Веревка - вервие простое

Известно: наш век - век

науки. И как жадно поглощают читатели всех возрастов книги, брошюры, статьи,

рассказы о самых разных областях знания! Особенно важно увлечь поэзией познания

читателей молодых - уж наверно, они-то, сегодняшние студенты, школьники, и

откроют в третьем тысячелетии многое, еще неведомое человечеству.

Но ведь ясно же, что с таким

читателем надо говорить увлекательно, доступно, живо. Это вовсе не унижает

науку. Как великолепно, каким образным, доступным по тому времени языком

написана не просто статья - диссертация Чернышевского! Скольких юных

читателей покорили на всю жизнь, помогли выбрать путь и профессию книги

Фарадея, Тимирязева, Ферсмана! И разве искусство такого рассказа совсем

утрачено? Прекрасно умели увлечь читателей, к примеру, Д.Данин, иные авторы

альманаха “Прометей” или отлично придуманной страницы “Клуб любознательных” в

“Комсомольской правде”. Как просты, нужны и полезны рассказы о природе

В.Пескова, статьи Я.Голованова - всех не перечесть. Жаль только, о науке,

даже об искусстве, о поэзии гораздо чаще пишут совсем, совсем по-другому.

“Анализ полученного

синтеза восприятий обнаруживает ряд отдельных ощущений, слившихся в одно

сложное впечатление”.

“Сайентификация материально-вещного

производства в результате вторжения науки как непосредственной производительной

силы происходит одновременно с индустриализацией самой науки”.

“О предках обычно говорится,

что они - основоположники современного населения соответствующих мест”.

“Основная цель выхода в

космос заключалась в выяснении возможности передвижения с помощью

реактивного устройства...”

А ведь куда проще,

естественней сказать хотя бы: Человек вышел в космос прежде всего затем,

чтобы выяснить, можно ли там передвигаться...

“Это явилось одним из

главных обстоятельств, которые способствовали сохранению местной фауны”.А надо бы: главным образом поэтому и сохранилась фауна.

Еще двести лет назад Хемницер

в известной басне высмеял “метафизика”, который, вместо того чтобы ухватиться

за веревку и вылезти из ямы, философствовал: “Что есть веревка?.. орудие...

слишком уж простое” и так надоел отцу глубокомысленными рассуждениями, что тот

ушел и оставил “метафизика” сидеть в яме. Отсюда и пошла как насмешка над

мнимой ученостью поговорка “веревка - вервие простое”.

Посмеялся и Гоголь над

школяром, что для пущей важности ко всякому слову приклеивал латинское

окончание (лопата - лопатус!), пока не наступил на другое “орудие простое”

и не получил удар по лбу. Тут уж латынь вылетела из головы и слетело с языка не

“граблиус”, а самое обыкновенное: “проклятые грабли!”.

А нам не изменяет ли подчас

это прекрасное чувство юмора?

“Композиция люстры

базируется на лучших традициях отечественного люстростроения” - это

ли не лопатус?

Нечто “имеет тенденцию

быть результатом количественного сочетания трех факторов” - чем

не вервие простое?

“Руководство совхоза, а также

мастера высоких урожаев благодаря применению своей творческой инициативы изыскали

в местных лесах большие залежи старого навоза” - не правда ли, форма

соответствует содержанию?

До чего же мы любим умные,

солидные слова. Звучит так учено, так красиво:

“Как трансформировалось наше

представление об Африке” - а почему бы не сказать изменилось,

преобразилось?

Или: “По итогам плебисцита

шахматных обозревателей Карпов назван лучшим шахматистом года”. Заглянем в

словарь: плебисцит буквально “решение народа” (лат.), всенародное голосование

для решения особо важных, государственных вопросов. Стоит ли поднимать на такие

котурны (то бишь ходули) шахматных обозревателей и их мнение по

животрепещущему, конечно, но все же несколько менее важному поводу?

Учитель истории повел ребят в

Петропавловскую крепость: пускай своими глазами увидят место казни декабристов,

сердцем ощутят, в каких страшных стенах, за какими решетками довелось годы, а

то и десятилетия провести многим лучшим людям России, в каком каземате, при

скупом свете из крохотного оконца, Чернышевский написал “Что делать?”. Но с

порога, точно фальшивая нота, резнуло объявление: такие-то и такие-то объекты... музеефицированы! Откуда взялось это слово-урод? Кому и зачем оно нужно?

