Перстень Марии и кинжал Аиссы

Когда донье Марии почудилось, будто в соседней комнате кто-то ходит, Мотриль всего лишь едва коснулся ногой пола. Он снимал сандалии, чтобы поближе подойти к ковровой портьере и услышать, что замышляется против него. Раскрытие тайны Аиссы внушило ему опасения и страх. Он не сомневался, что донья Мария его ненавидит; он был уверен, что она попытается погубить его, хуля его политику и раскрывая его честолюбивые планы; но ему была невыносима мысль, что дон Педро может оказаться равнодушным к Аиссе.

Аисса, обрученная с Молеоном, Аисса, потерявшая девственность, лишалась для дона Педро прелести и привлекательности; перестать держать в руках дона Педро обещанием любви Аиссы означало для Мотриля потерять узду, на которой он старался удерживать этого необузданного скакуна.

Пройдет несколько мгновений, и вся эта постройка, возведенная тяжким трудом, рухнет. Аисса, уверенная в том, что она под защитой Марии Падильи, вместе с подругой явится к дону Педро и до конца раскроет ему свою тайну… Тогда донья Мария снова вернет себе все свои права, а Аисса их потеряет; тогда Мотриль, пристыженный, опозоренный, презираемый всеми, словно жалкий фальшивомонетчик, отправится вместе с соотечественниками в мрачный путь изгнания, если, конечно, прежде его не унесет в могилу ураган королевского гнева. Вот что вставало перед мысленным взором мавра, когда Мария объяснялась с доном Педро, и вот почему ее слова, словно капли расплавленного свинца, падали на свежую рану честолюбца Мотриля.

Охваченный ужасом, прерывисто дыша, то холодный, как мрамор, то пышащий жаром, как кипящая сера, Мотриль, сжав рукоятку своего надежного кинжала, спрашивал себя, почему он не убьет одним махом своего повелителя, который слушает, и разоблачительницу, которая рассказывает, почему не спасает свою жизнь и свое дело.

Если рядом с доном Педро находился бы другой ангел-хранитель, а не Мария, этот ангел обязательно предупредил бы короля, какой страшной опасности он подвергается в эти мгновенья.

Неожиданно чело Мотриля разгладилось, пот, который струился по нему, стал менее обильным и не столь холодным. Два слова Марии, открывшей ему путь к спасению, одновременно заронили мысль о преступлении.

Поэтому он дал ей спокойно договорить; она могла высказать дону Педро все, что думает; и, лишь услышав ее последние слова, мавр, уже не надеясь что-то еще узнать, покинул свое укрытие, и ковровая портьера задрожала после его ухода, на что обратили внимание дон Педро и донья Мария.

Выйдя из комнаты, Мотриль на секунду остановился и подумал: «Я в три раза быстрее попаду в ее комнату через патио, чем она — через потайной ход».

— Хафиз, беги на переход в галерею, — сказал он, ударив по плечу этого молодого тигра, который на лету ловил каждое его приказание, — задержи донью Марию, когда она появится, проси у нее прощения так, словно тебя привело к ней раскаяние, обвиняй меня, если хочешь, признавайся во всем, выдавай все тайны… Делай все что угодно, только задержи ее на пять минут, пока она не вошла на галерею.

— Слушаюсь, господин, — ответил Хафиз и, вскарабкавшись, словно ящерица, по деревянной колонне, оказался на переходе в галерее, где уже слышались шаги Марии Падильи.

Тем временем Мотриль обогнул сад, по лестнице взошел на галерею и проник в комнату доньи Марии. В одной руке он сжимал кинжал, в другой держал маленький золотой пузырек, который достал из-за широкого пояса.

Когда он вошел в комнату, древко факела уже залил наполовину сгоревший воск. Аисса безмятежно спала на подушках. Из ее приоткрытых уст вместе с ароматом дыхания иногда слетало дорогое имя.

— Сначала ее, — зловеще глядя на Аиссу, прошептал мавр. — Мертвая, она не признается в том, в чем хочет заставить ее признаться донья Мария… «О, Аллах! убить мое дитя, — бормотал он, — спящее дитя… ту, кому, если бы я не испугался, Аллах Всемогущий, наверное, предназначает корону… Нет, подождем… Пусть она умрет последней, а я сохраню еще хоть миг надежды».

Он подошел к столу, взял серебряный кубок, наполненный тем питьем, что приготовила для себя Мария, и вылил туда содержимое золотого пузырька.

— Мария, — жутко усмехнувшись, еле слышно пробормотал он, — я вылил в твой кубок яд, он, наверное, слабее того, что ты прячешь в своем перстне, но ведь мы бедные мавры, варвары; прости меня: если тебе не понравится мой напиток я предложу тебе свой кинжал.

