Д'Артаньян чувствовал, что тупеет
— Однако выслушайте же меня, — сказал Арамис вежливо, но уже с легким оттенком раздражения. — Я не говорю, что сожалею. Нет, я никогда не произнесу этих слов, ибо они не соответствуют духу истинной веры…
Иезуит возвел руки к небу, и кюре сделал то же.
— Но согласитесь, по крайней мере, что не подобает приносить в жертву господу то, чем вы окончательно пресытились. Скажите, д'Артаньян, разве я неправ?
— Разумеется, правы, черт побери! — вскричал д'Артаньян.
Кюре и езуит подскочили на стульях.
— Вот моя отправная точка — это силлогизм:[23] мир не лишен прелести; я покидаю мир — следовательно, приношу жертву; в писании же положительно сказано: «Принесите жертву господу».
— Это верно, — сказали противники.
— И потом… — продолжал Арамис, пощипывая ухо, чтобы оно покраснело, как прежде поднимал руки, чтобы они побелели, — и потом, я написал рондо на эту тему. Я показал его в прошлом году господину Вуатюру, и этот великий человек наговорил мне множество похвальных слов.
— Рондо! — презрительно произнес иезуит.
— Рондо! — машинально повторил кюре.
— Прочитайте, прочитайте нам его! — вскричал д'Артаньян. — Это немного развлечет нас.
— Нет, ведь оно религиозного содержания, — ответил Арамис, — это богословие в стихах.
— Что за дьявольщина! — сказал д'Артакьян.
— Вот оно, — сказал Арамис с видом самым скромным, не лишенным, однако, легкого оттенка лицемерия.
Ты, что скорбишь, оплакивая грезы,
И что влачишь безрадостный удел,
Твоей тоске положится предел,
Когда творцу свои отдашь ты слезы.
Ты, что скорбишь.[24]
Д'Артаньян и кюре были в полном восторге. Иезуит упорствовал в своем мнении:
— Остерегайтесь мирского духа в богословском слоге. Что говорит святой Августин? Severus sit clericorum sermo.[25]
— Да, чтобы проповедь была понятна! — сказал кюре.
— Итак… — поспешил вмешаться иезуит, видя, что его приспешник заблудился, — итак, ваша диссертация понравится дамам, и это все. Она будет иметь такой же успех, как какая-нибудь защитительная речь господина Патрю.
— Дай-то бог! — с увлечением вскричал Арамис.
— Вот видите! — воскликнул иезуит. — Мир еще громко говорит в вас, говорит altissima voce.[26] Вы еще мирянин, мой юный друг, и я трепещу: благодать может не оказать своего действия.
— Успокойтесь, преподобный отец, я отвечаю за себя.
— Мирская самонадеянность.
— Я знаю себя, отец мой, мое решение непоколебимо.
— Итак, вы упорно хотите продолжать работу над этой темой?
— Я чувствую себя призванным рассмотреть именно ее, и никакую другую. Поэтому я продолжу работу и надеюсь, что завтра вы будете удовлетворены поправками, которые я внесу согласно вашим указаниям.
— Работайте не спеша, — сказал кюре. — Мы оставляем вас в великолепном состоянии духа.
— Да, — сказал иезуит, — нива засеяна, и нам нечего опасаться, что часть семян упала на камень или рассеялась по дороге и что птицы небесные поклюют остальную часть.
«Поскорей бы чума забрала тебя вместе с твоей латынью!»— подумал д'Артаньян, чувствуя, что совершенно изнемогает.
— Прощайте, сын мой, — сказал кюре, — до завтра.
— До завтра, отважный юноша, — сказал иезуит. — Вы обещаете стать одним из светочей церкви. Да не допустит небо, чтобы этот светоч обратился в пожирающее пламя!
Д'Артаньян, который уже целый час от нетерпения грыз ногти, теперь принялся грызть пальцы.
Оба человека в черных рясах встали, поклонились Арамису и д'Артаньяну и направились к двери. Базен, все время стоявший тут же и с благочестивым ликованием слушавший весь этот ученый спор, устремился к ним навстречу, взял молитвенник священника, требник иезуита и почтительно пошел вперед, пролагая им путь.
Арамис, провожая их, вместе с ними спустился по лестнице, но тотчас поднялся к д'Артаньяну, который все еще был в каком-то полусне.
Оставшись одни, друзья несколько минут хранили неловкое молчание; однако кому-нибудь надо было прервать его, и, так как д'Артаньян, видимо, решил предоставить эту честь Арамису, тот заговорил первым.
— Как видите, — сказал он, — я вернулся к своим заветным мыслям.
— Да, благодать оказала на вас свое действие, как только что сказал этот господин.
— О, намерение удалиться от мира возникло у меня уже давно, и вы не раз слышали о нем от меня, не так ли, друг мой?
— Конечно, но, признаться, я думал, что вы шутите.
