Еще одно горькое разочарование и отъезд из Москвы
Как только мы вышли из вагона, целая орда выстроившихся шеренгой служащих всевозможных гостиниц — в куртках или ливреях, в кепи или шапках с обозначением названия своих гостиниц — стала зазывать нас, предлагая кареты, коляски, бреки и т. д.
Впереди шел Ананда, как бы высматривая кого-то; в середине шли мы с Флорентийцем, а сзади И. Завершалось наше шествие носильщиками с чемоданами.
Шум зычных выкриков названий гостиниц, торговля пассажиров с целой стаей извозчиков в длинных синих поддевках, с кнутами в руках, накидывавшихся десятками на одного пассажира, — все было так забавно, что я снова забыл обо всем, увлекся наблюдениями и готов был, смеясь, остановиться. Флорентиец слегка подтолкнул меня, я перестал таращить глаза по сторонам и увидел, что из толпы гостиничных слуг отделился один, с надписью на кепи по-французски: «National», приветствуя Ананду как знакомого гостя и весьма почтительно держа руку у козырька.
Через несколько минут мы уселись в отличное ландо и покатили в центр города.
Я давно не видал Москвы, и по сравнению с Петербургом она казалась мне грязным, провинциальным городом с очень малым движением. Улицы, по которым мы ехали, узкие, искривленные, с маленькими домами, часто деревянными, со множеством церквей, церквушек и часовен, с перезвоном колоколов, несшимся во всех направлениях, казались мне патриархальными. Невольно, глядя на это множество церквей, я подумал, что русский народ очень религиозен. Я спрашивал себя, может ли он быть грубо фанатически религиозен, как магометане, доходящие до всяких зверств и видящие в них свою заслугу перед Богом.
Невольно налетели мысли о себе самом, что для меня Бог и как я живу с Ним и в Нем? Мешает ли мне моя религия или помогает? Ходя в церковь раз в неделю со всей гимназией, я видел в ней только развлечение в монотонной жизни, и ни разу не пробовал даже искать облегчения своим горестям в Боге, и не нес Ему своих жалоб, стоя в церкви и занимаясь наблюдениями.
Мы ехали молча, изредка перекидываясь малозначительными замечаниями, но я инстинктивно чувствовал, что у всех нас одна мысль — о судьбе брата и Наль.
Войдя в вестибюль гостиницы, мы взяли номера, как было раньше между нами условлено. Флорентиец спросил, нет ли почты на имя лорда Бенедикта, и, к моему удивлению, очень важный и осанистый портье подал ему две телеграммы и два письма.
— Письма ждут вашу светлость уже два дня, а телеграммы — одна ночная, другая сию минуту подана, — вежливо прибавил он.
Водворившись в номере, я едва дождался, пока коридорный слуга перестанет возиться с нашими вещами и выйдет. Я бросился к Флорентийцу, спрашивая, не от брата ли письмо, мне показалось, что я узнал его почерк на одном конверте. Он, улыбаясь, удивился, что я — такой всегда рассеянный — мог издали узнать почерк того, кого я люблю. Видя мое нетерпение, он взял письмо брата, подал его мне и сказал:
— Когда Али говорил с тобой в саду, он предупредил тебя, что не только помощь брату, но и вся жизнь его, твоя и Наль зависят от твоего мужества, выдержки и верности. Читая теперь письмо, думай не о себе, а только о той помощи, что ты можешь ему оказать.
Сердце мое сжалось. Предчувствие сказало мне, что я не увижу сегодня брата, на что я так надеялся.
Я прочел письмо раз, прочел его два и все же никак не мог собрать мыслей и сделать какой-либо вывод.
Брат писал, что уехать из К. им всем удалось незамеченными, что слуги оделись восточными женщинами, Наль одели в европейский костюм, который приготовил ей Али, а сам брат ехал в штатском платье. Причем все они сели в разные вагоны и только в Москве, переодевшись снова по дороге, сошлись все вместе.
В Москве все благополучно пересели в петербургский поезд, так как друзья предупредили их, что там все уже готово и пароход в Лондон отходит в воскресенье; поэтому времени на остановку и свидание в Москве не оставалось.
Брат посылал мне свою любовь и просил простить его за все беспокойства и огорчения, которые он доставил мне вместо отдыха. А также просил Флорентийца не оставить меня, если я не поспею на пароход, чтобы присоединиться к нему.
«Поспею на пароход», — несколько раз печально и горько повторял я мысленно.
— Воскресенье — это сегодня, — наконец сказал я Флорентийцу. Против моей воли я таким тоном выговорил эту фразу, точно я приехал с похорон и объявлял ему об этом.