Едва он высыпал яд, как до его слуха донесся умоляющий голос Хафиза, прерываемый более громким голосом доньи Марии, которую юноша задержал в потайном коридоре.

— Сжальтесь, — умоляло это юное чудовище, — простите моей молодости, я не знал, на что толкнул меня мой господин.

— Я решу потом, как с тобой быть, пропусти меня! — ответила донья Мария. — Я все разузнаю и сумею выяснить в рассказах свидетелей ту правду, что ты от меня скрываешь.

Мотриль сразу же спрятался за ковром, которым было завешено окно. Стоя здесь, он мог все видеть и слышать, мог броситься на Марию, если бы она захотела выйти из комнаты.

Хафиз, которого она прогнала, не спеша скрылся под темными сводами галереи.

После этого можно было видеть, как Мария вошла в свои покои и с каким-то совершенно необъяснимым волнением стала смотреть на спящую Аиссу.

— Я осквернила в глазах мужчины нежную тайну твоей любви, — шептала она, — очернила твою голубиную красоту, но вред, который я тебе причинила, вознагражден, несчастное дитя, твой сон под моей защитой… Спи! Я дарю твоим милым снам еще несколько минут!

Она подошла к Аиссе. Мотриль сжал свой длинный кинжал.

Но сделанное ею движение приблизило донью Марию к столу, где она увидела свой серебряный кубок с золотистой жидкостью, которая манила ее пересохшие губы.

Она взяла кубок и стала пить жадными глотками.

Нёбом она еще чувствовала вкус последнего глотка, когда всепронизывающий холод смерти уже коснулся сердца.

Она пошатнулась, глаза ее потускнели, она положила обе руки на грудь и, угадывая в этой необъяснимой боли новое горе, а может быть, и новую измену, она со страхом и ужасом огляделась вокруг, словно вопрошая одиночество и сон — двух безмолвных свидетелей ее страданий.

Боль вспыхнула в ее груди пожаром, Мария побагровела, пальцы ее сжались; ей казалось, что сердце готово выскочить у нее из груди, и она открыла рот, пытаясь закричать.

Быстрый как молния, Мотриль приглушил этот крик смертельным объятием.

Тщетно Мария пыталась вырваться из его рук, напрасно кусала пальцы сарацина, зажимавшие ей рот.

Мотриль, не отпуская ее рук и не давая несчастной кричать, задул свечу, и Мария, погрузившись во тьму, погрузилась и в небытие.

Несколько секунд ее ноги судорожно бились об пол, и этот шум разбудил юную мавританку.

Аисса встала и, двигаясь вперед в темноте, споткнулась о труп. Она упала в объятья Мотриля, который, заломив ей руки, полоснул ее по плечу кинжалом и швырнул на тело Марии.

Обливаясь кровью, Аисса потеряла сознание. После этого Мотриль сорвал с пальца Марии перстень с ядом.

Он высыпал яд в серебряный кубок и снова надел кольцо на палец жертвы.

Потом, испачкав в крови кинжал, висевший на поясе юной мавританки, положил его рядом с Марией таким образом, чтобы ее пальцы касались оружия.

Эта жуткая мистерия заняла меньше времени, чем требуется индийской змее, чтобы задушить пару резвящихся на солнце газелей, которых она подстерегает в травах саванны.

Мотрилю, чтобы окончательно завершить свое преступление, оставалось лишь отвести от себя любые подозрения.

Это было совсем просто. Он вошел в соседний внутренний дворик, как будто возвращался из ночного дозора и спросил у прислуги, спит ли король. Ему ответили, что короля видели нетерпеливо расхаживающим по своей галерее.

Мотриль велел принести себе подушки, приказал слуге прочесть ему несколько стихов Корана и, казалось, погрузился в глубокий сон.

Хафиз, который не мог спросить совета у своего господина, все понял благодаря своему чутью. Невозмутимый, как всегда, он смешался с охраной короля. Так прошло полчаса. Глубочайшая тишина воцарилась во дворе.

Вдруг душераздирающий, жуткий вопль послышался из глубины королевской галереи; это был голос короля, кричавшего: «На помощь! На помощь!»

Все кинулись на галерею; стражники бежали с обнаженными мечами, слуги — с первым попавшимся под руку оружием.

Мотриль, протирая глаза и присев на подушках, словно еще был отягощен сном, спросил:

— Что случилось?

— На помощь королю! На помощь королю! — кричали бегущие.

Мотриль поднялся и пошел за ними. Он заметил, что в ту же сторону идет Хафиз, который тоже тер глаза и притворялся, будто сильно удивлен.

Тут все увидели дона Педро, который с факелом в руке стоял на пороге покоев доньи Марии. Он громко кричал, был бледен, изредка оглядывался назад, на комнату, и начинал еще громче стенать, выкрикивать проклятия.

Мотриль прошел сквозь молчаливую, дрожавшую от страха толпу, что окружала полуобезумевшего короля.