И уж когда научный или

технический термин необходим и незаменим, тем важней не окружать его другими

мудреными, непереведенными словечками. Их надо избегать всегда и везде, если ту

же мысль, то же понятие можно выразить по-русски.

“Причиной моего отказа дать

им разрешение на немедленную консультацию с ним было то,

что это время уже заранее было зарезервировано”. Если тут

уместна консультация, тем более не нужно второе

иностранно-казенное слово (не забудьте, ни у reserve, ни у consult по-английски

ничуть не обязательна строго официальная окраска!). И вполне можно все это

сказать куда проще: я отказал им (не позволил, не дал им сразу поговорить),

потому что на это время была уже назначена другая консультация (потому

что в этот час на прием к консультанту должны были прийти другие).

На одной странице журнала

ратуют за чистоту языка, а на другой (и не в переводе!) автор, человек ученый, резервирует

за собой право вернуться к затронутому вопросу. Почему бы не - оставляет,

сохраняет?

Все это написано (а многое и

напечатано, лишь малая доля выловлена редакторами еще в рукописях) в разные

годы, разными людьми, в разных изданиях и рассчитано на разного читателя,

обычно на читателя массового. Чем бы предостеречь - дети и люди пожилые

часто болеют гриппом, пишут: люди детского и старшего возраста!

Как часто книги

научно-популярные, брошюры, статьи в газетах и журналах пишутся (и переводятся)

таким вот мнимо ученым, мнимо современным языком. А это попросту плохой язык,

все тот же зловредный канцелярит. Право, даже самый серьезный доклад, самую что

ни на есть ученейшую диссертацию вполне можно освобождать от многих мудреных,

но вовсе не необходимых словес. Доклад, диссертация, слушатели и читатели от

этого только выиграют. Ибо доходчивее станет мысль, выраженная ясно и

отчетливо.

Язык истинной науки

становится прекрасным, живым и доступным, когда она говорит не в узком,

замкнутом кругу, а обращается и к непосвященным, когда ученый делится мыслями

не только со специалистом, собратом, но с возможными своими наследниками и

последователями. А усложненность, наукообразие, словесные выкрутасы нередко

знак, что неясна самая мысль, что автор и сам чего-то еще не додумал. Или же

этим страдают авторы, которые уж вовсе не владеют словом, либо - на беду

чаще! - те, кто стремится встать на ходули. Ведь это такое

распространенное заблуждение, что ученость и простота - вещи

несовместимые, что лопату приличнее именовать “лопатус”.

Уже и в романе или рассказе

иной раз “из мозга человека экстрагируется информация”, а право же, и в

ученом труде хватило бы простого извлекается. Рециркуляционную систему

встречаешь там, где вполне возможна и уместна восстановительная. И

какую-нибудь реинтеграцию тоже почти везде (кроме разве сугубо

специальных текстов) безболезненно заменит воссоединение.

Старый многоопытный врач,

профессор-медик, делится в письме своими мыслями и огорчениями. У нас есть

хорошие и всем понятные слова, пишет он, но “вы ни в одной статье не увидите,

скажем, выражения... восстановление слуха или дыхания. Обязательно

будет сказано реабилитация... В русском языке слово “реабилитация”

означает оправдание, возвращение доброго имени и может относиться

только к человеку. В английском rehabilitation - и оправдание человека, и

восстановление функций”.

Но вот кто-то, малость

поднаторевший в английском языке и не слишком занятый чистотою русского,

применил звучное слово - и подхватили, и пошло-поехало... А как было бы

прекрасно, если бы каждый из нас так же озабочен был судьбой нашего языка, как

старый ленинградский врач, так же остерегался вводить в обиход казенщину и

мнимую ученость, в том числе и лишнюю латынь.

Увы, гораздо чаще встречается

обратное. В ту же медицину ввели когда-то термин инвазия - и вот он

уже украшает статью теоретика-лингвиста. Спрашиваешь: зачем она вам

понадобилась, инвазия, ведь это просто вторжение, нашествие,

проникновение? Внятного ответа не получаешь, но заменить слово автор

отказывается наотрез, он уверен: если просто и понятно, значит, не научно.