— Да, это сегодня. Им удалось проскочить благодаря тому, что друзья Ананды и Али всячески задерживали внимание главарей-фанатиков на ложных следах, — ответил он мне. — Но вот письмо Али и его две телеграммы. За нами следом идет погоня. Муллой и главарями решено, что ты, конечно, последуешь только за братом. И по твоим следам велено найти их, хотя бы на краю света. Если же будет возможность, то захватить тебя и допытаться о брате, надеясь на твою молодость, запугать тебя всякими страхами и угрозами и узнать все, что им нужно.
— Значит, если бы даже и была возможность, я все равно не мог бы ехать с братом. В таком случае нечего об этом и думать, — сказал я, стараясь сбросить с себя мысли, кроме мысли о жизни и безопасности брата. — Что же сейчас мы, и в частности я, будем делать? С вами мне всюду будет хорошо. Теперь для меня вся жизнь в вас одном, вы спасете брата, я в этом уверен. Располагайте моею жизнью так, как найдете лучшим для дела. Повторяю, все сейчас для меня в жизни — вы.
— Ты — настоящий брат-сын своего брата-отца. Поверь, за эту минуту героизма ты будешь вознагражден большим счастьем жизни. Кто умеет действовать, забывая о себе, тот побеждает в борьбе, — ответил мне Флорентиец, ласково меня обняв. — В письме Али предупреждает через своего друга, живущего в Москве, что известит телеграммой, если за тобой будет погоня. И действительно, первая телеграмма говорит о том, что поедут вслед за нами, а вторая уже говорит, кто едет. Едут два молодых купца, якобы в Москву за товаром; один не говорит ни слова ни на одном языке, кроме своего и русского; другой знает немецкий и английский. Али пишет, что оба они — приятели жениха Наль. Можно составить себе представление о характере их действий и намерениях. Вещи, которые тебе Али Махмед передал для Наль, — это не вещи простого обихода и их надо непременно передать ей как можно скорее. Я предлагаю тебе вот какой план. Вещи Наль я отвезу сам; сегодня же сяду на курьерский поезд в Париж, оттуда проеду в Лондон и буду раньше их там. Тебе я предлагаю сейчас же, через два часа, выехать в Севастополь, с тем чтобы оттуда морем проехать в Константинополь и дальше в Индию, в имение Али, вместе с Эвклидом. А Ананде хочу предложить остаться здесь на целый месяц под предлогом дел, держать связь со всеми нами и наблюдать врагов. Я буду полезен и даже нужен твоему брату и Наль, которые могут оказаться беспомощными без опытного друга в первое время, в совершенно неизвестных им условиях. Да и в смерти брата твоего надо всех уверить, чтобы жизнь его не висела все время под угрозой преследования. Через три-четыре месяца я приеду тоже в Индию. Мы вместе через некоторое время поедем в Париж, где я думаю устроить наших беглецов, когда все образуется.
Я молча слушал. Не то чтобы во мне было окаменение. Нет, я переживал нечто похожее на свои чувства у камина в комнате брата, что должны переживать люди, когда внезапно умирают их любимые. Я точно стоял у глубокой могилы и видел в ней гроб.
Я машинально встал, открыл чемодан, где были вещи для Наль, и стал вынимать оттуда свои вещи, каждая из которых резала меня точно ножом.
— Вы, вероятно, захотите взять все так, как было уложено Али для сестры. Вот эти деньги мне подарил Али молодой. Мне они не нужны, так как для далекой поездки, куда вы меня посылаете, они не годны, да и мало их. Пусть это будет мой подарок брату. Купите в Париже прекрасный футляр в виде золотой или серебряной коробки — на какую хватит этих денег — и вложите в нее записную книжку его, которую я так непростительно забыл в доме Али, — сказал я Флорентийцу, подавая ему чудесную книжку брата с павлином. — Я готов ехать. Но разрешите мне ехать и жить в качестве слуги И., чтобы я мог зарабатывать свой кусок хлеба, который до сегодняшнего дня я ел из рук моего брата, — продолжал я.
— Мой милый мальчик, — ответил мне Флорентиец, — когда ты приедешь в Индию, ты будешь учиться. Ты многое узнаешь и поймешь. Пока же доверься мне. Будь не слугой, а другом Эвклиду. Твой талант к математике и музыке еще не все, чем ты обладаешь. Разве ты не чувствуешь в себе дара писателя?
Я покраснел до пота на лице. Я никогда не думал, что самое заветное, от всех скрытое мое желание — и то он подсмотрел.
Но времени на дальнейший разговор не оставалось. Вошли Ананда и И., и Флорентиец рассказал им свой дальнейший план. Меня очень удивило, что ни один из них не возразил ни слова; оба приняли его распоряжения как не подлежащие даже обсуждению.
