Глава, где появляется папа, который расплачивается за то, что отлучил наемников от церкви

Армия шла вперед.

Если все дороги ведут в Рим, то дорога на Авиньон совершенно очевидно ведет в Испанию. Поэтому наемные отряды уверенно двигались по дороге на Авиньон.

Именно там и держал свой двор Урбан Пятый (сперва он был бенедиктинским монахом,[123]потом аббатом монастыря Сен-Жермен в Осере[124]и настоятелем монастыря Сен-Виктор в Марселе), который был избран папой с условием, что ни в чем не станет тревожить земного блаженства кардиналов и иерархов римской церкви; сразу же после избрания он стал ревностно соблюдать это условие во всей его благодушной строгости, благодаря чему рассчитывал добиться для себя права умереть в глубокой старости и окруженным ореолом святости, в чем и преуспел.

Напомним, что преемник святого Петра[125]был тронут жалобами короля Франции на наемников и отлучил их от церкви; в своем мудром предвидении будущего король Карл Пятый дал Дюгеклену почувствовать и неприятную сторону сего шедевра политики, оставившей у коннетабля после свидания с королем живое желание вернуть все на свои прежние места.

Светлая мысль, озарившая Бертрана на длинной дороге из Шалона в Лион в лучах прекрасного закатного солнца, о коем мы упомянули всего одним словом, ибо сами были озабочены молчаливостью славного коннетабля, сводилась к тому, чтобы со своими пятьюдесятью — чуть больше или чуть меньше, как говорил Каверлэ, — тысячами наемников нанести визит папе Урбану Пятому.

Мысль сия пришлась тем более кстати, что, по мере приближения наемников к владениям его святейшества, на которого, сколь бы безобидным ни было папское отлучение, они все-таки затаили злобу, чувствовалось, что в них просыпаются воинственные и жестокие инстинкты.

Следовало также учитывать, что наемники слишком долгое время вели себя смирно.

Когда отряды приблизились к городу на два льё, Бертран распорядился устроить привал, собрал командиров и приказал расположить войска по фронту возможно шире, чтобы эта внушительная полоса огибала город, образуя огромный лук, тетивой которого как бы служила река. После этого с дюжиной оруженосцев и французских рыцарей, составляющих его свиту, Дюгеклен верхом подъехал к воротам Воклюза и попросил аудиенции у его святейшества.

Урбан, чувствуя, что орда бандитов накатывается словно наводнение, собрал свою армию численностью в две-три тысячи человек, но, зная цену главному своему оружию, приготовился обрушить на головы наемников решающий удар ключами святого Петра.

Суть его мысли сводилась к тому, что бандиты, испугавшись папской анафемы, явятся к нему просить прощения и предложат, во искупление грехов своих, предпринять новый крестовый поход, полагая, что, благодаря их численности и силе, они извлекут выгоду из своей унизительной покорности папе.

Папа видел, с какой сильно удивившей его поспешностью примчался к нему коннетабль. В это время он как раз вкушал трапезу на террасе в тени апельсинных деревьев и олеандров со своим братом, каноником Анджело Гринвальдом, назначенным им в Авиньонское епископство — одну из основных резиденций христианского мира.

— Неужели это вы, мессир Бертран Дюгеклен? — воскликнул папа. — Значит, вы в этой армии, которая внезапно сваливается на нас, а мы даже не знаем, откуда и зачем она идет?

— Увы, святейший отец, увы! Я даже командую ею, — ответил коннетабль, преклоняя колено.

— Тогда я могу вздохнуть спокойно, — сказал папа.

— О, и я тоже, — прибавил Анджело и как бы в подтверждение глубоко и радостно вздохнул всей грудью.

— Почему вы можете вздохнуть спокойно, святейший отец? — спросил Бертран.

И он вздохнул печально и тягостно, словно ему передалась подавленность папы.

— Так почему же вы можете вздохнуть спокойно? — переспросил Дюгеклен.

— Да потому я дышу свободно, что мне известны намерения наемников.

— Не понимаю, — удивился Бертран.