Старый ученый пишет свои

статьи просто, доходчиво. А ретивый редактор (притом ученый муж!) ему

указывает: “Мы обнаружили” - это, мол, для частного письма, а в научной

статье надо писать “нами обнаружено”. Ох, не этим сильна наука...

И до чего же тяжко порой

приходится читателю! Попробуйте, допустим, разобраться, что бы это значило:

“В случаях назначения пенсий

на льготных условиях или в льготном размере, работа или другая деятельность,

приравниваемая к работе, дающей право на указанные пенсии, учитывается в

размере, не превышающем стажа работы, дающего право на пенсию на льготных

условиях или в льготных размерах”. До смысла не докопаться, какой-то

заколдованный круг. А ведь это уже не какой-нибудь сложный специальный текст,

это напечатано “в разъяснение” закона, который касается многих, значит, должно

быть ясно и понятно каждому!

Не только популярные и

научно-популярные книги, но и газетные и журнальные статьи на самые разные

темы - те, что призваны воспитывать ум и душу, будить любовь к

прекрасному, понимание прекрасного - подчас написаны таким мертвым

наукообразным языком.

Вот вышел на экраны фильм о

человеческих судьбах, о нравственности, о том, что волнует, задевает очень и

очень многих. Появилась в газете критическая статья, хлынули письма -

отклики на нее, особенно от молодых читателей. И среди них такое:

“...Не хотим оспаривать мнение

критика... не это заставило нас взяться за перо. Дело в том, что статью пришлось

читать со словарем. Чем вызвано такое чрезмерное употребление иностранных слов?

Что, “чем сложнее, тем умнее”?”

Под этим письмом семь

подписей, авторы его - работники вычислительного центра, надо полагать,

люди грамотные. Но и правда, как разобраться без словаря, что такое

“урбанизированный город”, даже если знаешь, что слово урбанизированный происходит

от латинского город? Как понять фразу: “Здесь тот же, но еще с большей

безапелляционностью случай выдать личные убеждения за некую... закономерность

в сфере чувственно-духовных отношений”! Или: “...перевоплощение не

только не грозит нивелировке, некоему “саморастворению” личности,

но единственно открывает возможности для ее подлинного самовозвышения”.

Поди пойми! “Нивелировка” в

области духовной - хорошо ли это, отрадно ли? Почему надо желать, чтобы ей

ничто не грозило?

Годы замужества “прошли в

печальной конфронтации идеала 17-летней девушки... с реальной прозой” -

наверно, с прозой реальности, с прозаической действительностью? И почему конфронтация, а не столкновение, противоречие или, наконец, разрыв между

идеалом и прозой?

Да, явно перемудрил автор,

солидности ради щедро уснастил статью не только иностранными словами, но и

сверхсложными построениями. И, видно, сам запутался. Что ни абзац, то дикие,

несуразные сочетания, сомнительные согласования, подчас прямая безграмотность:

“Хотя ее (жизненной ситуации)

художественно-философское оформление необычно, поскольку ставит

проблему утраченного идеала вместе с рассуждениями над (!) возможностью

обретения его...”

Семейное счастье “вырастает

из совместных взаимопроникаемых (?) радостей и огорчений”.

Женщина выбирает “место и

условия для свидетельствования своего личного представления на

(!) любовь”.

Фильм “заставляет спуститься с

высот воображения об (!) идеале на грешную землю”.

Нет, недаром отозвались на

эту статью сердитым письмом молодые читатели.

И до чего же этот невнятный

суконный язык заразителен! Даже его противники подчас не в силах устоять. Вот

пишет человек горячее, хорошее письмо в газету, приводит примеры чудовищных

канцеляризмов, справедливо возмущается: “Разве это похоже на живую речь? Разве

не могут ребята играть в какую-то игру, а не принимать в ней участие! Конечно, могут, и могут сказать об этом своими словами. Но им надо помочь”.

Однако и это справедливое письмо начинается, увы, так: “Хочу указать еще на

один аспект проблемы культуры речи”!!!

И все-таки отрадно, что

появилось такое письмо и что таких тревожных, горьких, то сердитых, то

насмешливых писем множество. Чего-чего не встречали мы хотя бы в знаменитой

почте бывшего Крохобора, затем Буквоеда!