Ананда позвонил и велел заказать сейчас же два билета в Севастополь и отвезти двоих к поезду; а в номер подать всем нам завтрак.
— И на вечерний поезд в Париж достаньте один билет, — прибавил он.
Мы все вместе уложили для меня вещи в ручной поместительный саквояж Флорентийца, который он мне подарил.
— Там ты найдешь сюрприз от меня, — смеясь, сказал он мне. — Как только почувствуешь могильное настроение, так и поищи мой сюрприз. А последний мой завет тебе: помни, что радость — непобедимая сила, тогда как уныние и отрицание погубят все, за что бы ты ни взялся.
Тут внесли нам завтрак; явился портье, говоря, что у него остались на руках два билета в Севастополь в международном вагоне, которые он собирался отослать в кассу вокзала в ту минуту, когда пришел наш заказ. Билеты были нами взяты, вещи мои и И. сданы слуге; мы сели завтракать. Через полчаса мы с И. должны были уже ехать на вокзал.
Как я ни боролся с собой, но есть я ничего не мог, хотя с вечера ничего не ел. Сердце мое раздиралось. Я так привязался к Флорентийцу, что точно второго брата-отца хоронил, расставаясь сейчас. Все старались сделать вид, что не замечают моей печали. В моей голове мелькала мысль: откуда у этих людей столько самоотвержения и самообладания? Почему они все так уравновешенны, так стремительно идя на помощь чужому им человеку, моему брату, в чем находят они ось своей жизни, своему уверенному спокойствию?
И снова прорезала сердце мысль: кто человеку «свой», кто ему «чужой»? Мелькали слова Флорентийца, что во всех людях одинаково красна кровь, и потому все братья, всем надо стремиться нести красоту, мир и помощь.
В калейдоскопе мыслей я и не заметил, как кончился завтрак. Флорентиец погладил меня по голове и сказал:
— Живи, Левушка, радуясь, что жив твой брат, что ты сам здоров и можешь мыслить. Мысль-творчество — это единственное счастье людей. Кто вносит творчество в свой простой день, — тот помогает жить всем людям. Побеждай любя — и ты победишь все. Не тоскуй обо мне. Я навсегда твой друг и брат. Своей героической любовью к брату ты проложил дорогу себе не только к моему сердцу, но вот и еще твои два верных друга, Ананда и Эвклид.
Я поднял глаза на него, но слез сдержать не смог. Я бросился ему на шею, он поднял меня на руки, как дитя, и шепнул:
— Уроки жизни никому не легки. Но первое правило для тех, кто хочет победить, — умей улыбаться беззаботно на глазах людей, хотя бы в сердце сидела игла. Мы увидимся, — а вести обо мне будет посылать тебе Ананда.
Он спустил меня на пол, весело ответив на стук в дверь. Это портье пришел звать ехать на вокзал.
Мы с И. простились сердечным пожатием рук с Флорентийцем и Анандой, спустились за портье вниз, сели в коляску и двинулись на вокзал. Мы ехали молча, ни словом не обменявшись с моим спутником. Только один раз при досадной задержке из-за какого-то происшествия И. спросил кучера, не опоздаем ли мы на поезд. Тот погнал лошадей, но все же мы едва успели войти в вагон, как поезд тронулся.
Глава 9 |
Мы едем в Севастополь
Я так много провел времени в вагоне и чувствовал такое сильное головокружение, что принужден был лечь. И. достал из своего саквояжа пузырек с каплями, накапал из него в стакан с водой несколько капель и подал мне, говоря:
— Когда я был болен, Ананда всегда давал мне эти капли.
Я выпил, мне стало лучше, и я незаметно заснул.
Когда я проснулся, И. стоял, смеясь, надо мной и говорил, что уже собирался брызгать мне в лицо водой, так долго я спал, а он умирает от голода. Мне же казалось, что я спал несколько минут. На самом деле было уже семь часов вечера, и надо было живо отправляться обедать, так как все заказавшие обед во вторую очередь уже ушли и, если мы желаем получить обед, надо было поторопиться. Я быстро привел себя в порядок, проводник запер наше купе, и мы отправились в вагон-ресторан.
Здесь публика была совсем иная, чем в поезде, шедшем в далекую окраину Азии. Курьерский поезд по очень недавно проведенной новой линии мчал в Севастополь отдыхать богатую публику, направляющуюся в модные курорты: Ялту, Гурзуф, Алупку и т. д. В вагоне-ресторане все уже сидели за столиками, когда мы вошли. Лакей, посмотрев номера наших обеденных билетиков, провел нас к столику, за которым уже сидели две дамы.