Десятки факелов заливали галерею кровавыми отблесками.

— Смотрите! Смотрите! — кричал дон Педро. — Мертвы! Обе мертвы!

— Мертвы! — глухо повторяли в толпе.

— Мертвы? Кто мертв, мой господин? — спросил Мотриль.

— Посмотри, бесстыдный сарацин! — вскричал король, у которого от ужаса волосы стояли дыбом.

Мавр взял из рук солдата факел, неторопливо вошел в комнату и испуганно (или прикинувшись испуганным) отпрянул назад при виде двух трупов и пятен крови на полу.

— Донья Мария! — прошептал он. — Донья Аисса! — вскричал он. — О, Аллах!

— Донья Мария! Донья Аисса! Мертвы! — дрожа от ужаса, повторяла толпа.

Мотриль опустился на колени и с горестным вниманием стал разглядывать обе жертвы.

— Господин, — обратился он к дону Педро, который еле держался на ногах, обхватив голову вспотевшими руками, — налицо преступление, прикажите всех удалить отсюда.

Король молчал… Мотриль взмахнул рукой, и все медленно разошлись.

— Мой господин, здесь совершено преступление, — с ласковой настойчивостью повторил мавр.

— Негодяй! — придя в себя, воскликнул дон Педро. — Ты еще здесь, предатель!

— Мой повелитель тяжко страдает, раз он грубо оскорбляет своих лучших друзей, — с невозмутимой кротостью ответил Мотриль.

— Мария… Аисса… Обе мертвы! — словно в бреду твердил дон Педро.

— Мой господин, заметьте, я ведь не жалуюсь, — сказал Мотриль.

— Тебе ли жаловаться, гнусный изменник! Да и на что ты стал бы жаловаться?

— На то, что в руке доньи Марии я вижу кинжал, которым она пролила священную кровь моих султанов, убив дочь моего досточтимого властелина, великого халифа.

— Верно, в руке доньи Марии кинжал, — пробормотал дон Педро. — Но кто же тогда убил донью Марию? Лицо ее выглядит чудовищно, в глазах застыла угроза, на губах выступила пена…

— Как я могу знать это, мой господин? Ведь я спал и пришел сюда после вас.

И сарацин, вглядевшись в мертвенно-бледное лицо Марии, молча покачал головой, с интересом рассматривая еще наполовину наполненный кубок.

— Яд! — прошептал он.

Король склонился над трупом и с мрачным испугом схватил окоченевшую руку.

— Да яд! — вскричал дон Педро. — Перстень пустой!

— Перстень? — повторил Мотриль, разыгрывая изумление. — Какой перстень?

— Перстень со смертельным ядом, — вскричал король. — О, смотрите же! Мария отравилась. Мария, которую я ждал, Мария, что еще могла надеяться на мою любовь…

— Нет, господин, я думаю, вы ошибаетесь, донья Мария ревновала и давно знала, что ваше сердце занято другой женщиной. Донья Мария, не забывайте об этом, ваша светлость, наверное, ужаснулась и была смертельно уязвлена в своей гордости, увидев, что к вам приехала Аисса, которую вы призвали сюда. Когда ее гнев прошел, она предпочла смерть разлуке с вами… Кстати, она умерла, отомстив, а мстить за себя для испанки — наслаждение, которое ей дороже жизни.

Эти слова, проникнутые изощренным коварством, их наивный доверительный тон на мгновенье успокоили дона Педро. Но вдруг его снова охватили горе и злоба, и он, сжав мавра за горло, вскричал:

— Ты лжешь, Мотриль! Ты играешь со мной! Ты объясняешь смерть доньи Марии тем, что я покинул ее. Неужели ты не знаешь или притворяешься, будто не знаешь, что донья Мария, моя благородная подруга, была мне дороже всего.

— Мой господин, вы мне говорили совсем другое в тот день, когда упрекали донью Марию в том, что она вам надоела.

— Не говори об этом, проклятый, над ее трупом!

— Господин, лучше я отрежу свой язык, лишу себя жизни, чем навлеку гнев моего короля, хотя я хотел утешить его боль и теперь пытаюсь делать это как верный друг.

— Мария! Аисса! — как потерянный повторял дон Педро. — Я отдам мое королевство за то, чтобы хоть на час вернуть вас к жизни!

— Аллах делает так, как ему угодно, — зловеще прогнусавил мавр. — Он отнял радость моих стариковских дней, цветок моей жизни, жемчужину невинности, что украшала мой дом.

— Нечестивец! — вскричал дон Педро, в котором эти с тайным умыслом сказанные слова пробудили себялюбие, а следовательно, и гнев, — и ты еще смеешь говорить о чистоте и невинности Аиссы, ты, кому известно о ее любви к французскому рыцарю, ты, знающий о ее позоре…

— Я? — сдавленным голосом спросил мавр. — Я знаю о позоре доньи Аиссы, обесчещенной Аиссы? И кто же это сказал? — издал он яростное мычание, которое, хотя и было притворным, не было от этого менее страшным.