Отрадно, что появляются

статьи под выразительными заголовками: “Не перевести ли на русский?”, “Как Блок

Незнакомку разлюбил” и другие в этом роде.

Литературовед уж так

бездушно, так деревянно “излагает” и “разъясняет” прекрасные стихи прекрасного

поэта, что хоть в руки их не бери! Спасибо, вступился за обоих - за Блока

и за Незнакомку - другой литературовед в упомянутой статье. Нет, не каждый

из нас поверит сухарю-теоретику, будто стихи эти любить не за что... ну, а вдруг

поверит молодой, податливый читатель?

Когда язык поэзии

перекладывают на канцелярит - это ли не кощунство?

Как кошка с собакой

Мистер с аршином

Однажды московские студентки

спросили молодого африканца из Университета им. Лумумбы, чем занимается его

отец. Юноша простодушно ответил: “Он работает королем”.

Король - чем не

профессия!

Этот королевич вправе не

разбираться в тонкостях русского языка. Хуже, когда несочетаемые слова сводит

вместе отечественный литератор.

Одаренный переводчик, не

новичок, в английский фантастический роман вводит прозвище “Кит Китыч”. Не

странно ли переносить сюда из прошлого века, из пьес Островского классический

российский образ, то, что накрепко связано с лицом купеческого звания и вполне

определенного “ндрава”?

Кое-кто, видимо, пытается

таким способом оживить текст, приблизить его к читателю. И подчас совершает

бестактность за бестактностью.

Известный зверолов в книге,

написанной от первого лица, у переводчика изъясняется так: “...в конце концов сорок

сороков ящиков (с пойманным зверьем) были собраны, сколочены... и приведены

в готовность к погрузке”.

Среди скучнейшей канцелярской

фразы поистине ни к селу ни к городу оборот, который вызывает очень точный и

очень русский образ: спокон веку говорилось, что в Москве сорок сороков

церквей!

На той же странице, где один

герой “пронесся через офис”, о другом герое сказано, что “его

комплекс неполноценности был виден за версту”; о боксерском ударе в

другом рассказе сказано: “бэнг! - прямо в челюсть”, а

немного дальше - “нам не дадут ни копейки”. Переводчик без нужды

тащит в свой текст слова и даже междометия чужеродные (по-русски об ударе

говорят хлоп или бац, английское bang тут совершенно

лишнее) и столь же опрометчиво вставляет в сугубо американский быт невозможные

в тех устах и в той обстановке и уж никак не сочетающиеся с офисами и бэнгами

слова чисто российские. Получается стилистический разнобой и безвкусица.

Автор этих строк - не

единственный, кто считает не слишком уместным вводить в повествование о Западе

слова и обороты очень и только русские вроде авось и небось. Тут

нужна большая осторожность и чувство меры. Думается, даже самое хорошее, но

чересчур характерное, исконно русское слово, образ, речение не стоит переносить

на чуждую им почву. Престранно было бы в небе Франции облакам тянуться,

словно обозу чумаков (это уже и не русизм даже, а украинизм!), -

был такой вариант в одной книге, но до печати он не дошел. А вот в старое (1937

г.) издание писем Флобера - великого стилиста! - совсем некстати

вставлено было наше областное, просторечное побалакать!

Странно у Фолкнера встретить

некрасовского вахлака, уместней уж было бы деревенщина.

Странно англичанину кого-то

мерить на свой аршин. Странно, что некая мисс “будто аршин

проглотила”. Получается разнобой, разностилица. И этим грешим

не мы одни. Так же забавно в журнале “Америка” (1974 г.) увидеть в руках

героини рассказа, молодой американки... цидулку!

В отличном переводе

прекрасного современного романа вдруг читаешь: “...вы за версту чуяли в

нем муниципального вонючку”. Право же, это плохо сочетается! Наша

российская, полосатая, коломенская верста не очень к месту в Америке, да

еще рядом с муниципальным, который, в свою очередь, странен рядом

с метким вонючкой. Строки эти - острые, яростные, по сути

памфлет, а три разномастных слова впряжены в одну фразу почти как лебедь, рак и

щука.

Об этом спорят. Иные опытные

мастера полагают, что версты, аршины и многое другое в таких

оборотах имеет только смысл речения и утратило первоначальную чисто русскую

окраску. Так же как утратили образность выражения вроде “переборщить”или “влететь в копеечку”.