Я сконфузился, так как совсем не привык к дамскому обществу, посмотрел на И. и очень был удивлен, что он вел себя так, как будто всю жизнь только и делал, что ухаживал за дамами. Он снял свою шляпу, вежливо поклонился старшей даме и сказал по-французски:
— Разрешите нам сесть за ваш стол?
Дама приветливо улыбнулась, ответила на поклон и сказала довольно низким приятным голосом: «Прошу вас» — на прекрасном французском языке.
И. взял наши шляпы, положил их в сетку над столиком и пропустил меня к окну, заняв крайнее место у прохода. Я чувствовал себя очень неловко, старался смотреть в окно, но все же исподтишка разглядывал моих соседок.
Старшая дама, далеко еще не старая, была красиво и элегантно одета. Темные волосы, темные глаза, несколько выпуклые, были, вероятно, близоруки. Она была немного полна и, судя по ее белым холеным рукам, никогда не работала ими, да вряд ли и играла на рояле, так как от постоянных ударов по клавишам кончики пальцев расширяются и кожа на них грубеет. Эти же руки были просто руками барыни. Лицо ее не светилось ни умом, ни вдохновением. Я посмотрел на ее зубы и губы, — все в ней показалось мне банально красивым, но грубой, чисто физической красотой. Она перестала внушать мне какой бы то ни было интерес.
Тут подали нам мясной суп. И. сказал лакею, что он заказал для нас специальный вегетарианский обед. Лакей извинился и отправился за объяснением к метрдотелю.
Это недоразумение послужило поводом старшей даме для разговора с И., который, как мне показалось, произвел на нее большое впечатление. Пока старшие сотрапезники занимались обсуждением вреда и пользы вегетарианства, я перенес свое внимание на вторую даму.
Это была совсем молоденькая девушка, почти ребенок. На вид ей было не более пятнадцати лет. Светлая блондинка, такого же золотистого оттенка, как мой брат, она одним сходством цвета волос уже завоевала мои симпатии. Я невольно смотрел на нее, пользуясь тем, что она сидела с опущенными глазами. Личико у нее было худое, черты правильные, лоб высокий с бугорками над бровями.
«Очень музыкальна», — подумал я.
Девушка, должно быть, в первый раз обедала в вагоне-ресторане. Она прилагала все усилия, чтобы не расплескивать суп с ложки, но это ей удавалось плохо.
Заметив, что я бестактно уставился на девушку, И. задал мне какой-то вопрос, желая вовлечь меня в общий разговор и освободить от моих взглядов и без того сконфуженную соседку. Он выразительно на меня посмотрел, и я понял, что в моем поведении что-то не соответствовало поведению хорошо воспитанного человека.
Оказывается, старшая дама просила меня передать ей горчицу, стоявшую подле меня, у окна, а я не слышал ее слов. И. повторил мне их, я совсем переконфузился, подал ей горчицу, извинившись перед ней на французском же языке, вспомнив одно из наставлений брата, что хорошо воспитанные люди должны всегда отвечать на том же языке, на каком к ним обратились.
Летучие мысли — как трудно быть хорошо воспитанным человеком, сколько для этого надо условных знаний и в них ли сила хорошего воспитания — промчались не в первый раз в моей голове.
И. извинился перед старшей дамой за мою рассеянность, говоря, что я перенес трудную болезнь и еще не успел совсем поправиться. Дама сочувственно качала головой, приняла меня за сына И., чему я весело смеялся, а И. объяснил, что я ему друг и дальний родственник.
Я хотел спросить, не дочь ли ей молоденькая барышня, но в это время она сама сказала, что везет свою племянницу в Гурзуф, где у ее сестры, матери Лизы, дача возле самого моря.
Лиза все молчала и не поднимала глаз; а тетка рассказывала, что Лиза только что окончила гимназию, очень утомлена экзаменами и должна отдохнуть в тишине.
— Лиза у нас талант, — продолжала она, — у нее огромные способности к музыке и очень хороший голос. Она учится у лучших профессоров Москвы, но отец против профессионального музыкального образования, что и составляет Лизину драму.
Тут произошло что-то необычайное. Лиза вдруг сразу подняла глаза, оглядела всех нас и впилась глазами в И.
— Вы не верьте ни одному слову моей тетки. Она ни в чем не отдает себе отчета и готова выболтать каждому первому встречному всю подноготную, — сказала она дрожащим тихим, но таким певучим и металлическим голосом, что я сразу понял, что у нее должен быть чудесный певческий голос.