— Шутить такими вещами! Что вы, д'Артаньян!
— Черт возьми! Шутим же мы со смертью.
— И напрасно, д'Артаньян, ибо смерть — это врата, ведущие к погибели или к спасению.
— Согласен, но, ради бога, не будем вести богословские споры, Арамис. Я думаю, что той порции, которую вы получили, вам вполне хватит на сегодня. Что до меня, то я почти забыл ту малость латыни, которой, впрочем, никогда и не знал, и, кроме того, признаюсь вам, что я ничего не ел с десяти часов утра и дьявольски голоден.
— Сейчас мы будем обедать, любезный друг; только не забудьте, что сегодня пятница, а в такие дни я не только не ем мяса, но не смею даже глядеть на него. Если вы согласны довольствоваться моим обедом, то он будет состоять из вареных тетрагонов и плодов.
— Что вы подразумеваете под тетрагонами? — с беспокойством спросил д'Артаньян.
— Я подразумеваю шпинат, — ответил Арамис. — Но для вас я добавлю к обеду яйца, что составляет существенное нарушение правил, ибо яйца порождают цыпленка и, следовательно, являются мясом.
— Не слишком роскошное пиршество, но ради вашего общества я пойду на это.
— Благодарю вас за жертву, — сказал Арамис, — и если она не принесет пользы вашему телу, то, без сомнения, будет полезна вашей душе.
— Итак, Арамис, вы решительно принимаете духовный сан? Что скажут наши друзья, что скажет господин де Тревиль? Они сочтут вас за дезертира, предупреждаю вас об этом.
— Я не принимаю духовный сан, а возвращаюсь к нему. Если я и дезертир, то как раз по отношению к церкви, брошенной мною ради мира. Вы ведь знаете, что я совершил над собой насилие, когда надел плащ мушкетера.
— Нет, я ничего об этом не знаю.
— Вам неизвестно, каким образом случилось, что я бросил семинарию?
— Совершенно неизвестно.
— Вот моя история. Даже и в писании сказано: «Исповедуйтесь друг другу»; вот я и исповедуюсь вам, д'Артаньян.
— А я заранее отпускаю вам грехи. Видите, какое у меня доброе сердце!
— Не шутите святыми вещами, друг мой.
— Ну, ну, говорите, я слушаю вас.
— Я воспитывался в семинарии с девяти лет. Через три дня мне должно было исполниться двадцать, я стал бы аббатом, и все было бы кончено. И вот однажды вечером, когда я, по своему обыкновению, находился в одном доме, где охотно проводил время, — что поделаешь, я был молод, подвержен слабостям! — некий офицер, всегда ревниво наблюдавший, как я читаю жития святых хозяйке дома, вошел в комнату неожиданно и без доклада. Как раз в этот вечер я перевел эпизод из истории Юдифи[27] и только что прочитал стихи моей даме, которая не скупилась на похвалы и, склонив голову ко мне на плечо, как раз перечитывала эти стихи вместе со мной. Эта поза… признаюсь, несколько вольная… не понравилась офицеру. Офицер ничего не сказал, но, когда я вышел, он вышел вслед за мной.
«Господин аббат, — сказал он, догнав меня, — нравится ли вам, когда вас бьют палкой?»
«Не могу ответить вам на этот вопрос, сударь, — возразил я, — так как до сих пор никто никогда не смел бить меня».
«Так вот, выслушайте меня, господин аббат: если вы еще раз придете в тот дом, где я встретился с вами сегодня, то я посмею сделать это».
Кажется, я испугался. Я сильно побледнел, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги, я искал ответа, но не нашел его и промолчал.
Офицер ждал этого ответа и, видя, что я молчу, расхохотался, повернулся ко мне спиной и вошел обратно в дом. Я вернулся в семинарию.
Я настоящий дворянин, и кровь у меня горячая, как вы могли заметить, милый д'Артаньян; оскорбление было ужасно, и, несмотря на то что о нем никто не знал, я чувствовал, что оно живет в глубине моего сердца и жжет его. Я объявил святым отцам, что чувствую себя недостаточно подготовленным к принятию сана, и по моей просьбе обряд рукоположения был отложен на год.
Я отправился к лучшему учителю фехтования в Париже, условился ежедневно брать у него уроки — и брал их ежедневно в течение года. Затем в годовщину того дня, когда мне было нанесено оскорбление, я повесил на гвоздь свою сутану, оделся, как надлежит дворянину, и отправился на бал, который давала одна знакомая дама и где должен был быть и мой противник. Это было на улице Фран-Буржуа, недалеко от тюрьмы Форс.
Офицер действительно был там. Я подошел к нему в ту минуту, когда он, нежно глядя на одну из женщин, напевал ей любовную песню, и прервал его на середине второго дуплета.
«Сударь, — сказал я ему, — скажите, вы все еще будете возражать, если я приду в известный вам дом на улице Пайен? Вы все еще намерены угостить меня ударами палки, если мне вздумается ослушаться вас?»