— Та, кому твоя ненависть больше не причинит вреда, та, кто не лгала, та, кого отняла у меня смерть.

— У доньи Марии был свой интерес это говорить, — с презрением возразил сарацин. — Она могла это сказать из-за любви, потому что она умерла от любви, но оклеветать она могла из мести, потому что Аиссу она убила из мести.

Дон Педро замолчал, задумавшись над этим обвинением, столь убедительным и столь дерзким.

— Если бы донью Аиссу не сразил удар кинжала, — прибавил Мотриль, — люди, наверное, стали бы нам говорить, что это она хотела убить донью Марию.

Последний довод превосходил все границы наглости. Дон Педро воспользовался им, чтобы истолковать его по-своему.

— Почему бы нет… — сказал он. — Донья Мария выдала мне тайну твоей мавританки, разве та не могла отомстить доносчице?

— Не забывай, что перстень доньи Марии пуст, — возразил Мотриль. — Так, кто же высыпал из него яд, если не она сама… Король, ты совсем слеп, ибо за смертью обеих женщин не видишь, что Мария тебя обманула.

— Каким же образом? Она должна была предоставить доказательства, привести Аиссу, чтобы та подтвердила мне слова Марии.

— И она пришла?

— Она мертва.

— Чтобы вернуться, ей необходимо было иметь доказательства, а ничего доказать она не могла.

И дон Педро снова опустил голову, теряясь в страшной неизвестности.

— Правду, кто скажет мне правду? — бормотал он.

— Я говорю тебе правду.

— Ты? — вскричал король с удвоенной ненавистью. — Ты чудовище, это ты преследовал донью Марию, это ты настаивал, чтобы я бросил ее, это ты виновник ее смерти… Ну что ж! Ты исчезнешь из моих провинций, отправишься в изгнание, вот единственная милость, которую я могу тебе оказать.

— Тише, мой господин! Свершилось чудо, — сказал Мотриль, не отвечая на яростную угрозу дона Педро. — Сердце доньи Аиссы бьется у меня под рукой, она жива, жива!

— Жива, ты уверен? — спросил дон Педро.

— Я чувствую биение сердца.

— Рана не смертельная, может быть, позвать врача…

— Никто из христиан не прикоснется к благородной дочери моего султана, — с суровой властностью возразил Мотриль. — Может быть, Аисса и не выживет, но если она будет спасена, то спасу ее только я.

— Спаси ее, Мотриль! Спаси… Чтобы она все рассказала…

Мотриль пристально посмотрел на короля.

— Когда она заговорит, мой повелитель, то и расскажет все, — сказал он.

— Понимаешь, Мотриль, тогда мы все узнаем.

— Да, господин, мы узнаем, клеветник ли я и обесчещена ли Аисса.

Тогда дон Педро, который стоял на коленях перед двумя телами, посмотрел на зловещее лицо Марии, уродливо искаженное смертью; потом перевел взгляд на спокойное и нежное лицо Аиссы, которая спала обморочным сном.

«Донья Мария, действительно, была очень ревнивой, — думал он, — и я всегда помнил, что она не защитила Бланку Бурбонскую, которую я казнил из-за нее».

Он встал, желая теперь смотреть только на девушку.

— Спаси ее, Мотриль, — попросил он сарацина.

— Не беспокойтесь, господин, я хочу, чтобы она жила, и она будет жить.

Дон Педро, охваченный каким-то суеверным страхом, удалился, и ему казалось, что призрак доньи Марии поднялся с пола и идет вслед за ним по галерее.

— Если девушка будет в состоянии говорить, — сказал он Мотрилю, — приведи ее ко мне или сообщи мне, я желаю ее расспросить.

Таковы были его последние слова. Он вернулся к себе без сожалений, без любви, без надежды.

Мотриль приказал закрыть все двери, послал Хафиза нарвать лечебных трав, соком которых умастил рану Аиссы, ту рану, которую он нанес кинжалом так же умело, как хирург делает надрез скальпелем.

Аисса сразу же пришла в себя, когда Мотриль дал ей подышать какими-то пахучими благовониями. Она была совсем слаба, но вместе с силами к ней вернулась память; первым признаком жизни у нее был вырвавшийся крик ужаса. Она увидела бездыханное тело Марии Падильи, распростертое у ее ног; в глазах покойной еще можно было уловить угрозу и отчаяние.

VIII

Тюрьма славного коннетабля

Тем временем Дюгеклена перевезли в Бордо, резиденцию принца Уэльского, и он убедился, что обходятся с ним с величайшим почтением, хотя и как с пленником, за которым неотступно следят. В замке, куда его заточили, распоряжались управляющий и смотритель. Сотня солдат несла охрану, никого не пропуская к коннетаблю.