— Ведь армией командуете вы, коннетабль, человек, уважающий церковь.

— Да, святейший отец, я уважаю церковь, — подтвердил коннетабль.

— Вот и прекрасно, дражайший сын мой, добро пожаловать с миром. Но скажите все-таки, чего хочет от меня эта армия?

— Прежде всего, — начал Бертран, избегая ответа на вопрос и откладывая, насколько возможно, объяснение, — прежде всего ваше святейшество с удовольствием узнает — у меня нет в этом сомнений, — что речь идет о жестокой войне против неверных.

Урбан Пятый бросил на брата взгляд, означающий: «Вот видишь! Я не ошибался!»

Потом, довольный новым доказательством той непогрешимости, которую он сам себе придал, папа повернулся к коннетаблю.

— Против неверных, сын мой? — с умилением спросил он.

— Да, святейший отец.

— И против кого именно, сын мой?

— Против испанских мавров.

— Благотворная мысль, коннетабль, она достойна христианского героя, ибо я полагаю, что принадлежит она вам.

— Мне и славному королю Карлу Пятому, святейший отец, — ответил Бертран.

— Вы поделитесь славой, а Бог сумеет воздать и голове, которая эту мысль породила, и длани, которая воплотила ее в жизнь. Так ваша цель…

— Наша цель, — и дай Бог, чтоб она была исполнена! — наша цель в том, чтобы истребить неверных, святейший отец, и да воссияет над их жалкими останками слава католической веры!

— Сын мой, обнимите меня, — сказал Урбан Пятый, растроганный до глубины души и восхищенный неустрашимостью коннетабля, который отдавал свой меч на службу церкви.

Бертран посчитал себя недостойным столь великой чести и удовольствовался тем, что поцеловал его святейшеству руку.

— Но, — продолжал коннетабль после короткой паузы, — вам известно, святейший отец, что солдаты, которых я веду в столь героическое паломничество, — те же самые, коих его святейшество посчитало долгом недавно отлучить от церкви.

— В то время я был прав, сын мой, и даже думаю, что тогда и вы были со мной согласны.

— Ваше святейшество всегда правы, — ответил Бертран, пропустив это замечание мимо ушей, — но все-таки они отлучены, и я не скрою от вас, святейший отец, что это угнетающе действует на людей, которые идут сражаться за христианскую веру.

— Сын мой, — сказал Урбан, медленно осушая бокал, наполненный золотистым монтепульчиано,[126]которое он любил больше всех остальных вин, даже тех, что рождались на холмах по берегам прекрасной реки, омывающей стены папской столицы,[127] — сын мой, церковь, как я ее понимаю — это вам хорошо известно, — терпима и милосердна; будь милосерден ко всякому греху, особливо когда грешник искренне раскаивается и если вы, один из столпов веры, поручитесь, что они вернутся к благоверию…

— О да, конечно, святейший отец!

— Тогда, — продолжал Урбан, — я сниму анафему и соглашусь, чтобы они испытывали лишь малую толику тяжести гнева моего, который, как вы сами видите, сын мой, исполнен снисхождения, — с улыбкой закончил папа.

Бертран сдержал себя, полагая, что его святейшество заблуждается все глубже.

Урбан по-прежнему говорил преисполненным кротостью голосом, хотя в нем все-таки звучала та твердость, что надлежит являть человеку, дарующему прощение, который, прощая, не забывает о серьезности оскорбления.

— Вы понимаете, дражайший сын мой, что люди эти скопили богатства неправедные, а как глаголет «Екклесиаст»:[128]«Omne malum in pravo fenore».

— Я не знаю древнееврейского языка, святейший отец, — смиренно признался Бертран.

— Посему я и говорил с вами на простой латыни, сын мой, — с улыбкой сказал Урбан Пятый. — Но я запамятовал, что воины не бенедиктинские монахи. Поэтому вот перевод слов, мною сказанных, которые, как вы убедитесь, чудесно подходят к создавшемуся положению: «Все зло в богатстве, неправедно нажитом».