На щеках Лизы горели пятна, в глазах стояли слезы. Она, должно быть, ненавидела тетку и страдала от каких-нибудь черт ее характера. И. мгновенно налил капель в воду из своего пузырька и подал ей, сказав почти шепотом, но так повелительно, что девушка мгновенно повиновалась:
— Выпейте, это сейчас же вас успокоит.
Через несколько минут девушка действительно успокоилась. Красные пятна на щеках исчезли, она улыбнулась мне и спросила, куда я еду. Я ответил, что еду пока в Севастополь, а потом еще не знаю, какой будет маршрут. Лиза удивилась и сказала, что думала, что мы едем в Феодосию или Алушту, что греки большей частью живут там.
— Греки? — спросил я с невероятным изумлением. — Причем же здесь греки?
Лиза в свою очередь широко раскрыла свои большие серые глаза и сказала, что ведь мой родственник такой типичный грек, что с него можно лепить греческую статую. И. и я весело рассмеялись, а тетка, кисло усмехаясь, говорила, что Лиза, как и все музыкально одаренные люди, неуравновешенна и слишком фантазерка.
И. спорил с ней, доказывал, что люди одаренные вовсе не нервнобольные, а наоборот, они только тогда могут творить и становиться истинно ценными для своей современности, когда найдут в себе столько мужества и верности своему любимому искусству, что забывают о себе, о своих нервах и личном тщеславии, а в полном спокойствии и самообладании радостно несут свой талант окружающим людям. Тетка заявила, что для нее это слишком высокие материи, а Лиза превратилась вся в слух, глаза ее загорелись, и она сказала И.:
— Как я много поняла сейчас из ваших слов. Я точно сама себе все это не раз говорила, так мне ясны и близки ваши слова.
Видно было, что ей о многом хотелось спросить, что ее юное сердце загорелось, в полный контраст тетке. В начале обеда такая любезная и кокетливо поглядывавшая на И. — сейчас, к его концу, она едва скрывала скуку и досаду.
— Вот вам бы с моей сестрой познакомиться. Она вечно летает в заоблачных высотах и кроме своих цветов, музыки и книг ничего в жизни не видит и не замечает. Даже того, что делается под самым ее носом, — несколько тише и более ядовито прибавила она.
Лицо ее отвратительно исказилось порывом зависти и ревности, очевидно уже давно разъедавших ее сердце.
Лицо Лизы стало так бледно — побелели даже розовые губы, — что я испугался и быстро протянул ей стакан с водой. Но девушка не заметила моего движения; ее потемневшие глаза сразу провалились, под ними легли темные тени, и от девушки-ребенка не осталось и следа. Глядя прямо в глаза тетке беспощадно ненавидящим взглядом, она сказала тихо, раздельно, точно резала:
— Можно делать подлости, если есть вкус к ним. Можно быть и глупым, раз уж в мозгу чего-то недостает, но чтобы в своей зависти выдать себя первому встречному — для этого надо быть более чем просто глупой. Вы отравили маме ее молодость, мне — детство. Вы всю жизнь пытались встать между папой и нами. Вам это не удалось, потому что папа честный человек и любит нас с мамой. Неужели же мамину и мою деликатность и сострадание к вам вы принимали за наши близорукость или глупость? Я бы и сейчас промолчала, если бы ваша наглость не была так возмутительна.
Трудно передать, что произошло с теткой. От всей ее животной красоты, от ее внешнего лоска «барыни» не осталось и следа. Перед нами сидела сразу постаревшая женщина, не умевшая сдержать своего бешенства и тихо выплевывавшая ругательства:
— Девчонка, дура, подлая шпионка, дрянь, я тебе отплачу. Я все расскажу дедушке и отцу.
Девушка с мольбой взглянула на И. На наш стол, несмотря на грохот колес и шум вентиляторов, кое-кто уже стал обращать внимание. И. подозвал лакея, заплатил за всех и за всех же отказался от кофе. Он встал, достал наши шляпы и, твердо взглянув на тетку, сказал ей очень тихо, но повелительно:
— Встаньте, дайте пройти вашей племяннице. Поезд сейчас остановится на станции, мы пройдем с ней по перрону. Вы же ступайте в ваше купе через вагоны. Придите в себя, вы потеряли всякий человеческий облик. Постарайтесь скрыть от всех под улыбкой свое бешенство.
Говоря так, он стоял, склонившись к ней в вежливой позе, подавая ей ее упавшие сумочку и перчатки.
Ни слова не отвечая ему, она встала и прошла мимо столиков к выходу, не дожидаясь нас.
