труд ходьбы
красавицам! Им стыдно или скушно
ходить, как мы. Им ведомо искусство
скольжения по острию судьбы.
Простое слово чуждо их уму,
и плутовства необъяснимый гений
возводит в степень долгих песнопений
два слова: «Неуже-ели? Почему-у?»
Ах, неуже-ели это март настал?
Но почему-у так жарко? Это странно!
Красавицы средь стекол ресторана
пьют кофе — он угоден их устам.
Как опрометчив доблестный простак,
что не хотел остаться в отдаленьи!
Под взглядом их потусторонней лени
он терпит унижение и страх.
Так я шутил, так брезговал бедой,
покуда на проспекте Руставели
кончался день. Платаны розовели.
Шел теплый дождь. Я был седым-седой.
Я не умел своей душе помочь.
Темнело небо — медленно и сильно…
И жаль мне было, жаль невыносимо
Есенина в ту мартовскую ночь.
Михаил Квливидзе
Дачная сюита
Старомодные тайны субботы
соблюдают свой нежный сюжет.
В этот сад, что исполнен свободы
н томленья полночных существ,
ты не выйдешь — с таинственным мужем,
ты в столовой сидишь допоздна.
Продлевают ваш медленный ужин
две свечи, два бокала вина.
И в окне золотого горенья
все дыханье, все жесты твои
внятны сердцу и скрыты от зренья,
как алгетских садов соловьи.
Когда бы я, не ведая стыда,
просил прохожих оказать мне милость
иль гения нелепая звезда
во лбу моем причудливо светилась, —
вовек не оглянулась бы толпа,
снедаемая суетой слепою.
Но я хотел поцеловать тебя
и потому был окружен толпою.
Пойдем же на вокзал! Там благодать,
там не до нас, там торопливы речи.
Лишь там тебя смогу я целовать —
в честь нашей то ль разлуки, то ли встречи.
Михаил Квливидзе
Северная баллада
Только степи и снег.
Торжество белизны совершенной.
И безвестного путника вдруг оборвавшийся след.
Как отважился он
фамильярничать с бездной вселенной?
В чем разгадка строки,
ненадолго записанной в снег?
Иероглиф судьбы,
наделенный значением крика, —
человеческий след,
уводящий сознанье во тьму…
И сияет пространство,
как будто открытая книга,
чья высокая мудрость
Вовеки невнятна уму.
Михаил Квливидзе
Очки
Памяти Симона Чиковани
Вот кабинет, в котором больше нет
Хозяина, но есть его портрет.
И мне велит судьбы неотвратимость
Сквозь ретушь отчуждения, сквозь дым
Узнать в лице пресветлую родимость
И суть искусства, явленную им.
Замкнул в себе усопших книг тела
Аквариум из пыли и стекла…
Здесь длилась книг и разума беседа,
Любовь кружила головы в дому.
И это все, что кануло бесследна,
Поэзией приходится уму.
Меня пугают лишь его очки —
Еще живые, зрячие почти.
Их странный взгляд глубок и бесконечен,
Всей слепотой высматривая свет,
Они живут, как золотой кузнечик,
И ждут того, чего на свете нет.
Михаил Квливидзе
* * *
В ночи непроходимой, беспросветной
являлась смерть больной душе моей
и говорила мне — За мною следуй!
И я молчал и следовал за ней.
Я шел за ней до рокового края.
В пустое совершенство глубины
вела стена, холодная, сырая, —
я осязал каменья той стены.
Подумал я — в живой тоске последней,
внушающей беспамятство уму:
неужто опыт мудрости посмертной
я испытаю раньше, чем умру?
Я видел тайну, и открытье это
мне и поныне холодит чело:
там не было ни темноты, ни света,
ни тишины, ни звука — ничего.
Михаил Квливидзе
Ностальгия
«Беговая», «Отрадное»… Радость и бег
этих мест — не мои, не со мною.
Чужеземец, озябший, смотрю я на снег,
что затеян чужою зимою.
Электричества и снегопада труды.
Электричка. Поля и овраги.
Как хочу я лежать средь глубокой травы
там, где Йори и там, где Арагви.
Северяне, я брат ваш, повергнутый в грусть.
Я ослеп от бесцветья метели.
Белый цвет-это ласточек белая грудь.
Я хочу, чтобы птицы летели.
Я хочу… Как пуста за изгибом моста
темнота. Лишь кусты и вороны.
«Где ты был и зачем?» — мне готовит Москва
домочадцев пустые вопросы.
«Беговая», «Отрадное»… Кладбища дач.
Неуместных названий таблицы.
И душа, ослабев, совершает свой плач,
прекращающий мысль о Тбилиси.
Михаил Квливидзе
* * *
Он ждал возникновенья своего
из чащ небытия, из мглы вселенной.
Затем он ждал — все ж этому вело
то юности, то зрелости степенной.
Печально ждал спасенья от любви,
затем спасенья от любви печальной.
Хвалы людей и власти над людьми
он ждал, словно удачи чрезвычайной.
Когда он умер, он узнал про смерть,
что только в ней есть завершенность жеста.
Так первый раз сумел он преуспеть
вполне и навсегда, до совершенства.
Михаил Квливидзе
Масштабы жизни
Как комната была велика!
Она была, как земля, широка
и глубока, как река.
Я тогда не знал потолка
выше ее потолка.
И все-таки быстро жизнь потекла,
пошвыряла меня, потолкла.
Я смеялся, купался и греб…
О детских печалей и радостей смесь:
каждое здание — как небоскреб,
каждая обида — как смерть!
Я играл, и любимой игрой
был мир — огромный, завидный:
мир меж Мтацминдой и Курой,
мир меж Курой и Мтацминдой…
Я помню: у девушки на плечах
загар лежал влажно и ровне,
и взгляд ее, выражавший печаль,
звал меня властно и робко.
Я помню: в реке большая вода,
маленькие следы у реки…
Как были годы длинны тогда,
как они сейчас коротки!
Михаил Квливидзе
* * *
Когда я целую тебя,
ты на цыпочки привстаешь, —
ты едва до меня достаешь,
когда я целую тебя…
Как я мало еще совершил.
Я — как путник в далеком пути.
Словно до недоступных вершин,
до тебя мне идти и идти.
Михаил Квливидзе
Северный пейзаж
Я видел белый цвет земли,
где безымянный почерк следа
водил каракули средь снега
и начинал тетрадь зимы.
Кого-то так влекло с крыльца!
И снег — уже не лист бесцельный,
а рукопись строки бесценной,
не доведенной до конца.
Михаил Квливидзе
* * *
Родное — я помню немало родных
и лиц, и предметов… Но сколько?
Родное — всего лишь холодный родник,
потрогаешь камень — и скользко,
и чисто,
и весело,
и глубоко.
Дышать там легко, а видать — далеко.
В подоле горы, в подоле горы
подольше гори, подольше гори…
А он говорит и на солнце горит,
и все это так не расскажется.
О сердце, немало ты примешь обид
и все же потом не раскаешься…
Михаил Квливидзе