— Золотые слова! — воскликнул Дюгеклен, улыбаясь в пышную бороду той шутке, которую, быть может, сыграет с его святейшеством это изречение.

— Поэтому, — продолжал Урбан, — я твердо решил, и это из уважения к вам, сын мой, клянусь, только ради вас, что сии нечестивцы — а они, верьте мне, нечестивцы, хотя и раскаиваются, — что на их имущество, говорю я, будет наложена десятина и благодаря этой мзде с них будет снята анафема. Теперь, вы сами видите это, когда я действую по своей доброй воле, даже не подвергаясь вашему нажиму, вам надлежит восхвалить перед ними, дражайший сын, ту милость, которую я им оказываю, ибо она велика.

— Она поистине велика, — согласился коленопреклоненный Бертран, — но я сомневаюсь, что они оценят ее по достоинству.

— Неужто так? — спросил Урбан. — Ну хорошо, сын мой, давайте решим, в каком размере установим мы искупительную десятину?

И, словно в поисках ответа на этот щекотливый и важный вопрос, Урбан повернулся к брату, который, томно расслабившись, уже представлял себя будущим папой.

— Пресвятейший отец, — ответил Анджело, откинувшись на спинку кресла и покачивая головой, — потребуется много мирского злата, чтобы утешить боль от ваших кар небесных.

— Несомненно, несомненно, — подтвердил Урбан, — но мы милостивы, и, надо признаться, все склоняет нас к милосердию. В этом авиньонском краю небо так лазурно, воздух так чист, когда мистраль[129]позволяет нам забыть, что он прячется в пещерах на горе Ветров, и все эти дары Господни возвещают людям о сострадании и братстве. Да, — прибавил папа, протягивая золотой кубок юному облаченному в белое пажу, который тут же наполнил его вином, — воистину все люди — братья.

— Позвольте, святейший отец, — заметил Бертран. — Я забыл сказать вашему святейшеству, в качестве кого я сюда прибыл. Я приехал с миссией посланца тех храбрых людей, о которых шла речь.

— И, будучи таковым посланцем, вы испрашиваете у нас отпущение грехов, не так ли?

— Прежде всего, святейший отец, разумеется, ваше прощение, которое всегда драгоценно для нас, несчастных солдат, что в любое мгновение могут погибнуть.

— О сын мой, считайте, что наше прощение даровано вам. Мы хотели сказать, что явлена наша милость или наше прощение, если вам это больше нравится.

— Мы рассчитываем получить его, святейший отец.

— Конечно, но вы знаете, на каких условиях мы можем даровать его.

— Увы, — возразил Дюгеклен, — условия эти неприемлемы, ибо ваше святейшество забывает о том, что армия намерена делать в Испании.

— И что же она будет там делать?

— Мне кажется, святейший отец, я уже говорил вам, что она будет сражаться за церковь Христову.

— Ну и что же?

— Как что? Она имеет право, отправляясь на это святое дело, не только на любое прощение и любое отпущение грехов со стороны вашего святейшества, но еще и на вашу помощь.

— На мою помощь? — переспросил Урбан, которого стала охватывать смутная тревога. — Что разумеете вы под этими словами, сын мой?

— Я разумею то, святейший отец, что апостольский престол великодушен и богат, что распространение веры ему весьма выгодно и что он способен заплатить за это для своей же пользы.

— Подумайте, что вы говорите, мессир Бертран! — перебил его Урбан, вскочив с кресла в приступе плохо скрываемой ярости.

— Его святейшество, я вижу, прекрасно меня поняли, — возразил коннетабль, поднимаясь с пола и отряхивая колени.

— Нет, не понял, — вскричал папа, который явно и не стремился понять коннетабля, — не понял, объяснитесь!