Офицер посмотрел на меня с удивлением и сказал:
«Что вам нужно от меня, сударь? Я вас не знаю».
«Я тот молоденький аббат, — ответил я, — который читает жития святых и переводит „Юдифь“ стихами».
«Ах да! Припоминаю, — сказал офицер, насмешливо улыбаясь. — Что же вам угодно?»
«Мне угодно, чтобы вы удосужились пойти прогуляться со мной».
«Завтра утром, если вы непременно этого хотите, и притом с величайшим удовольствием».
«Нет, не завтра утром, а сейчас же».
«Если вы непременно требуете…»
«Да, требую».
«В таком случае, пойдемте… Сударыни, — обратился он к дамам, — не беспокойтесь: я только убью этого господина, вернусь и спою вам последний куплет».
Мы вышли. Я привел его на улицу Пайен, на то самое место, где ровно год назад, в этот самый час, он сказал мне любезные слова, о которых я говорил вам. Была прекрасная лунная ночь. Мы обнажили шпаги, и при первом же выпаде я убил его на месте…
— Черт возьми! — произнес д Артаньян.
— Так как дамы не дождались возвращения своего певца, — продолжал Арамис, — и так как он был найден на улице Пайен проткнутый ударом шпаги, все поняли, что это дело моих рук, и происшествие наделало много шуму. Вследствие этого я вынужден был на некоторое время отказаться от сутаны. Атос, с которым я познакомился в ту пору, и Портос, научивший меня, в дополнение к урокам фехтования, кое-каким славным приемам, уговорили меня обратиться с просьбой о мушкетерском плаще. Король очень любил моего отца, убитого при осаде Арраса, и мне был пожалован этот плащ… Вы сами понимаете, что сейчас для меня наступило время вернуться в лоно церкви.
— А почему именно сейчас, а не раньше и не позже? Что произошло с вами и что внушает вам такие недобрые мысли?
— Эта рана, милый д'Артаньян, явилась для меня предостережением свыше.
— Эта рана? Что за вздор! Она почти зажила, и я убежден, что сейчас вы больше страдаете не от этой раны.
— От какой же? — спросил, краснея, Арамис.
— У вас сердечная рана, Арамис, более мучительная, более кровавая рана, которую нанесла женщина.
Взгляд Арамиса невольно заблистал.
— Полноте, — сказал он, скрывая волнение под маской небрежности, — стоит ли говорить об этих вещах! Чтобы я стал страдать от любовных огорчений? Vanitas vanitatum![28] Что же я, по-вашему, сошел с ума? И из-за кого же? Из-за какой-нибудь гризетки или горничной, за которой я волочился, когда был в гарнизоне… Какая гадость!
— Простите, милый Арамис, но мне казалось, что вы метили выше.
— Выше! А кто я такой, чтобы иметь подобное честолюбие? Бедный мушкетер, нищий и незаметный, человек, который ненавидит зависимость и чувствует себя в свете не на своем месте!
— Арамис, Арамис! — вскричал д'Артаньян, недоверчиво глядя на друга.
— Прах есмь и возвращаюсь в прах. Жизнь полна унижений и горестей, — продолжал Арамис, мрачнея. — Все нити, привязывающие ее к счастью, одна за другой рвутся в руке человека, и прежде всего нити золотые. О милый д'Артаньян, — сказал Арамис с легкой горечью в голосе, — послушайте меня: скрывайте свои раны, когда они у вас будут! Молчание — это последняя радость несчастных; не выдавайте никому своей скорби. Любопытные пьют наши слезы, как мухи пьют кровь раненой лани.
— Увы, милый Арамис, — сказал д'Артаньян, в свою очередь испуская глубокий вздох, — ведь вы рассказываете мне мою собственную историю.
— Как!
— Да! У меня только что похитили женщину, которую я любил, которую обожал. Я не знаю, где она, куда ее увезли: быть может — она в тюрьме, быть может — она мертва.
— Но у вас есть хоть то утешение, что она покинула вас против воли, вы знаете, что если от нее нет известий, то это потому, что ей запрещена связь с вами, тогда как…
— Тогда как?..
— Нет, ничего, — сказал Арамис. — Ничего…
— Итак, вы навсегда отказываетесь от мира, это решено окончательно и бесповоротно?
— Навсегда. Сегодня вы еще мой друг, завтра вы будете лишь призраком или совсем перестанете существовать для меня. Мир — это склеп, и ничего больше.
— Черт возьми! Как грустно все, что вы говорите!
— Что делать! Мое призвание влечет меня, оно уносит меня ввысь.
Д'Артаньян улыбнулся и ничего не ответил.
— И тем не менее, — продолжал Арамис, — пока я еще на земле, мне хотелось бы поговорить с вами о вас, о наших друзьях.