И все-таки самые высокопоставленные офицеры английской армии считали за честь нанести визит пленнику Джон Чандос, сир д’Альбре и важные сеньоры Гиени добились разрешения обедать, а часто и ужинать вместе с Дюгекленом который, будучи славным сотрапезником и весельчаком, чудесно их принимал; чтобы хорошо их угостить, он занимал деньги у ростовщиков Бордо под свои поместья в Бретани.

Постепенно коннетабль усыпил недоверчивость гарнизона замка. Казалось, ему нравится находиться в тюрьме, и он не обнаруживает ни малейшего желания оказаться на свободе.

Когда его навещал принц Уэльский то Дюгеклен, смеясь, заговаривал с ним о выкупе.

— Выкуп собирают, ваша светлость, потерпите немного, — шутил он.

Принц в ответ делился с ним своими заботами. Дюгеклен с присущей ему откровенностью упрекал принца за то, что тот поставил свой гений и свою силу на службу такому вредному делу, как поддержка дона Педро.

— Каким образом рыцарь с вашим положением и вашими заслугами мог опуститься до того, чтобы защищать этого вора, убийцу, этого коронованного вероотступника? — спрашивал Дюгеклен.

— Из-за государственных интересов, — отвечал принц.

— И желания не давать покоя Франции, так ведь? — допытывался коннетабль.

— Ах, мессир Бертран, не заставляйте меня говорить о политике, — просил принц.

И оба смеялись.

Иногда герцогиня, жена принца Уэльского,[187]посылала Бертрану напитки, подарки, сделанные своими руками, и эти трогательные знаки внимания скрашивали пленнику пребывание в крепости.

Однако рядом с ним не было никого, кому он мог бы доверить свои горести, а они были велики. Он видел, что время уходит, чувствовал, что его собранная с огромными трудностями армия с каждым днем редеет, и поэтому гораздо сложнее будет ее собрать, когда это потребуется.

Почти на его глазах развертывалась картина пленения его боевых товарищей — тысячи двухсот офицеров и солдат, взятых при Наваррете, — этого ядра непобедимого войска; они, получив свободу, станут с упорством собирать остатки той великой мощи, что в один день была раздавлена неожиданным поражением.

Часто он думал о короле Франции, которому в это время, вероятно, приходилось очень нелегко. Из глубины своей мрачной тюрьмы он видел, как его дорогой и почитаемый король, опустив голову, прохаживается под шпалерами сада дворца Сен-Поль, то впадая в отчаяние, то надеясь, и шепчет, подобно Августу:[188]«Бертран! Верни мне мои легионы!»

А в это время, прибавлял Дюгеклен в своих внутренних монологах, Францию захлестывает лавина наемных отрядов, всех этих Каверлэ, смельчаков, которые, подобно саранче, пожирают остатки скудной жатвы.

Потом Дюгеклен мысленно обращался к Испании и раздумывал о подлых обманах дона Педро, о жалком положении Энрике, навсегда свергнутого с трона, к которому только лишь прикоснулся. И тогда коннетаблю трудно было сдержаться, и он обвинял в трусливой лени этого графа, который, вместо того чтобы упорно продолжать свое дело, посвятив ему свою судьбу, свою жизнь, и поднять половину христианского мира против неверных испанцев, связанных с доном Педро, вероятно, недостойно выпрашивал себе кусок хлеба у какого-нибудь безродного сеньора.

Когда этот поток мыслей переполнял душу славного коннетабля, тюрьма представлялась ему невыносимой; он смотрел на железные решетки, словно Самсон[189]на петли ворот в Газе, и чувствовал в себе силу унести на своих плечах целую стену.

Но осторожность быстро подсказала ему, что не следует выдавать своих чувств, и, поскольку бретонская честность соединялась у Бертрана с нормандской хитростью, поскольку он был одновременно умным и сильным, коннетабль никогда не был столь безудержно веселым, никогда не жил так шумно, как в часы отчаяния и тоски.

Вот почему он обманул даже самых хитрых из англичан.

Однако верховные правители Англии вели за коннетаблем строжайшее наблюдение. Будучи слишком гордым, чтобы пожаловаться, коннетабль терялся в догадках, кому или чему он обязан строгостям, доходившим до того, что перехватывались письма, которые присылались ему из Франции.

Английский двор считал взятие в плен Дюгеклена одним из важнейших последствий победы при Наваррете.

Коннетабль, действительно, был единственной серьезной помехой, которую англичане, ведомые таким героем, как принц Уэльский, могли встретить в Испании.