И. помог Лизе выйти из-за тесно поставленных стульев, прошел вперед, открыл дверь и пропустил вперед девушку. Выйдя вслед за ними из вагона, я немного отстал: мне хотелось побыть одному, разобраться в этой чужой жизни, завеса которой приподнялась передо мной так внезапно и безобразно. Но И. остановился, подождал, пока я подойду, и сказал мне:
— Не отставайте от меня ни на шаг, друг. Какие бы драмы или приятные развлечения ни встретились нам в пути, мы не должны забывать нашей главной цели.
Он взял меня под руку, и мы все втроем раза два прошлись по платформе, войдя в вагон уже после второго звонка.
Каково же было мое удивление, когда я увидел, что тетка стоит в коридоре нашего вагона и весело флиртует с каким-то не особенно старым генералом. Оказалось, что купе наших соседок по столу было через два отделения от нас.
Как ни в чем не бывало, тетка обратилась к нам, сказав, что уже стала беспокоиться, не похитили ли мы ее племянницу. И., в тон ей, отвечал, что ни он, ни я на людей, занимающихся романтическими похождениями, как будто бы не похожи, но что мы очень горды, конечно, если, по ее мнению, имеем вид Дон Жуанов.
Очень корректно раскланявшись с теткой и племянницей — причем я тоже старался щегольнуть элегантностью манер, — мы вошли в свое купе. И. сказал Лизе, что книгу, которую он ей обещал, пришлет ей с проводником.
Бедной девушке, очевидно, было жутко расставаться с нами. Ее личико, и без того худое, еще осунулось.
Когда мы вошли в купе, я хотел поговорить о наших новых знакомых, но И. сказал мне:
— Не стоит сейчас о них говорить. Нам с тобой, перенесшим немало скорби в жизни, надо очень думать о каждом слове, которое мы говорим. Нет таких слов, которые может безнаказанно выбрасывать в мир человек. Вся жизнь — вечное движение, и это движение творят мысли человека. Слово — не простое сочетание букв. Оно всегда передает действие силы в человеке. Даже если он не знает ничего о тех силах, что носит в себе, и не думает, какие вулканы страстей и зла можно соткать и пробудить неосторожно брошенным словом, — даже и тогда нет безнаказанно выброшенных в мир слов. Берегись пересудов не только в словах, но даже в мыслях старайся всегда найти оправдание людям и пролить им мир, хотя на одну ту минуту, когда ты встретил их. Подумаем лучше, что в эту минуту делают наши друзья. Флорентиец, по всей вероятности, садится в поезд на Париж, а Ананда его провожает.
Он точно унесся в далекую Москву, и взгляд его стал отсутствующим. Сам он, опершись головой о спинку дивана, сидел неподвижно; и я подумал, что у каждого человека, очевидно, своя манера спать, а я мало присматривался до сих пор, как спят люди. Флорентиец спал лежа, как мертвец, И. спал сидя, с открытыми глазами, но сон его так же крепок, как сон Флорентийца.
Думая, что будить И. и невозможно, и бесполезно, я тоже перенесся мыслями в Москву.
Теперь, расставшись впервые за эти дни с Флорентийцем, к которому я так прильнул всем сердцем, я почувствовал всю глубину удара и разочарования, которые нанесла мне жизнь этой разлукой. Я с самого рождения и до разлуки с братом видел в своем пути один свет, один свой собственный дом, одного неизменного друга: брата Николая. Теперь я разлучен с братом — погас мой свет, рухнул мой дом, исчез мой друг. Подле Флорентийца, несмотря на все тревоги, полное отсутствие какого-либо дома, непрерывное движение, опасности и страдания о брате, я чувствовал и сознавал, что в нем для меня — и свет, и дом, и друг. Чувство полной защиты, мира в сердце — даже когда внешне я плакал или раздражался — не покидало меня где-то в глубине. Я был уверен, каждую минуту уверен, что в лице Флорентийца я не только имею «дом», но что в этом доме я смогу жить, учась и совершенствуясь, чтобы стать достойным своего друга.
Сейчас, думая, как Флорентиец уезжает в Париж, а я еду на Восток — хотя и в другие места, но все же на тот Восток, знакомство с которым мне так много принесло горя, — я осознал, как я бездомен, одинок, брошен судьбою в вихрь страстей. Я могу быть только их игрушкой, потому что не только ничего не видел и не знаю в жизни, но даже не сумел себя воспитать и приготовить к жизни.
Ни одна струна в моем организме не была выработана так, чтобы я мог на нее положиться. При всяком сердечном ударе я плакал и терялся как ребенок. Тело мое было слабо, не закалено гимнастикой, и всякое напряжение доводило меня до изнеможения и обмороков. Что же касается силы самообладания и выдержки, точности и четкости в мыслях и во внимании, то тут дисциплины во мне было еще меньше.