— Итак, святейший отец, знаменитые воины (они, правда, немного нечестивцы, хотя сильно раскаиваются), которых вы видите с террасы, бесчисленные, как листья в лесу и песчинки в море, — по-моему, это сравнение содержат священные книги, — знаменитые воины, коих, я повторяю, вы созерцаете отсюда, ведомые Гуго де Каверлэ, Смельчаком, Клодом Живодером, Вилланом Заикой, Оливье де Мони, ждут от вашего святейшества денежной помощи, чтобы начать военные действия. Король Франции обещал сто тысяч золотых экю; этот христианнейший государь наверняка заслуживает так же, как папа римский, быть причисленным к лику святых. Поэтому вы, ваше святейшество, представляющее собой замо́к в своде христианского мира,[130]вполне могли бы дать, например, двести тысяч экю.

Урбан снова подскочил в кресле. Но подобная упругость тела святого отца объяснялась лишь его нервной перевозбужденностью и ничуть не смутила Бертрана, который столь же почтительно, сколь и твердо, стоял на своем.

— Мессир, — сказал его святейшество, — я понимаю, что людей портит общество грабителей, и тем из них — имен я не назову, — кто до сего дня пользовался милостями святого престола, было бы вполне, мне кажется, воздано по заслугам, если б на их голову обрушились его кары.

Грозные эти слова, на действие которых папа сильно надеялся, к его великому изумлению, оставили коннетабля равнодушным.

— У меня, — продолжал святой отец, — шесть тысяч солдат.

Бертран понял, что Урбан Пятый, подобно Гуго де Каверлэ и Смельчаку, приврал ровно наполовину, что показалось ему, несмотря на сложность обстановки, несколько рискованным со стороны папы.

— У меня шесть тысяч солдат в Авиньоне и тридцать тысяч горожан, способных держать оружие. Да, способных держать оружие… Город укреплен, и даже не будь у меня ни крепостных стен, ни рвов, ни пик, у меня на челе тиара.[131]святого Петра, и я один, воззвав к Господу, прегражу путь варварам, не столь отважным, как воины Аттилы, коих папа Лев остановил у стен Рима.[132]

— Полноте, святейший отец. Духовные и мирские войны с королями Франции, старшими сыновьями церкви, всегда плохо удаются наместникам Христа, Свидетелем тому — ваш предшественник Бонифаций Восьмой, который получил, — храни меня Бог, чтоб я простил подобную обиду! — получил, говорю я, пощечину от Колонны[133]и умер в тюрьме, грызя собственные кулаки. Вы уже видите, какую услугу оказало вам это отлучение, ибо люди, проклятые вами, вместо того чтобы разбежаться, наоборот, сплотились и пришли добиваться от вас прощения вооруженной рукой. Что до ваших мирских сил, то шесть тысяч солдат и двадцать тысяч увальней-горожан ничтожно мало; жалкие двадцать шесть тысяч, даже если считать каждого горожанина мужчиной, против пятидесяти тысяч закаленных воинов, не боящихся ни Бога, ни черта и привыкших к папам гораздо больше, чем солдаты Аттилы, которые видели папу впервые — именно об этом я умоляю подумать его святейшество, прежде нежели он предстанет перед наемниками.

— Пусть только посмеют! — воскликнул Урбан с горящими яростью глазами.

— Святой отец, я не знаю, посмеют они или нет, но ребята они бравые.

— Посягнуть на помазанника Господня! О, несчастные христиане!

— Позвольте, позвольте, святейший отец, люди эти вовсе не христиане, ибо отлучены от церкви… И неужели вы думаете, что они пощадят кого-либо? Вот если б их не отлучили от церкви — дело другое: они могли бы опасаться анафемы. Но сейчас им ничего не страшно.

Чем весомее были доводы Дюгеклена, тем сильнее нарастал гнев папы; вдруг он встал и подошел к Бертрану:

— А вы сами, делающий мне столь странное предупреждение, неужели считаете себя здесь в полной безопасности?

— Я здесь в бо́льшей безопасности, чем даже вы, ваше святейшество, — ответил Бертран с невозмутимостью, которая вывела бы из себя самого святого Петра. — Ибо если допустить — хотя я даже представить себе этого не могу, — что со мной случится несчастье, то ни от славного города Авиньона, ни от выстроенного вами великолепного дворца, сколь бы он ни был неприступен, не останется камня на камне. О, эти прохвосты — дерзкие громилы, они по щепкам разнесут любую крепость так же быстро, как регулярная армия сметет со своего пути какую-нибудь хибару. К тому же вряд ли они на этом остановятся: проникнув из города в замок, они вслед за замком примутся за гарнизон, потом за горожан, и от тридцати тысяч ваших людей и костей не останется; значит, по воле вашего святейшества, я чувствую себя здесь в бо́льшей безопасности, нежели в собственном лагере.