Можно спорить. Конечно,

говоря по-русски “он переборщил” или “я не сумел отбояриться”,мы не вспоминаем ни о борще, ни о боярах. А вот

в устах француза или англичанина это может прозвучать неожиданно, вдруг

вспомнится отнюдь не европейский корень слова - и право же, лучше

поставить равноценное, но нейтральное пересолил или отвертелся!

Странно о кочевниках Сахары,

о мусульманах, писать: они схватили Мохамеда, окрестили его Барком и

продали в рабство. Крещение тут никак не годится: как раз оттого, что

слово, давно уже наделенное переносным значением, попало на чуждую ему

магометанскую “почву”, в нем вновь оживает изначальная связь с христианским

обрядом. И вернее: пленнику дали кличку, прозвище, какое

здесь обычно дают невольникам.

Странно все же, когда не кто-нибудь,

а Шекспир жалуется: “Никто не платит мне ни копейки! ”

Вместо “это влетело мне в копеечку”можно без всякого ущерба для смысла и интонации сказать стоило

втридорога или досталось (стало, обошлось) недешево, а

если не платят, то ни гроша.

Грош стал символом самой мелкой монеты, символом дешевизны

на любом языке, для любой страны, он отлично заменяет и су, и пенсы, и

пфенниги. В старом переводе роман С.Моэма назывался “Луна и шестипенсовик”.

Много ли это говорило уму и сердцу нашего читателя? Зато как звонко и

выразительно - “Луна и грош”! А “Трехгрошовый роман” Брехта и поставленная

по нему “Трехгрошовая опера”? (Здесь, правда, русский грош совпал с

немецким Groschen). А отличный итальянский фильм “Два гроша надежды”?

Вот такую равноценную по

мысли и чувству замену надо бы искать для каждого слова и речения.

Переводчики юмористических

рассказов известного фантаста Ст.Лема прекрасно воспользовались русскими

фольклорными оборотами и интонациями. К примеру: “Не жестокостью досаждал своим

подданным король Балерион Кимберский, а пристрастием к увеселениям... ни пиров он

не устраивал, ни оргиям ночным не предавался; невинные забавы были милы сердцу

королевскому: в горелки, в чижика либо в палочку-выручалочку готов был он

играть с утра до вечера...”

Но тот же самый прием в

другом случае оказывается куда менее удачным.

Переводы с японского. Один из

героев рассуждает: “Исчезновение людей - явление фантастическое, но... мне

хочется дать ему логическое объяснение. Негоже (!) человеку исчезать без

всякой причины”. “...Страна наша кипит и бурлит, словно вода в котле огромном,

над разгорающимся пламенем подвешенном. Внутри страны началась смута великая...

князья... противятся требованию оному... спесивые самураи неслуживые...”

Нет, для самураев интонация

русской сказки не очень-то подходит даже в фантастике. Обороты вроде допреж

того и перво-наперво, быть может, “сыграли” бы в фантастике

совсем уж отвлеченной, не прикрепленной ни к какой географии и ни к каким

национальным особенностям, как у Лема. Но для Японии, пусть фантастической, этот

чисто русский, старославянский тон явно не годится.

То же относится и к очень

нашим, сегодняшним оборотам.

Во времена Даля слово учеба

было областным, просторечным: так говорили (вместо ученье) в

Воронежской, Новгородской, Вологодской губерниях. В первые годы после Октября

слово это широко распространилось - тысячи школьных, рабфаковских и иных

стенных газет назывались “За учебу!”. Это привилось, осталось и позже -

скажем, “партийная учеба”. Но странно звучит оно, допустим, в переводной книге

рафинированного европейского автора. Вряд ли старый профессор скажет любимому

ученику: “Вот закончишь учебу...” - это уже чужеродно.

В переводе инженер или

адвокат поступил на работу в фирму вроде “Дженерал электрик” и получает

хорошую зарплату. Не лучше ли ему поступить на службу или место

с хорошим окладом или жалованьем (а если речь идет о

механике, слесаре, то вполне годится работа, но опять же не зарплата, а заработок или ему неплохо платят).