— А мне, — ответил д'Артаньян, — хотелось бы поговорить с вами о вас самих, но вы уже так далеки от всего. Любовь вызывает у вас презрение, друзья для вас призраки, мир — склеп…
— Увы! В этом вы убедитесь сами, — сказал со вздохом Арамис.
— Итак, оставим этот разговор и давайте сожжем письмо, которое, по всей вероятности, сообщает вам о новой измене вашей гризетки или горничной.
— Какое письмо? — с живостью спросил Арамис.
— Письмо, которое пришло к вам в ваше отсутствие и которое мне передали для вас.
— От кого же оно?
— Не знаю. От какой-нибудь заплаканной служанки или безутешной гризетки… быть может, от горничной госпожи де Шеврез, которой пришлось вернуться в Тур вместе со своей госпожой и которая для пущей важности взяла надушенную бумагу и запечатала свое письмо, печатью с герцогской короной.
— Что такое вы говорите?
— Подумать только! Кажется, я потерял его… — лукаво сказал молодой человек, делая вид, что ищет письмо. — Счастье еще, что мир — это склеп, что люди, а следовательно, и женщины — призраки и что любовь — чувство, о котором вы говорите: «Какая гадость!»
— Ах, д'Артаньян, д'Артаньян, — вскричал Арамис, — ты убиваешь меня!
— Наконец-то, вот оно! — сказал д'Артаньян.
И он вынул из кармана письмо.
Арамис вскочил, схватил письмо, прочитал или, вернее, проглотил его; его лицо сияло.
— По-видимому, у служанки прекрасный слог, — небрежно произнес посланец.
— Благодарю, д'Артаньян! — вскричал Арамис в полном исступлении. — Ей пришлось вернуться в Тур. Она не изменила мне, она по-прежнему меня любит! Иди сюда, друг мой, иди сюда, дай мне обнять тебя, я задыхаюсь от счастья!
И оба друга пустились плясать вокруг почтенного Иоанна Златоуста, храбро топча рассыпавшиеся по полу листы диссертации.
В эту минуту вошел Базен, неся шпинат и яичницу.
— Беги, несчастный! — вскричал Арамис, швыряя ему в лицо свою скуфейку. — Ступай туда, откуда пришел, унеси эти отвратительные овощи и гнусную яичницу! Спроси шпигованного зайца, жирного каплуна, жаркое из баранины с чесноком и четыре бутылки старого бургундского!
Базен, смотревший на своего господина и ничего не понимавший в этой перемене, меланхолически уронил яичницу в шпинат, а шпинат на паркет.
— Вот подходящая минута, чтобы посвятить вашу жизнь царю царей, — сказал д'Артаньян, — если вы желаете сделать ему приятное: «Non inutile desiderium in oblatione».
— Убирайтесь вы к черту с вашей латынью! Давайте пить, милый д'Артаньян, давайте пить, черт подери, давайте пить много, и расскажите мне обо всем, что делается там!
XXVII
ЖЕНА АТОСА
— Теперь остается только узнать, что с Атосом, — сказал д'Артаньян развеселившемуся Арамису после того, как он посвятил его во все новости, случившиеся в столице со дня их отъезда, и когда превосходный обед заставил одного из них забыть свою диссертацию, а другого — усталость.
— Неужели вы думаете, что с ним могло случиться несчастье? — спросил Арамис. — Атос такхладнокровен, так храбр и так искусно владеет шпагой.
— Да, без сомнения, и я больше чем кто-либо воздаю должное храбрости и ловкости Атоса, но, на мой взгляд, лучше скрестить свою шпагу с копьем, нежели с палкой, а я боюсь, что Артоса могла избить челядь: этот народ дерется крепко и не скоро прекращает драку. Вот почему, признаюсь вам, мне хотелось бы отправиться в путь как можно скорее.
— Я попытаюсь поехать с вами, — сказал Арамис, — хотя чувствую, что вряд ли буду в состоянии сесть на лошадь. Вчера я пробовал пустить в ход бич, который вы, видите здесь на стене, но боль помешала мне продлить это благочестивое упражнение.
— Это потому, милый друг, что никто еще не пытался лечить огнестрельную рану плеткой, но вы были больны, а болезнь ослабляет умственные способности, и потому я извиняю вас.
— Когда же вы едете?
— Завтра на рассвете. Постарайтесь хорошенько выспаться за ночь, и завтра, если вы сможете, поедем вместе.
— В таком случае, до завтра, — сказал Арамис. — Хоть вы и железный, но ведь должны же и вы ощущать потребность в сне.
Наутро, когда д'Артаньян вошел к Арамису, тот стоял у окна своей комнаты.
— Что вы там рассматриваете? — спросил д'Артаньян.
— Да вот любуюсь этими тремя превосходными скакунами, которых конюхи держат на поводу. Право, удовольствие ездить на таких лошадях доступно только принцам.
— Если так, милый Арамис, то вы получите это удовольствие, ибо одна из этих лошадей ваша.