— Пусть так! — вскричал разъяренный папа, понимая, что коннетабль связал его по рукам и ногам. — Пусть так! Но я упрям и буду ждать.

— Поистине, святейший отец, — сказал Бертран, — даю вам слово рыцаря, что сим отказом вы изменяете себе. Я был убежден — но, судя по тому, что вижу, ошибался, — что ваше святейшество пойдет навстречу и принесет жертву, как ему повелевает вера, и, следуя примеру славного короля Карла Пятого, святой апостольский престол выдаст двести тысяч экю. Поймите, святейший отец, — прибавил коннетабль, напуская на себя совсем печальный вид, — для доброго христианина, вроде меня, очень тяжело видеть, как первый князь церкви отказывается помочь тому благому делу, какое мы свершаем. Мои достойные командиры никогда не поверят в это.

Поклонившись смиреннее, чем обычно, Урбану Пятому, потрясенному неожиданными событиями, с какими ему пришлось столкнуться, коннетабль, почти пятясь, вышел с террасы, сбежал по лестнице и, найдя у ворот свою свиту, которая уже начинала беспокоиться о его судьбе, поскакал обратно в лагерь.

III

Каким образом монсеньер легат[134]приехал в лагерь и как его там приняли

Вернувшись в лагерь, Дюгеклен начал понимать, что столкнется с большими трудностями, осуществляя задуманный им прекрасный план, который преследовал три основных цели — расплатиться с наемниками, покрыть расходы на военную кампанию и помочь королю закончить постройку дворца Сен-Поль, — если папа Урбан будет пребывать в том расположении духа, в каком он его застал.

Церковь упряма. Карл V — человек богобоязненный. Не стоило ссориться со своим властелином под тем предлогом, будто хочешь оказать ему услугу; нельзя было в начале кампании давать повод для суеверных суждений: после первых же военных неудач эти поражения не преминули бы приписать безбожию полководца и карающим молитвам папы римского.

Но Дюгеклен был бретонец, а значит, упрямее всех пап римских и прошлого и будущего. Кстати, оправдывая свое упрямство, он мог ссылаться на необходимость — эту неумолимую богиню, которую древние изображали с оковами на руках.

Поэтому он решил придерживаться своего плана, рискуя дальше действовать по воле обстоятельств, следуя ему или отказываясь от него — смотря по тому, как обстоятельства эти будут складываться.

Дюгеклен приказал своим людям снарядить обозы и готовиться выступать, отдал приказ бретонцам — они пришли два дня назад под водительством Оливье де Мони и Заики Виллана — выдвинуться ближе к Вильнёву, чтобы с высоты террасы, где неотлучно находился святой отец, тот мог видеть, как широкая голубоватая лента войск извивается, слов-до лазурная змея, кольца которой под лучами заходящего солнца то сверкали ярче золота, то вспыхивали более зловеще, чем молнии папского проклятия.

Урбан V был сведущ в военном деле почти столь же, сколь славен был в делах божественных. Ему не нужно было вызывать своего главнокомандующего, чтобы понять, что стоит Этой змее проползти чуть вперед, как Авиньон будет окружен.

— По-моему, они совсем обнаглели, — сказал он своему легату, с тревогой наблюдая за маневром наемников.

И желая убедиться, столь ли сильно разъярены отряды наемников и их командиры, как сказал ему Дюгеклен, папа Урбан V[135]направил своего легата к коннетаблю.

Легат не присутствовал на беседе папы с Дюгекленом, поэтому он не знал, что Дюгеклен требовал совсем другого, нежели смягчения анафемы, провозглашенной отрядам наемников; это неведение придало легату уверенность, что он отделается малым числом индульгенций и благословений.