В английской сказке, да еще

написанной в начале нашего века, к детям приставлена нянькой... коза. И вот эта

сказочная нянюшка получает выходной день или возвращается домой после выходного! Это и слишком современно, и слишком по-нашему. Верней бы свободный день или

в этот день она была свободна.

В одном рассказе даже не

солдат, а вполне светская женщина возвратилась домой после побывки в

Нью-Йорке!

В другом рассказе,

фантастическом, где обстановка средневековая - монастыри, воины, герой без

всяких на то стилистических оснований обращается в отдел кадров.

В приключенческой повести о

событиях XVII века два подростка, захваченные в плен разбойниками, именуют этих

разбойников захватчиками. Но ведь слово это сейчас получило

вполне определенный смысл и окраску!

В перевод романа о начале XX

века вперемешку с несчетными “непереводизмами” вроде обращения “мэн! ”

(примерно: эй, приятель!) вставлены очень наши и куда

более современные слова братишка (тоже как обращение), работяги, трудяги,

полицаи и даже цитата из нашей песни: “дети заводов и пашен”. Этакая

стилистическая каша...

И странен, неуместен в

зарубежном психологическом романе такой оборот: “мир дразнит спящих своими

противоречиями и неполадками”. Это из обихода газет и

производственных совещаний.

“Я проработала шесть лет... и

вдруг - письмо, где говорят, что... я не сработалась с коллективом”.

Какие знакомые слова!

Наверно, на заседании профкома разбирается какой-то конфликт, неправильно

уволили человека? Вовсе нет, произносит эти слова женщина “за столом, на

котором лежала большая Библия и альбом в плюшевом переплете”, и женщина

эта - актриса, современница Шекспира! Ни к замыслу автора, ни к стилю

книги “профсоюзный” тон не подходит.

Нет, не надо вводить в

зарубежную прозу, да еще относящуюся к совсем другой эпохе, слова и обороты

нашего нынешнего обихода. Правда, иные слова переосмыслялись и меняли окраску

не раз. Лет сто назад можно было встретить в русской прозе такую, примерно,

фразу: “В ее душе соревновались радость и тревога”, но в современном

английском романе верней бы: спорили, боролись.

В переводе современного

романа было написано: “Дух соревнования не совсем в ней угас (речь идет

о женщине уже немолодой, но еще кокетливой), как ни старалась она убедить меня,

что конкурировать ни с кем не собирается” - это и тяжеловесно и

разностильно. Куда лучше обойтись без соревнования: дух соперничества

не совсем в ней угас, хотя она и старалась мне этого не показать.

“Говорить об этом серьезно...

было легким перегибом”, - написал переводчик, пытаясь передать

английское it was going too far in the direction of modesty. Вернее обойтись

без перегиба: говорить об этом всерьез значило бы чересчур

скромничать.

“По закону она совершила

нарушение” - похоже, что говорит милиционер о гражданке, которая

перешла улицу в неположенном месте. Но учтивый и чопорный англичанин, да еще в

конце XIX века, да еще о своей старой почтенной тетушке, скажет хотя бы: нарушила

(преступила) закон.

В книге западного

ученого-фантаста довольно странно выглядели бы рядом заваруха и спровоцировать

или сочетание вроде: “Я знаю этот тип людей, не впервой”. Едва

ли здесь уместно чисто русское просторечие (небось, не ахти, коли),

и право же, престранно звучит даже в лирическом раздумье космонавта “Земля-матушка”,

будто выхваченное из нашего фольклора. В подлиннике mother, но вернее

перевести - родная Земля, родная планета. И уж совсем сомнительны

в такой книге дружинники, прорабы, сокращение ИТР.

Когда переводчик вдумчив и не строптив, а редактор сколько-нибудь внимателен,

такие инородные тела удается вовремя устранить.

Бывает, однако, обратное.

Американский публицист, притом коммунист, написал очерк о фермерах-бедняках,

полунищих земледельцах, в которых понемногу пробуждается дух классовой борьбы.

Трижды в небольшом очерке люди говорят: кулаки, наши кулаки. Так

и написано - Kulaks! Слово, хорошо нам знакомое даже и в латинском

написании, давно понятное во всех странах и на всех языках. И, уж конечно,

недаром оно здесь стоит, и надо было, выделив курсивом или кавычками, его

сохранить. Что же сказать о слухе, чутье, простой политической грамотности

самоуверенного издательского редактора, который, несмотря на все протесты

переводчика, трижды заменил это весьма существенное слово другими: “богатые

фермеры” и “наши богатеи”?