— Не может быть! Которая же?
— Та, которая вам больше понравится. Я готов взять любую.
— И богатое седло на ней также мое?
— Да.
— Вы смеетесь надо мной, д'Артаньян!
— С тех пор как вы стали говорить по-французски, я больше не смеюсь.
— Эти золоченые кобуры, бархатный чепрак, шитое серебром седло — все это мое?
— Ваше. А вон та лошадь, которая бьет копытом, моя, а та, другая, что гарцует, — Атоса.
— Черт побери, да все три просто великолепны!
— Я польщен тем, что они вам по вкусу.
— Это, должно быть, король сделал вам такой подарок?
— Во всяком случае, не кардинал. Впрочем, не заботьтесь о том, откуда взялись эти лошади, и помните только, что одна из них ваша.
— Я беру ту, которую держит рыжий слуга.
— Отлично!
— Клянусь богом, — вскричал Арамис, — кажется, у меня от этого прошла вся боль! На такого коня я сел бы даже с тридцатью пулями в теле. О, какие чудесные стремена!.. Эй, Базен, подите сюда, да поживее!
Базен появился на пороге, унылый и сонный.
— Отполируйте мою шпагу, — сказал Арамис, — приведите в порядок шляпу, вычистите плащ и зарядите пистолеты…
— Последнее приказание излишне, — прервал его д'Артаньян, — у вас в кобурах имеются заряженные пистолеты.
Базен вздохнул.
— Полноте, мэтр Базен, успокойтесь, — сказал д'Артаньян, — царство небесное можно заслужить во всех званиях.
— Господин мой был уже таким хорошим богословом! — сказал Базен, чуть не плача. — Он мог бы сделаться епископом, а может статься, и кардиналом.
— Послушай, мой милый Базен, поразмысли хорошенько и скажи сам: к чему быть духовным лицом? Ведь это не избавляет от необходимости воевать. Вот увидишь — кардинал примет участие в первом же походе со шлемом на голове и с протазаном в руке. А господин Ногаре де Лавалет? Он тоже кардинал, а спроси у его лакея, сколько раз он щипал ему корпию.
— Да… — вздохнул Базен. — Я знаю, сударь, что все в мире перевернулось сейчас вверх дном.
Разговаривая, оба молодых человека и бедный лакей спустились вниз.
— Подержи мне стремя, Базен, — сказал Арамис.
И он вскочил в седло с присущим ему изяществом и легкостью. Однако после нескольких вольтов и курбетов благородного животного наездник почувствовал такую невыносимую боль, что побледнел и покачнулся. Д'Артаньян, который, предвидя это, не спускал с него глаз, бросился к нему, подхватил и отвел его в комнату.
— Вот что, любезный Арамис, — сказал он, — полечитесь, я поеду на поиски Атоса один.
— Вы просто вылиты из бронзы! — ответил Арамис.
— Нет, мне везет, вот и все!.. Но скажите, как вы будете жить тут без меня? Никаких рассуждений о перстах и благословениях, а?
Арамис улыбнулся.
— Я буду писать стихи, — сказал он.
— Да, да, стихи, надушенные такими же духами, как записка служанки госпожи де Шеврез. Научите Базена правилам стихосложения, это утешит его. Что касается лошади, то ездите на ней понемногу каждый день — это снова приучит вас к седлу.
— О, на этот счет не беспокойтесь! — сказал Арамис. — К вашему приезду я буду готов сопровождать вас.
Они простились, и десять минут спустя д'Артаньян уже ехал рысью по дороге в Амьен, предварительно поручив Арамиса заботам Базена и хозяйки.
В каком состоянии он найдет Атоса, да и вообще найдет ли он его?
Положение, в котором д'Артаньян его оставил, было критическим; вполне могло случиться, что Атос погиб. Эта мысль опечалила д'Артаньяна; он несколько раз вздохнул и дал себе клятву мстить.
Из всех друзей д'Артаньяна Атос был самым старшим, а потому должен был быть наименее близким ему по своим вкусам и склонностям. И тем не менее д'Артаньян отдавал ему явное предпочтение перед остальными. Благородная, изысканная внешность Атоса, вспышки душевного величия, порой освещавшие тень, в которой он обычно держался, неизменно ровное расположение духа, делавшее его общество приятнейшим в мире, его язвительная веселость, его храбрость, которую можно было бы назвать слепой, если бы она не являлась следствием редчайшего хладнокровия, — все эти качества вызывали у д'Артаньяна больше чем уважение, больше чем дружеское расположение: они вызывали у него восхищение.