Посему он отправился в лагерь верхом на муле в сопровождении бледного ризничего, своего приспешника.

Мы уже сказали, что легат ни о чем не ведал. Папа посчитал, что сообщать о своих опасениях посланцу — значит ослаблять доверие, которое тот должен питать к силе своего владыки. Вот почему аббат с радостной уверенностью ехал из города в лагерь, заранее наслаждаясь коленопреклонениями и крестными знамениями, которыми встретят его при въезде.

Но Дюгеклен, будучи ловким дипломатом, выставил в охрану лагеря англичан — людей, мало пекущихся об интересах папы, с которым вот уже более столетия они вели спор, и, кроме того, предусмотрительно переговорил с ними, чтобы склонить их на свою сторону.

— Будьте начеку, братья, — предупредил он, возвратившись в лагерь. — Вполне возможно, что его святейшество бросит на нас несколько своих вооруженных отрядов. Я только что немного поспорил с его святейшеством: я полагаю, он должен нам оказать одну любезность в обмен на злополучную анафему, которую он обрушил на наши головы. Я говорю «на наши», ибо с той минуты, как вы стали моими солдатами, я считаю себя тоже отлученным и так же, как вы, обреченным угодить в ад. Ведь святейшество — человек просто невероятный, слово коннетабля! Он отказывает нам в этой любезности…

При этих словах англичане встрепенулись, словно псы, которых забавы ради дразнит хозяин.

— Ладно! Ладно! — закричали они. — Пусть папа нас только тронет, и он увидит, что имеет дело с воистину проклятыми Богом людьми!

Услышав это, Дюгеклен счел их достаточно подготовленными и приехал в лагерь французов.

— Друзья мои, — обратился он к ним, — возможно, к вам приедет посланец папы. Римский папа — не знаю, поверите ли вы в это, — римский папа, получивший от нас Авиньон и графство, отказывает мне в помощи, которую я у него попросил ради нашего славного короля Карла Пятого, и признаюсь — пусть даже признание мое повредит мне в ваших глазах, — мы с ним слегка повздорили. В этой ссоре (наверное, в том, что она случилась, моя вина, да рассудит ее ваша совесть), — в этой ссоре папа римский неосторожно сказал мне, что, если не подействует духовное оружие, он прибегнет к оружию мирскому… Вы видите — я до сих пор дрожу от гнева!

Французы — по-видимому, уже в XIV веке солдаты папы снискали у них жалкую репутацию[136]— лишь громко расхохотались в ответ на краткую речь Дюгеклена.

«Добро! — подумал коннетабль. — Они встретят посланцев свистом, а этот звук всегда неприятен; теперь пойду к моим бретонцам, с ними будет потруднее».

Действительно, бретонцев — особенно бретонцев той эпохи, — людей набожных до аскетизма, могла страшить ссора с папой римским, поэтому Дюгеклен, чтобы сразу расположить их к себе, вошел к ним с совершенно убитым лицом. Бретонские солдаты относились к нему не только как к земляку, но и как к собственному отцу, потому что не было среди них ни одного, кому бы коннетабль чем-либо не помог, а многих он даже спас от плена, смерти или нищеты.

Увидев его лицо, выражавшее, как мы уже сказали, глубокое горе, дети древней Арморики[137]сгрудились вокруг своего героя.

— О чада мои! — воскликнул Дюгеклен. — Вы видите меня в отчаянии. Поверите ли вы, что папа не только не снял анафемы с наемников, но наложил ее и на тех, кто соединился с ними, чтобы отомстить за смерть сестры нашего доброго короля Карла? Так что мы, достойные и честные христиане, стали нехристями, псами, волками, которых может травить каждый. Клянусь, папа римский безумен!

Среди бретонцев послышался глухой ропот.

— Надо также сказать, — продолжал Дюгеклен, — что ему подают очень дурные советы. Кто — мне это неизвестно. Но я точно знаю, что он грозит нам своими итальянскими рыцарями и занят сейчас тем — вам даже в голову это не придет, — что осыпает их индульгенциями,[138]чтобы послать сражаться с нами.