Я смотрел в окно, за которым уже сгущались сумерки. Природа была в полном расцвете своих сил. Мелькали зеленые луга, колосящиеся поля, живописные деревушки. Все говорило о яркой жизни! Кому-то были близки и дороги все эти поля, сады и огороды. Целыми семьями работали на них люди, находя кроме любви к своей семье и общую любовь к этой земле, к ее красотам, к ее творчеству.
А я один, один — всюду и везде один! И во всем мире нет ни угла, ни сердца, про которое я знал бы — вот «мое» пристанище.
Погруженный в свои горькие мысли, я забыл об И., забыл, где я, унесся в сказочный мир мечтаний, стал думать, как буду стремиться стать достойным другом Флорентийца, таким же сильным, добрым и всегда владеющим собой. Невольно мысль моя перебросилась на его друзей — И. и Ананду. Их поступки, полные самоотречения, когда они все бросили по первому зову Флорентийца и едут помогать брату и мне, людям им совсем чужим, очаровывали меня высотой благородства.
Внезапно я был разбужен в своих мечтах сильным шумом в коридоре и криками: «Доктора, доктора».
Оторванный от своих грез, я резко вскочил, чтобы броситься на помощь, зацепился ногой за чемодан, который стоял у столика и упал бы со всего размаха прямо на пол, лицом вниз, если бы меня не схватили сзади за плечи сильные руки И.
— Нос разобьешь, Левушка, — уморительно копируя старушечье шамканье, сказал он. Это было так смешно и неожиданно, так не подходило к серьезной фигуре И., что я расхохотался, забыв, куда и зачем бежал.
— Подожди здесь, друг, — проговорил он уже своим обычным голосом. — Я пойду с моими каплями. Я узнаю истерический голос нашей старшей соседки по столу за обедом. Быть может, я там задержусь, но ты все же не выходи из купе, если я не приду за тобой сам. Все время помни о нашей главной цели. Флорентиец уже уехал в Париж, поезд должен был отойти минут десять назад, судя по времени, — сказал он, посмотрев на часы. — Ведь Флорентиец поехал для тебя и твоего брата. Я еду для тебя и для него. Ананда живет в Москве тоже для вас обоих. Как же ты можешь считать себя одиноким и бездомным?
В эту минуту раздался стук в дверь нашего купе. И. ласково поцеловал меня в лоб и открыл дверь.
Перед дверью стоял тот генерал, с которым флиртовала тетка, когда мы вошли в вагон, и еще какой-то молодой человек. Генерал извинялся за беспокойство и просил доктора — принимая И. за такового — помочь молодой девушке, упавшей в обморок в соседнем купе, и никто не может привести ее в чувство, хотя ее тетка уже более часа употребляет к этому все обычные средства.
Не отрицая, что он доктор, И. спросил, почему же раньше к нему не обратились, захватил походную аптечку из того саквояжа, что мне дал Флорентиец, и ушел вместе с двумя постучавшимися к нам пассажирами.
Я выглянул в коридор, куда высыпали мужчины и дамы из всех купе. Они представляли смешную картину. У каждого было растерянно-вопросительное лицо, и в руках какой-либо флакон. Очевидно, раньше чем вспомнить о докторе, все помогали злосчастной тетке привести в чувство девушку.
Я закрыл дверь нашего купе, убрал в сетку чемодан, о который я так неловко споткнулся, и стал думать о девушке, впавшей в такой глубокий обморок. Я вспомнил ее худенькое личико и тоненькую, почти детскую фигурку. Мне казалось, что она здоровьем так же некрепка, как и я, и так же невыдержанна и плохо воспитана — в смысле самообладания.
«Вот, — думал я, — у нее есть и мать и отец, есть дом, и даже два, потому что она едет на свою дачу к морю. А жизнь ее вряд ли веселее моей, если надо жить и ездить с теткой, которую ненавидишь».
Я старался нарисовать себе картину дома, быта и всей внутренней жизни девушки. Мне хотелось понять, как до такой глубокой боли в сердце мог дойти в родительском доме ребенок. Как изо дня в день ее должна была угнетать атмосфера жизни родителей, если Лиза могла так обнажить душу перед чужими людьми, как это случилось с ней сегодня.
Я сравнил ее с собой, прикинул на свои плечи ее тяжести и всем сердцем искал оправдания ее поступку, памятуя недавно сказанные мне слова И. Мне припомнились мои слезы за последние дни; как горько я плакал тоже перед чужими мне людьми, я — мужчина, старше ее на добрых пять лет.
И снова назойливо возвращавшийся ко мне вопрос, мелькавший за эти дни моего существования, как лейтмотив: «Кто тебе свой? Кто тебе чужой?» — отвел мои мысли от девушки...