В самом деле, даже находясь рядом с г-ном де Тревилем, изящным и благородным придворным, Атос, когда был в ударе, мог с успехом выдержать это сравнение; он был среднего роста, но так строен и так хорошо сложен, что не раз, борясь с Портосом, побеждал этого гиганта, физическая сила которого успела войти в пословицу среди мушкетеров; лицо его, с проницательным взглядом, прямым носом, подбородком, как у Брута, носило неуловимый отпечаток властности и приветливости, а руки, на которые сам он не обращал никакого внимания, приводили в отчаяние Арамиса, постоянно ухаживавшего за своими с помощью большого количества миндального мыла и благовонного масла; звук его голоса был глубокий и в то же время мелодичный. Но что в Атосе, который всегда старался быть незаметным и незначительным, казалось совершенно непостижимым — это его знание света и обычаев самого блестящего общества, те следы хорошего воспитания, которые невольно сквозили в каждом его поступке.
Шла ли речь об обеде, Атос устраивал его лучше любого светского человека, сажая каждого гостя на подобающее ему место в соответствии с положением, созданным ему его предками или им самим. Шла ли речь о геральдике, Атос знал все дворянские фамилии королевства, их генеалогию, их семейные связи, их гербы и происхождение их гербов. В этикете не было такой мелочи, которая была бы ему незнакома; он знал, какими правами пользуются крупные землевладельцы, он был чрезвычайно сведущ в псовой и соколиной охоте и однажды в разговоре об этом великом искусстве удивил самого короля Людовика ХШ, который, однако, слыл знатоком его.
Как все знатные вельможи того времени, он превосходно фехтовал и ездил верхом. Мало того, его образование было столь разносторонне, даже и в области схоластических наук, редко изучавшихся дворянами в ту эпоху, что он только улыбался, слыша латинские выражения, которыми щеголял Арамис и которые якобы понимал Портос; два или три раза, когда Арамис допускал какую-нибудь грамматическую ошибку, ему случалось даже, к величайшему удивлению друзей, поставить глагол в нужное время, а существительное в нужный падеж. Наконец, честность его была безукоризненна, и это в тот век, когда военные так легко входили в сделку с верой и совестью, любовники — с суровой щепетильностью, свойственной нашему времени, а бедняки — с седьмой заповедью господней. Словом, Атос был человек весьма необыкновенный.
И между тем можно было заметить, что эта утонченная натура, это прекрасное существо, этот изысканный ум постепенно оказывался во власти обыденности, подобно тому как старики незаметно впадают в физическое и нравственное бессилие. В дурные часы Атоса — а эти часы случались нередко — все светлое, что было в нем, потухало, и его блестящие черты скрывались, словно окутанные глубоким мраком.
Полубог исчезал, едва оставался человек. Опустив голову, с трудом выговаривая отдельные фразы, Атос долгими часами смотрел угасшим взором то на бутылку и стакан, то на Гримо, который привык повиноваться каждому его знаку и, читая в безжизненном взгляде своего господина малейшие его желания, немедленно исполнял их. Если сборище четырех друзей происходило в одну из таких минут, то два-три слова, произнесенные с величайшим усилием, — такова была доля Атоса в общей беседе. Зато он один пил за четверых, и это никак не отражалось на нем, — разве только он хмурил брови да становился еще грустнее, чем обычно.
Д Артаньяну, чей пытливый и проницательный ум был хорошо известен, не удавалось пока, несмотря на все желание, удовлетворить свое любопытство: найти какую-либо причину этой глубокой апатии или подметить сопутствующие ей обстоятельства. Атос никогда не получал писем, Атос никогда не совершал ни одного поступка, который бы не был известен всем его друзьям.
Нельзя было сказать, чтобы эту грусть вызывало в нем вино, ибо, напротив, он и пил лишь для того, чтобы побороть свою грусть, хотя это лекарство делало ее, как мы уже говорили, еще более глубокой. Нельзя было также приписать эти приступы тоски игре, ибо, в отличие от Портоса, который песней или руганью сопровождал любую превратность судьбы, Атос, выигрывая, оставался столь же бесстрастным, как и тогда, когда проигрывал. Однажды, сидя в кругу мушкетеров, он выиграл в один вечер тысячу пистолей, проиграл их вместе с шитой золотом праздничной перевязью, отыграл все это и еще сто луидоров, — и его красивые черные брови ни разу не дрогнули, руки не потеряли своего перламутрового оттенка, беседа, бывшая приятной в тот вечер, не перестала быть спокойной и приятной.
Тень на его лице не объяснялась также и влиянием атмосферных осадков, как это бывает у наших соседей-англичан, ибо эта грусть становилась обычно еще сильнее в лучшее время года: июнь и июль были самыми тяжелыми месяцами для Атоса.
В настоящем у него не было горестей, и он пожимал плечами, когда с ним говорили о будущем: следовательно, причина его грусти скрывалась в прошлом, судя по неясным слухам, дошедшим до д'Артаньяна.
Оттенок таинственности, окутывавшей Атоса, делал еще более интересным этого человека, которого даже в минуты полного опьянения ни разу не выдали ни глаза, ни язык, несмотря на всю тонкость задаваемых ему вопросов.