Бретонцы угрожающе зарычали.

— А ведь я просил у нашего святого отца лишь права на католическое причастие и христианское погребение. Это такая малость для людей, идущих на борьбу с неверными. Вот, чада мои, до чего мы дошли. На этом я с ним и расстался. Не знаю, что думаете вы, но я считаю себя столь же добрым христианином, как любой другой человек. И я заявляю, что если наш святой отец Урбан Пятый намерен вести себя с нами как земной король — что ж, посмотрим кто кого! Не можем же мы позволить, чтобы нас побили эти папские служки!

После этих слов бретонцы с такой яростью повскакали с мест, что Дюгеклену пришлось их успокаивать.

Именно в эту минуту легат, выехавший из Лулльских ворот и переехавший мост Бенезе, въезжал в первый пояс лагерных укреплений. Он блаженно улыбался.

Англичане сбежались к ограде, чтобы поглазеть на него, и нагло орали:

— Эй! Эй! Это что за мул?!

Услышав такое оскорбление, ризничий[139]побледнел от гнева, но тем не менее притворно-отеческим тоном, обычным для служителей церкви, ответил:

— Легат его святейшества.

— Хо-хо-хо! — гоготали англичане. — А где мешки с деньгами? Ну-ка, покажи. Сможет ли мул их дотащить?

— Деньги! Деньги! — скандировали другие.

Никто из командиров не появился; предупрежденные Дюгекленом, они попрятались в своих палатках.

Оба посланца пересекли первую линию — ее, как мы видели, составляли англичане — и проникли на стоянку французов, которые, едва завидев их, бросились им навстречу.

Легат подумал, что они хотят оказать почести, и уж было приободрился, когда вместо ожидаемых смиренных приветствий услышал со всех сторон громкий смех.

— О господин легат, добро пожаловать! — кричал солдат (уже в XIV веке солдаты были такими же охальниками, что и в наши дни). — Неужели его святейшество прислал вас как авангард своей кавалерии?

— И намерен перегрызть нам глотки с помощью челюстей вашего мула? — орал другой.

И каждый, наотмашь стегая хлыстом по крупу мула, громко хохотал, отпуская шуточки с остервенением, которое унижало легата сильнее, нежели корыстные требования англичан. Последние, однако, отнюдь не оставляли его в покое; несколько человек шли следом, вопя во всю мощь своих глоток: «Money! Money!»[140]

Легат довольно быстро преодолел вторую линию.

И тут настал черед бретонцев, хотя, в отличие от других, они шутить не были намерены. Сверкая глазами, сжимая огромные кулачищи, они вышли навстречу легату, завывая страшными голосами:

— Отпущения грехов! Отпущения грехов!

Через четверть часа легат от крика, несущегося на него со всех сторон, уже ничего не мог разобрать в этом содоме, подобном грохоту бушующих волн, раскатам грома, вою зимнего ветра и скрежету камней, выбрасываемых морем на берег.

Ризничий утратил былую уверенность и дрожал всем телом. Со лба легата уже давно ручьем катился пот, а зубы его выбивали дробь. Поэтому легат, все больше бледнея и боясь за своего мула, на круп которого пытались на ходу вскочить французские шутники, робко спрашивал:

— Где ваши командиры, господа? Где? Не будет ли кто-нибудь из вас столь добр проводить меня к ним?

Услышав столь жалобный голос, Дюгеклен счел, что ему пора вмешаться.

Могучими плечами он рассек толпу — люди вокруг заходили волнами, — словно буйвол, который пробирается сквозь степные травы или тростники Понтэнских болот.

— А, это вы, господин легат, посланец нашего святого отца, черт меня задери! Какая честь для преданных анафеме! Назад, солдаты, осади назад! Ну что ж, господин легат, соблаговолите пожаловать ко мне в палатку. Господа! — вскричал он голосом, в котором не было и тени гнева. — Прошу вас оказывать почтение господину легату. Он, вероятно, везет нам добрый ответ его святейшества. Господин легат, не изволите ли опереться на мою руку, чтобы я помог вам слезть с мула? Вот так! Вы уже на земле? Прекрасно, теперь пойдемте.