* * *

Кое-кто оправдывает всякие “авось”и “небось” в зарубежной книге необходимостью передать просторечие.

В английской, американской

литературе его передают прежде всего неправильностями произношения.

Именно фонетически показывают, как говорит ребенок, негр, индеец, ирландец,

уроженец того или иного штата, города, питомец того или иного колледжа.

А что делать переводчику?

Заставить ирландца окать по-волжски?

Конечно, это вздор.

Вернее всего пользоваться простым,

подчас даже примитивным синтаксисом, просто строить фразу и - да, в

самом деле - прибегать к нашему просторечию. Но не везде же оно годится,

наше просторечие - и не каждое слово годится! Тут невозможны “сермяжные” чаво,

чать, кабы. Всякий раз надо прислушаться: что получается?

Переведен очередной детектив

Ж. Сименона. Упомянуто, что у светской дамы какое-то очень важное свидание. С

кем бы это? Небезызвестный Мегрэ догадывается: “С парикмахером, поди (!)”

В другом месте о ней же

говорит уже швейцар: “Она, поди, еще ничего не знает. Насколько мне

известно, она еще спит, и Лиза не решается будить ее”.

Швейцару просторечие, может

быть, и пристало, но тогда зачем здесь же обороты гладкие и книжные?

Рассказы известного знатока

природы Дж. Даррелла, действие происходит в далекой экзотической Гвиане. Один

из героев, полубродяга, говорит: “Кажись...”

Очевидно, переводчик старался

передать малую культурность говорящего. И заставил подумать не о жителях

Гвианы, но о рязанских мужичках прошлого века.

В той же книжке другой герой,

уже достаточно грамотный и отнюдь не гвианец, изрек: “Капитан был шибко сердит” -

и при этом, сев на колючую траву, “констатировал это через свои брюки”.

И еще: “Думаю, мы сдюжим, если вы дадите нам пару добрых смирных коняг”. Это говорит

сам рассказчик. Собеседник отвечает: “О, я подберу вам пару смирных

лошадей” - и тут же начинает “утрясать (с третьим персонажем) детали”.

Диву даешься - откуда

такой разнобой, такая безвкусица? Как переводчик этого не ощутил? А редактор?

Повесть о далеком прошлом,

разговор подростков:

- Как это глупо! - сказал я.

- Идиотизм! -

весело прибавила она.

У автора idiotic, но,

конечно, в устах девчонки, почти четыреста лет назад, этот “идиотизм” звучит

дико, хотя он был бы возможен в книге о другом времени и другой среде, в речи

взрослой, рассудочной. А тут верней хотя бы: Просто дурость! Или:

Уж куда глупей!

В переводе мы работаем со

словесным и образным материалом сразу двух культур, двух разных языков. И

переводчику, и редактору (а кстати, и журналисту, пишущему о чужой стране)

всякий раз не мешает задуматься, какое из чужих слов стоит перенести на русскую

страницу и всякое ли русское слово и образ возможны на чужой почве в

повествовании о чужом быте.

На ножах

В одной рукописи стояло: “Пыль наводнила пространство”.

Можно сказать: толпа наводнила

улицы. Образность этого слова уже несколько поблекла, его воспринимаешь

наравне с “затопила” или просто как “заполнила”, и с толпой оно не спорит:

толпа может казаться потоком, рекой, разнобоя тут нет. Но вот наводнять очутилось

в соседстве с пылью или песком, с чем-то сухим и

сыпучим - и вновь напоминает о своем происхождении, о воде!

“Взял камень и засветил им

в... фонарный столб”. Смелое засветил было бы удачно в любом другом

сочетании. Но рядом с фонарем заново “вспыхивает” его прямое значение.

Тут лучше запустил.

В переводе фантастического

рассказа сочетание: чудища пауки, снабженные венцом мохнатых ног.

По счастью, сей странный

образ - “венец ног” - остался только в рукописи.

Коварная это штука -

неудачное столкновение слов, друг друга исключающих. Ведь они друг другу

враждебны, они ладят не лучше, чем кошка с собакой.