— Увы! — думал вслух д'Артаньян. — Быть может, сейчас бедный Атос мертв, и в этом виноват я. Ведь только ради меня он впутался в эту историю, не зная ни начала ее, ни конца и не надеясь извлечь из нее хотя бы малейшую выгоду.
— Не говоря о том, сударь, — добавил Планше, — что, по всей видимости, мы обязаны ему жизнью. Помните, как он крикнул: «Вперед, д'Артаньян! Я в ловушке!» А потом, разрядив оба пистолета, как страшно звенел он своей шпагой! Словно двадцать человек или, лучше сказать, двадцать разъяренных чертей!
Эти слова удвоили пыл д'Артаньяна, и он погнал свою лошадь, которая и без того несла всадника галопом.
Около одиннадцати часов утра путники увидели Амьен, а в половине двенадцатого они были у дверей проклятого трактира.
Д'Артаньян часто придумывал для вероломного хозяина какую-нибудь славную месть, такую месть, одно предвкушение которой уже утешительно. Итак, он вошел в трактир, надвинув шляпу на лоб, положив левую руку на эфес шпаги и помахивая хлыстом, который держал в правой.
— Узнаёте вы меня? — спросил он хозяина, с поклоном шедшего ему навстречу.
— Не имею чести, ваша светлость, — ответил тот, ослепленный блестящим снаряжением д'Артаньяна.
— Ах, вы меня не узнаете!
— Нет, ваша светлость!
— Ну, так я напомню вам в двух словах. Что вы сделали с дворянином, которому осмелились около двух недель назад предъявить обвинение в сбыте фальшивых денег?
Трактирщик побледнел, ибо д'Артаньян принял самую угрожающую позу, а Планше скопировал ее с величайшей точностью.
— Ах, ваша светлость, не говорите мне об этом! — вскричал трактирщик самым жалобным голосом. — О господи, как дорого я заплатил за эту ошибку! Ах я несчастный!
— Я вас спрашиваю: что сталось с этим дворянином?
— Благоволите выслушать меня, ваша светлость, будь те милосердны! И присядьте, сделайте милость.
Безмолвный от гнева и беспокойства, д'Артаньян сел, грозный, как судия. Планше гордо встал за спиной его кресла.
— Вот как было дело, ваша светлость… — продолжал трактирщик, дрожа от страха: — Теперь я узнал вас. Ведь это вы уехали, когда началась злополучная ссора с тем дворянином, о котором вы говорите?
— Да, я. Теперь вы отлично видите, что вам нечего ждать пощады, если вы не скажете всей правды.
— Так вот, благоволите выслушать меня, и я расскажу вам все без утайки.
— Я слушаю.
— Начальство известило меня, что в моем трактире должен остановиться знаменитый фальшивомонетчик с несколькими товарищами, причем все они будут переодеты гвардейцами или мушкетерами. Ваши лошади, слуги, наружность ваших светлостей — все было мне точно описано…
— Дальше, дальше! — сказал д'Артаньян, быстро догадавшись, откуда исходили эти точные приметы.
— Поэтому, повинуясь приказу начальства, приславшего мне шесть человек для подкрепления, я принял те меры, какие счел нужными, чтобы задержать мнимых фальшивомонетчиков…
— Опять! — сказал д'Артаньян, которому слово «фальшивомонетчик» нестерпимо резало слух.
— Прошу прощения, ваша светлость, что я говорю такие вещи, но в них-то и кроется мое оправдание. Начальство припугнуло меня, а вы ведь знаете, что трактирщик должен жить в мире со своим начальством.
— Еще раз спрашиваю вас: где этот дворянин? Что с ним? Умер он или жив?
— Терпение, ваша светлость, сейчас мы дойдем и до этого. Итак, произошло то, что вам известно… и что как будто бы оправдывало ваш поспешный отъезд, — добавил хозяин с лукавством, не ускользнувшим от д'Артаньяна. — Этот дворянин, ваш друг, отчаянно защищался. Его слуга, который, по несчастью, неожиданно затеял ссору с присланными солдатами, переодетыми в конюхов…
— Ах ты негодяй! — вскричал д'Артаньян. — Так вы все были заодно, и я сам не знаю, что мешает мне всех вас уничтожить!
— Нет, ваша светлость, к сожалению, мы не все были заодно, и сейчас вы убедитесь в этом. Ваш приятель — извините, что я не называю его тем почтенным именем, которое он, без сомнения, носит, но нам неизвестно это имя, — итак, ваш приятель, уложив двух солдат двумя выстрелами из пистолета, отступил, продолжая защищаться шпагой, которой он изувечил еще одного из моих людей, а меня оглушил, ударив этой шпагой плашмя…
— Да кончишь ли ты, палач! — крикнул д'Артаньян. — Где Атос? Что случилось с Атосом?