Король Эдуард, которому настойчиво это внушали, хотел постепенно распространить свою власть на эту страну, опустошенную гражданской войной. Он прекрасно понимал, что дона Педро, союзника мавров, рано или поздно свергнут, что побежденного дона Энрике убьют и больше не останется претендентов на трон обеих Кастилии, и те станут легкой добычей победоносной армии принца Уэльского.

Но, окажись Бертран на свободе, все сложилось бы иначе: он мог бы вернуться в Испанию, отвоевать потерянное в битве при Наваррете, изгнать англичан и дона Педро, навсегда посадить на трон Энрике де Трастамаре, и с планом покорения Испании, который уже пять лет заботил королевский совет Англии, было бы покончено.

Эдуард оценивал людей не столь по-рыцарски, как его сын. Он предполагал, что коннетабль может бежать, а если ему не удастся сбежать, то его могут похитить; даже плененный, закованный в цепи, бессильный, он, находясь в четырех стенах, мог дать умный совет, предложить удачный план вторжения, вдохнуть надежду в поверженных противников.

Поэтому Эдуард приставил к Дюгеклену двух неподкупных стражей — управляющего замком и тюремщика, которые подчинялись только власти королевского совета Англии.

Эдуард не сообщил принцу Уэльскому, в высшей степени благородному и честному человеку, о тайных замыслах своих советников. Он боялся, что великодушный принц им воспротивится.

Дело в том, что английский монарх вовсе не намеревался отдавать пленника за выкуп и надеялся, выиграв время, вырвать его из рук принца Уэльского, привезти в Лондон, где тюремная башня, как казалось монарху, будет более надежным хранилищем подобного сокровища, чем замок в Бордо.

Разумеется, принц Уэльский, если бы он знал о таком решении, отпустил бы Дюгеклена на свободу, не дожидаясь на то официального приказа. Поэтому в Лондоне выжидали, когда дела Испании поправятся и дон Педро, хотя бы внешне, укрепится на троне — Франции при этом нельзя было дать оправиться, — чтобы внезапным государственным решением, приказом большого совета, вызвать в Лондон принца вместе с его пленником.

Итак, английский монарх ждал благоприятного момента.

Дюгеклен же не чувствовал грозы. Он доверчиво жил под дланью, которую считал всесильной, своего победителя при Наваррете.

Но вот, свет, которого так страстно жаждал прославленный пленник, озарил решетки его комнаты. Сир де Лаваль привез в Бордо выкуп. Этот благородный бретонец уведомил о своих намерениях и своей миссии принца Уэльского.

Был полдень. Косые лучи солнца проникали в комнату коннетабля, который сидел в одиночестве и с грустью смотрел, как они все меньше и меньше освещают голую стену.

Зазвучали фанфары, забили барабаны, и коннетабль понял, что к нему явилась знатная особа.

В комнату с непокрытой головой вошел улыбающийся принц Уэльский.

— В чем дело, сир коннетабль? — спросил он, пока Дюгеклен приветствовал его, преклонив колено. — Вы не желаете выйти на солнце? Оно такое прекрасное сегодня.

— Видите ли, ваша светлость, мне больше нравится пение соловьев в родном краю, нежели писк мышей в Бордо, — возразил Дюгеклен. — Но человек не может роптать на то, что делает Бог.

— Совсем наоборот, сир коннетабль, иногда Бог предполагает, а человек располагает. Вам известны новости из Бретани?

— Нет, ваша светлость, — ответил Бертран взволнованным голосом, потому что милое имя родины всколыхнуло в его сердце и тревогу и радость.

— Так вот, сир коннетабль, скоро вы будете свободны, деньги привезли.

Сообщив эту новость, принц пожал изумленному Бертрану руку, и, улыбаясь, вышел.

— Господин управляющий, — за дверью обратился он к офицеру, которому была поручена охрана пленника, — извольте пропустить к коннетаблю друга, который привез ему из Франции деньги.

Отдав этот приказ, принц уехал из замка.

Мрачный и озабоченный управляющий остался один на один с коннетаблем.

Неожиданный приезд де Лаваля разрушил все замыслы королевского совета Англии, и, несмотря ни на что, Дюгеклен должен был быть освобожден.

Без специального приказа короля Эдуарда управляющий не мог нарушить волю принца Уэльского, а этот приказ не поступал.

Однако управляющий знал о тайных намерениях королевского совета Англии, понимал, что освобождение коннетабля станет источником несчастий для его родины и огорчит короля Эдуарда. Поэтому он решил попытаться самостоятельно сделать то, чего еще не успело сделать английское правительство, потому что Молеон быстро исполнил свою миссию, а бретонцы с таким же воодушевлением спешили освободить своего героя.

Вот почему управляющий, вместо того чтобы отдать смотрителю приказ пропустить де Лаваля, как ему повелел принц Уэльский, пришел побеседовать с коннетаблем.

— Теперь вы свободны, господин коннетабль, — сказал он, — а потерять вас будет для нас истинным горем.