Легат не заставил дважды себя упрашивать и, схватив сильную руку, протянутую ему бретонским рыцарем, спрыгнул на землю и прошел сквозь толпу солдат из разных стран, сбежавшуюся на него поглазеть; от кривляющихся фигур, опухших рож, хохота и грубых шуточек волосы вставали дыбом на голове ризничего: он, и не зная языков, понимал все, поскольку нехристи сопровождали свои слова довольно красноречивыми жестами.

«Что за люди! — шептала про себя церковная крыса. — Что за сброд!»

Войдя в палатку, Бертран Дюгеклен почтительно поклонился легату, попросив прощения за поведение своих солдат в выражениях, несколько приободривших несчастного посланца.

Легат, убедившись, что он почти вне опасности и под защитой слова коннетабля, тут же вспомнил о своем достоинстве и завел долгую речь, смысл коей заключался в том, что папа иногда дарует строптивым отпущение грехов, но никогда никому не дает денег.

Другие офицеры — по совету Дюгеклена они подходили постепенно и набивались в палатку — выслушали эту речь и без обиняков объявили легату, что подобный ответ их совсем не устраивает.

— Ну что ж, господин легат, — сказал Дюгеклен, — я начинаю думать, что никогда мы не сделаем наших солдат достойными людьми.

— Позвольте, — возразил легат, — мысль о вечном проклятии, что единым словом обрекло на погибель множество душ, тронула его святейшество; учитывая, что среди этих душ одни виновны менее других, но есть и такие, кто искренне раскаивается, его святейшество во благо ваше явит чудо милосердия и доброты.

— Ха-ха-ха, это еще что такое? — заорали командиры. — Мы еще посмотрим, что это за чудо!

— Его святейшество, — ответил легат, — дарует то чудо, коего вы жаждете.

— А дальше что? — спросил Бертран.

— Как что? — переспросил легат, ни разу не слышавший, чтобы его святейшество говорил о чем-нибудь другом. — Разве это не все?

— Нет, не все, — возразил Бертран, — далеко не все. Остается еще вопрос о деньгах.

— Папа мне ни слова не сказал о деньгах, и я об этом ничего не знаю, — сказал легат.

— Я полагал, — продолжал коннетабль, — что англичане высказали вам на сей счет свое мнение. Я слышал, как они кричали «Money! Money!»

— У папы денег нет. Сундуки казны пусты.

Дюгеклен повернулся к командирам наемников, словно спрашивая их, удовлетворены ли они таким ответом.

Командиры пожали плечами.

— Что хотят сказать эти господа? — встревоженно осведомился легат.

— Они хотят сказать, что в таких случаях святому отцу следует поступать так же, как они.

— В каких случаях?

— Когда их сундуки пусты.

— И что же они делают?

— Наполняют их деньгами.

И Дюгеклен встал.

Легат понял, что аудиенция окончена. Легкий румянец выступил на загорелых скулах коннетабля.

Легат сел верхом на мула и уже намеревался отправиться обратно в Авиньон вместе со своим ризничим, которого, кстати, страх охватывал все больше и больше.

— Постойте, — сказал Дюгеклен, — подождите, господин легат. Одного я вас не отпущу — ведь по дороге на вас могут напасть, а мне, бес меня забери, это было бы неприятно.

Легат был потрясен, и это доказывало, что, в отличие от Дюгеклена, не поверившего его словам, он, папский посланец, поверил словам Дюгеклена.

Коннетабль, молча шагая рядом с мулом, которого вел в поводу ризничий, проводил легата до границ лагеря; но их сопровождал столь выразительный ропот, столь грозное бряцание оружия и столь угрожающие проклятия, что отъезд, хотя и под охраной коннетабля, показался бедному легату куда страшнее приезда.

Поэтому, едва выехав за пределы лагеря, легат пришпорил своего мула так, словно боялся погони.

IV

Наши рекомендации