— Отступая — как я уже говорил вам, ваша светлость, — он оказался у лестницы, ведущей в подвал, и так как дверь была открыта, он вытащил ключ и затворился изнутри. Все были убеждены, что оттуда ему не уйти, а потому никто не препятствовал ему делать это…
— Ну да, — сказал д'Артаньян, — вы не собирались убивать его, вам нужно было только посадить его под замок!
— Посадить под замок, боже праведный! Да клянусь вам, ваша светлость, это он сам посадил себя под замок! Впрочем, перед этим он наделал немало дел: один солдат был убит наповал, а двое тяжело ранены. Убитого и обоих раненых унесли их товарищи, больше я ничего не знаю ни о тех, ни о других. Что касается меня, то, придя в чувство, я отправился к господину губернатору, рассказал ему обо всем случившемся и спросил, что делать с пленником. Но господин губернатор точно с неба свалился: он сказал, что совершенно не понимает, о чем идет речь, что приказания, которые до меня дошли, исходили не от него и что если я имел несчастье сказать кому-либо, что он, губернатор, имеет какое-то отношение к этому отчаянному предприятию, то он велит меня повесить. Как видно, сударь, я ошибся и задержал одно лицо вместо другого, а тот, кого следовало задержать, скрылся.
— Но где же Атос? — вскричал д'Артаньян, возмущение которого еще возросло, когда он узнал, как отнеслись власти к этому делу. — Что сталось с Атосом?
— Мне не терпелось поскорее загладить свою вину перед пленником, — продолжал трактирщик, — и я подошел к погребу, чтобы выпустить его оттуда. Ах, сударь, это был не человек, это был сущий дьявол! В ответ на предложение свободы он объявил, что это западня и что он не выйдет, не предъявив своих условий. Я смиренно ответил ему — я ведь понимал, в какое положение поставил себя, подняв руку на мушкетера его величества; — итак, я ответил ему, что готов принять его условия. «Прежде всего, — сказал он, — я требую, чтобы мне вернули моего слугу в полном вооружении». Это приказание было поспешно исполнено; вы понимаете, сударь, что мы были расположены делать все, чего бы ни пожелал ваш друг. Итак, господин Гримо — этот сообщил свое имя, хотя он не очень разговорчив, — господин Гримо, несмотря на его рану, был спущен в погреб. Его господин принял Гримо, загородил дверь, а нам приказал оставаться у себя.
— Но где он, наконец? — вскричал д'Артаньян. — Где Атос?
— В погребе, сударь.
— Как, негодяй, ты все еще держишь его в погребе?
— Боже упаси! Нет, сударь. Стали бы мы держать его в погребе! Если бы вы только знали, что он там делает, в этом погребе! Ах, сударь, если бы вам удалось заставить его выйти оттуда, я был бы вам благодарен до конца жизни, я стал бы молиться на вас, как на своего ангела-хранителя!
— Так он там? Я найду его там?
— Разумеется, сударь. Он заупрямился и не желает зыходить. Мы ежедневно просовываем ему через отдушину хлеб на вилах, а когда он требует, то и мясо, но — увы! — не хлеб и не мясо составляют главную его пищу. Однажды я с двумя молодцами сделал попытку спуститься вниз, но он пришел в страшную ярость. Я услышал, как он взводит курки у пистолетов, а его слуга — у мушкета. Когда же мы спросили у них, что они собираются делать, ваш приятель ответил, что у него и у его слуги имеется сорок зарядов и что они разрядят все до последнего, прежде чем позволят хотя бы одному из нас сойти в погреб. Тогда, сударь, я пошел было жаловаться к губернатору, но тот ответил, что я получил по заслугам и что это научит меня, как оскорблять благородных господ, заезжающих в мой трактир.
— Так что с тех самых пор… — начал д'Артаньян, не в силах удержаться от смеха при виде жалобной физиономии трактирщика.
— Так что с тех самых пор, — продолжал последний, — нам, сударь, приходится очень плохо, потому что все наши съестные припасы хранятся в погребе. Вино в бутылках и вино в бочках, пиво, растительное масло и пряности, свиное сало и колбасы — все находится там. Так как спускаться вниз нам запрещено, то приходится отказывать в пище и питье всем путешественникам, которые к нам заезжают, и наш постоялый двор приходит в упадок с каждым днем. Если ваш друг просидит в погребе еще неделю, мы окончательно разоримся.
— И поделом тебе, мошенник! Разве по нашему виду нельзя было сообразить, что мы порядочные люди, а не фальшивомонетчики?
— Да, сударь, да, вы правы… — ответил хозяин. — Но послушайте, вон он опять разбушевался.
— Очевидно, его потревожили! — вскричал д'Артаньян.
— Да как же нам быть? — возразил хозяин. — Ведь к нам приехали два знатных англичанина.
— Так что ж из этого?
— Как — что? Вы сами знаете, сударь, что англичане любят хорошее вино, а эти спросили с