Дюгеклен улыбнулся.

— Почему же? — спросил он, насмешливо гладя на управляющего.

— Потому что, мессир Бертран, для простого рыцаря, вроде меня, величайшая честь — охранять столь могучего воина, как вы.

— Полно! — воскликнул коннетабль с присущей ему жизнерадостностью. — Я из тех людей, что в итоге сражений вечно попадают в плен. Я непременно снова стану пленником принца, и тогда вы опять будете сторожить меня, ибо, клянусь вам, охраняете вы надежно.

— Мне остается одно утешение, — вздохнул управляющий.

— Какое?

— У меня под стражей тысяча двести ваших товарищей, пленных бретонцев… С ними я и буду вспоминать вас.

Дюгеклен почувствовал, что радость покидает его при мысли об остающихся в плену друзьях, тогда как он, избавившись от рабства, вновь увидит солнце родины.

— Эти достойные воины будут огорчены вашим отъездом, — прибавил управляющий, — но я, благодаря моей доброй службе, скрашу им тоску плена.

Бертран снова вздохнул и на сей раз принялся молчаливо расхаживать взад-вперед по каменным плитам пола.

— Вот оно — прекрасное преимущество гениальности и достоинства! — продолжал управляющий. — Благодаря своим заслугам один человек стоит тысячи двухсот.

— Как это понимать? — спросил Бертран.

— Я хочу сказать мессир, что суммы, привезенной сиром де Лавалем за ваше освобождение, хватит на то, чтобы выкупить тысячу двести ваших товарищей.

— Истинная правда! — пробормотал коннетабль, еще глубже задумавшись и помрачнев.

— Впервые я воочию вижу человека, который может стоить целой армии, — разглагольствовал англичанин. — Ведь ваши тысяча двести бретонцев, сеньор коннетабль, настоящая армия, и они самостоятельно могут вести кампанию. Клянусь святым Георгием, мессир, будь я на вашем месте и имей столько денег, я вышел бы отсюда только как прославленный полководец во главе своих тысячи двухсот солдат.

«Этот славный человек указывает, в чем мой долг, — думал Дюгеклен. — В самом деле, несправедливо, чтобы один человек, созданный, подобно другим людям, из плоти и костей, обходился своей стране столь же дорого, как тысяча двести храбрых и честных христиан».

Комендант внимательно наблюдал, как действуют на коннетабля его намеки.

— Так! — вдруг воскликнул Бертран. — Вы полагаете, что выкуп за бретонцев не превысит семидесяти тысяч флоринов?

— Я уверен в этом, сеньор коннетабль.

— И что принц, получив эти деньги, освободит их?

— Не торгуясь…

— Вы ручаетесь?

— Ручаюсь моей честью и моей жизнью, — ответил управляющий, дрожа от радости.

— Прекрасно, я прошу вас впустить сюда сира де Лаваля, моего соотечественника и друга. Прикажите также моему писцу подняться сюда со всем необходимым, чтобы по форме составить расписку.

Управляющий не терял времени; он был так рад, что забыл о полученном приказе — допускать к пленнику только англичан и наваррцев, его смертельных врагов.

Он передал удивленному тюремщику приказ Бертрана и побежал сообщить обо всем принцу Уэльскому.

IX

Выкуп

Бордо шумел и волновался из-за приезда сира де Лаваля с четырьмя груженными золотом мулами и пятью десятками вооруженных всадников, несущих знамена Франции и Бретани. Значительная толпа следовала за внушительным отрядом, и на лицах можно было прочесть то тревогу и досаду, если это был англичанин, то радость и ликование, если это был гасконец или француз.

Сир де Лаваль на ходу принимал поздравления одних и глухие проклятия других. Но держался он спокойно и невозмутимо; с открытым забралом ехал во главе отряда, вслед за трубачами, положив левую руку на рукоятку кинжала, а в правой держа поводья крепкого черного коня; рассекая волны любопытствующей толпы, не ускорял и не замедлял, несмотря на все препятствия, ход своего коня.

Он подъехал к замку, где содержался Дюгеклен, спешился, отдал коня оруженосцам и приказал погонщикам снять четыре сундука с деньгами.

Пока погонщики сгружали эти четыре тяжелые ноши, а зеваки алчно глазели на отряд, какой-то рыцарь с закрытым забралом — цвета его были неизвестны, девиза у него не было — подошел к сиру де Лавалю и обратился к нему на чистом французском языке.

— Мессир, сейчас вы будете иметь счастье увидеть знаменитого пленника и еще большее счастье освободить его, ибо вы уведете его в окружении ваших храбрых солдат, а мне, одному из добрых друзей коннетабля, наверное, не представится возможность сказать ему несколько слов. Не соблаговолите ли вы взять меня с собой в замок?