Некто стер в порошок...инженера, предложившего разогнать пыль с помощью технической уловки.

Вполне конкретная пыль плохо уживается с порошком в переносном

смысле - рядом с пылью “порошок из человека” становится слишком буквален и

смешон.

Если сказано: “Мыться каждое

утро обязательно”, то уже не стоит следом писать: “политиканы и тут мутят воду”,

ибо вода слишком “сливается” с мытьем! Надо придумать что-то

другое, на худой конец - “и тут наводят тень на ясный день”. И смешно:

“Она была не злее доброй половины всех, кого я знал” (в смысле многих).

Двусмыслица, противоречие

возникают от неудачного соседства, когда вполне хорошее слово, образное речение

попадают не туда, куда надо.

Машина - подобие

вездехода - продавила своей тяжестью верхний слой почвы и рухнула в

скрытую пещеру. Чуть раньше пещера названа ловушкой, капканом, который расставила

некогда сама природа. Но слишком буквально и неуместно в рукописи: машина сама

себе вырыла яму - как раз потому неуместно, что она и впрямь

провалилась в яму.

В бочарной мастерской стоят

недоделанные бочки “с единственным обручем, соединявшим нижние концы клепок,

которые расходились, как топорные лепестки деревянного цветка”.

Там, где люди работают топором,

этот образ оказался двусмысленным. Нечаянный каламбур здесь ни к чему. Надо бы,

пожалуй, грубые лепестки либо уж лепестки грубого (грубо вытесанного)

деревянного цветка.

В одной рукописи попалось:

“при ремонте древнего замка” - поневоле переносишься из

Средневековья в нынешние времена.

И снова сталкиваются слова

разных стилей и разных эпох: “Комендант станции поведал мне,

что его слоны способны тащить девять тонн груза”. Зачем к нынешнему коменданту

переводчик применяет столь возвышенное слово, более подобающее станционному

смотрителю?

Такое получается, когда

литератор впрягает в одну словесную телегу “коня и трепетную лань”.

А вот влюбленный говорит

женщине какие-то слова, “целуя ее в шею и теряя при этом голову” -

тоже соседство не из лучших! Или: зверек, “потеряв голову, кусает

свой... хвост” - но без головы, без пасти чем кусать?

Человек “спрятал голову в ладонях, стараясь взять себя в руки”. В привычном речении эти руки уже

не заметны, воспринимаешь только общий переносный смысл. А вот рядом с ладонями

вторые руки, так сказать, “вылезают” - надо обойтись без

них: человек мог бы постараться овладеть собой.

Хорошо сказала одна

писательница: пес на все “махнул лапой”, но когда о том же

четвероногом герое охотник говорит: “Уж этот не вернется с пустыми руками” -

это оплошность. То же и “вороне не с руки”.

Рассказ о марсианах. Портрет

их не очень подробен, но упоминаются щупальца, которыми они

действуют, поводят, даже возмущенно потрясают. И вдруг один марсианин... взял

себя в руки!

В подобных случаях с идиомами

надо обращаться так же осторожно, как с аршинами и верстами, которые, переселясь куда-нибудь на западную почву, утрачивают привычную

стертость, и сквозь второе, переносное значение вдруг проступает их изначальный

смысл и облик.

В том же рассказе о марсианах

на преступника надевают платиновые наручники, через фразу появляется

кто-то с позолоченными ромбами на форменной фуражке, а посередке один

герой освобождается от железных тисков другого! Обычно мы этого железа

не замечаем. Но здесь, попав меж двух других металлов, оно некстати

обнаружило свою первоначальную природу. Надо было “железные тиски” заменить

хотя бы “мертвой хваткой”.

А вот нечаянность:

“исследователь проник в склад ума” (изучаемого художника), будто

вор - в склад товара! По счастью, успели спохватиться, можно ведь и

по-другому: понял, постиг, изучил.

Когда вокруг бродят волки, не надо людям “хватать быка за рога”, лучше скорей взяться за дело.

Молодым гепардам, которым

не досталась убитая их папашей газель, не стоило в переводе

приписывать волчий аппетит: упомянутый в переносном смысле третий

представитель животного мира тут излишен. Когда волчий аппетит у человека -

это образно, забавно. Отнесенные же к другому зверю эти слова

Наши рекомендации