Через некоторое время я снова вернулся мыслями к ней. Нравилась ли мне Лиза? За все мои двадцать лет я еще ни разу не был влюблен. Я так много был занят, так много у меня было уроков, сочинений, книг, которые я к ним должен был прочесть. Да и брат в своих письмах присылал мне целые программы того, что я должен был прочесть; музеи и галереи, которые я должен был повидать, — все это заполняло мою голову, я всегда был занят. Знакомств же, кроме дома старой тетки, у меня не было никаких. А в ее доме я встречал только старых важных дам, каждая из которых учила меня внешним манерам, давая целовать свои сморщенные и надушенные руки и не интересуясь вовсе духовной жизнью замухрышки, каким я несомненно был в их представлениях. Все их разговоры были о большом свете, на каком балу у графини С. они были и к каким князьям В. пойдут завтра.
Никогда мне не приходилось даже сидеть за одним столом с девушками или танцевать с ними, как мне рассказывали об этом мои товарищи. Лиза была первой девушкой, с которой я просидел около часа за одним столом, девушкой обычной, простой жизни, как Наль была первой девушкой какой-то высшей красоты, высшей, не обычной жизни, с которыми меня столкнула судьба. И обеих я не просто видел, как добрых знакомых, а подсмотрел у той и другой маленький уголок их духовной, скрытой от всех жизни.
«Лиза упрекала тетку, что первому встречному она готова рассказать о своих делах. А разве сама она не выдала гораздо больше того, что раскрыла тетка?» — вертелось в моей голове колесо мыслей, точно на экране поворачивались разные стороны длинной картины.
Теплота к Лизе и острое желание помочь ей чем-нибудь, принять участие в ее судьбе шевельнулись во мне.
Должно быть, прошло немало времени, пока я занимался моими психологическими этюдами. За окном была темная ночь, в коридоре горела свечка, зажженная проводником, но в купе было довольно темно.
Я встал, намереваясь выглянуть в коридор, как в дверь внезапно постучали, и я увидел И., вводившего в наше купе Лизу, которая, очевидно, не могла сама идти; за ними шла тетка с пледом в руках.
— Левушка, у Лизы был сильный сердечный припадок. Пока ей приготовят постель в ее купе, ей надо полежать у нас, так как сидеть она не может, — сказал И., укладывая девушку на диван.
Я хотел выйти в коридор, но он дал мне в руки хрустальный флакон и велел каждые пять минут подносить его к носу Лизы. Я присел на чемодан у ее изголовья и стал выполнять свою миссию лекарского подмастерья. Тетке И. указал место у столика на стуле, взял плед из ее рук, накрыл им девушку и сел у ее ног.
Несколько минут царило полное молчание. Тетку я не видел, так как, занятый своей медицинской миссией, сидел к ней спиной. Пользуясь полуобморочным состоянием Лизы, я внимательно ее разглядывал.
Бесспорно, это была красивая девушка. Но что меня крайне поразило — одна щека ее была восковой бледности, а другая не только пылала, но багровость ее переходила в большой синяк, что особенно я стал различать теперь, когда И. достал складной подсвечник, зажег в нем свечу и поставил на столик.
— О чем теперь вы плачете? — услышал я вдруг вопрос И.
Я оглянулся и увидел, что лицо тетки все залито слезами, нос, губы, щеки — все распухло, и вид ее был отвратительно безобразен.
— Я не о девчонке плачу, а о своей судьбе. Что теперь будет со мной? Она будет всех уверять, что это я ее толкнула. А на самом деле она сама ушиблась... — отвечала злым голосом сквозь всхлипывания тетка.
Я взглянул на И. и поразился грозному выражению его лица. Он так пристально смотрел на плачущую, что напомнил мне прожигающие глаза Али. Никогда бы я не поверил, что у всегда ровного, большей частью светящегося доброжелательством И. может быть такое грозное лицо, такие суровые глаза.
— Вам лучше всего не лгать. Я так же хорошо знаю, как и вы, что ни Лиза не ударилась, ни вы ее не толкнули. Вы ее ударили, не рассчитав вашей силы; и я могу вам показать оттиск ваших пяти пальцев на ее щеке. Если бы вы ударили чуть выше, Лизе был бы конец, — говорил звенящим голосом И.
Всхлипывания прекратились, и в тишине раздался свистящий от бешенства голос тетки:
— Возможно, что вы и доктор. Но вряд ли вы вообще понимаете, что сейчас говорите. Я, слабая женщина, могла ударить так девчонку, чтобы свалить ее в обморок? Говорю вам, она сама свалилась, и у меня не было силы ее поднять.
— И п<