— Господин рыцарь, ваш голос приятно ласкает мой слух, вы же говорите на языке моей родины, — ответил сир де Лаваль, — но я не знаю вас, и если меня спросят, как вас зовут, мне предстоит солгать…

— Вы ответите, что я бастард де Молеон, — сказал незнакомец.

— Но вы не бастард де Молеон, — возразил де Лаваль. — Сир де Молеон покинул нас, спеша в Испанию.

— Я пришел от него, мессир, не отказывайте мне, я должен сказать коннетаблю одно слово, всего одно…

— Тогда скажите это слово мне, я передам его коннетаблю.

— Я могу сказать его только коннетаблю, и он поймет меня лишь тогда, когда я открою свое лицо. Умоляю вас, сир де Лаваль, не отказывайте мне во имя чести Франции, одним из самых ревностных защитников которой — клянусь вам Богом! — я являюсь.

— Я верю вам, мессир, — сказал де Лаваль, — хотя вы оказываете мне не слишком много доверия… А ведь вам известно, кто я такой, — прибавил он с чувством уязвленной гордости.

— Когда вы узнаете, кто я такой, сир де Лаваль, вы будете говорить со мной другим тоном… Вот уже три дня, как я нахожусь в Бордо и пытаюсь проникнуть к коннетаблю, но ни золото, ни хитрость не принесли мне удачи.

— Вы не внушаете мне доверия, — возразил сир де Лаваль, — и ради вас я не стану обременять ложью мою совесть. Кстати, зачем вам проникать в замок к коннетаблю, который через десять минут выйдет сюда? Через десять минут он будет здесь, на том месте, где вы стоите, и вы скажете ему ваше столь важное слово…

Незнакомец явно заволновался.

— Прежде всего я не разделяю вашей уверенности, — сказал он, — и не считаю коннетабля свободным. Что-то подсказывает мне, что его освобождение столкнется с большими, чем вы предполагаете, трудностями, и, кстати, вполне допуская, что он выйдет через десять минут, я, сир де Лаваль, хотел бы провести эти минуты в дороге. Тем самым я избежал бы задержек, что связаны с церемонией освобождения: визита к принцу Уэльскому, выражения благодарности управляющему, прощального пира. Я снова прошу вас взять меня с собой… я могу быть вам полезен.

В эту секунду незнакомца прервал начальник тюрьмы, который появился на пороге и пригласил сира де Лаваля подняться в башню замка.

Де Лаваль с неожиданной резкостью простился со своим просителем.

Неизвестный рыцарь — казалось, что под доспехами он вздрогнул — встал у столба, позади солдат, и ждал, словно еще на что-то надеясь, до тех пор, пока последний сундук не исчез в воротах замка.

В то время как сир де Лаваль поднимался по лестнице, можно было видеть, что по открытой галерее, соединявшей два крыла замка, прошел принц Уэльский; впереди него шел начальник тюрьмы, а позади — Чандос и несколько офицеров.

Победитель в битве при Наваррете направлялся с последним визитом к Дюгеклену.

Простолюдины приветствовали принца Уэльского криками «Ура!» и «Да здравствует святой Георгий!»[190]

Французские трубачи заиграли в честь героя, который учтиво им поклонился.

Потом ворота закрыли, и вся толпа, сгрудившись у лестницы, с громким ропотом стала ждать выхода коннетабля.

Бретонским солдатам, скоро предстояло увидеть своего великого командира, и сердца их сильно бились; все они отдали бы жизнь, чтобы завоевать ему свободу.

Однако прошло полчаса: нетерпение собравшихся бретонцев перерастало в тревогу.

Неизвестный рыцарь правой рукой разорвал перчатку на левой руке.

Тут на открытой галерее появился Чандос, оживленно беседующий с офицерами, которые, казалось, были чем-то удивлены, даже ошеломлены.

Когда дверь в башню снова открылась, то все увидели не героя, оказавшегося на свободе, а бледного, растерянного, дрожавшего от волнения сира де Лаваля, который кого-то высматривал в толпе.

К нему подбежали несколько офицеров-бретонцев.

— Ну что там? — с тревогой спросили они.

— О, великое бедствие, странное дело, — ответил де Лаваль. — Но где же незнакомец, этот пророк несчастья?

— Я здесь, — ответил таинственный рыцарь. — Я ждал вас.

— Вы по-прежнему желаете видеть коннетабля?

— Больше, чем раньше!

— Хорошо! Торопитесь, ведь через десять минут будет слишком поздно. Пойдемте! Коннетабль уже не освободится из плена.

— Это мы еще посмотрим, — возразил незнакомец, легко поднимаясь по ступеням за де Лавалем, который тянул его за руку.

Начальник тюрьмы с улыбкой распахнул перед ними дверь, а вся собравшаяся толпа на тысячу разных ладов принялась обсуждать событие, которое задержало освобо<

Наши рекомендации