А что с ними было дальше, спросил меня р. перед лунным затмением
У них появилась дурная привычка — жить: пить по утрам слабый чай, регулярно, как по часам, выходить за газетами, читать пустые молитвы, после обеда глазеть в окно, гоняться за распродажами, тащиться на базар за салатом — пусть на пару грошей, но дешевле, — вечером заводить будильник, насиловать ни в чем не повинный механизм, отмеряющий время, как будто бы он должен был разбудить их для чего-то действительно очень важного. Они так пристрастились жить, что никак не могли умереть, хотя уже давно следовало это сделать.
Наконец, спустя долгие годы, Она первая опомнилась и заболела. Сначала сломала руку, притом правую, а значит, не могла уже ни готовить, ни стирать, ни даже собрать крошки со скатерти. Он взял на себя ее обязанности, как будто бы их украл. Жена сидела в кресле с рукой на перевязи, отвернувшись к окну, словно обиделась на весь свет. Могла ходить — не ходила. Могла говорить — не говорила. Лишь стонала время от времени, и эти стоны доводили его до исступления. Раскладывая на круглом столике пасьянс, муж видел над спинкой кресла седую макушку ее головы и слышал писклявое «ах, ах». Наверное, Он ее ненавидел.
А еще Она смотрела свой любимый сериал, но Он на другом канале нашел для себя телевикторину. И каждый день напоминал ей:
— По второй — викторина.
А Она со злостью отвечала:
— А по этой идет моя «Марианна».
Муж замолкал и спускался в кухню и громыхал чайником или сковородой — хотелось чего-нибудь сладкого, а Он умел только жарить блины.
Однажды Он как всегда сказал: «По второй идет телевикторина», и Она вдруг ответила: «Ну, так переключи».
Он сделал это осторожно, с недоверием, и в итоге смотрел не на состязание семей, а лишь украдкой поглядывал на нее. Жена уставилась на цветной экран так, как смотрят в окно на улицу — бездумно и невнимательно.
Потом Она просила посадить ее на унитаз, что Он и делал. Одной рукой помогал ей, придерживая за плечи, другой спускал колготы и трусы до колен. После чего надо было ее подтереть. Жена никогда не смотрела на него, не благодарила, принимала это как должное.
Они по-прежнему спали на тех же сдвинутых супружеских кроватях, но теперь уже не искали друг друга в постели. Скорее наоборот — отодвигались, потому что их тела грелись собственным теплом и не нуждались в чужом. Иногда ночью Она охала, что ей холодно, но, когда Он пытался надеть на нее теплую кофту, сопротивлялась. Рука в гипсе продавила в старом матраце яму. Как же Он мог ей помочь, если Она не хотела двигаться? Как-то в полусне муж взял рулон бумажных полотенец, рвал их на маленькие куски и прикрывал жене вырез на груди и плечи белыми лоскутами. Сам не знал, для чего это сделал. Утром ему пришлось собирать их по всей постели — измятые, размякшие от пота, истерзанные беспокойным, мучительным сном.
Но самое важное происходило само по себе, под спудом этой жизни вдвоем. У нее стало все путаться в голове. Она забывала слова, имена, события. Путалось время. К примеру, спросила его ни с того ни с сего:
— Я уже приготовила обед?
Он ответил, что теперь сам готовит.
— Ах да, — проговорила Она с грустью. — А то в холодильнике эти зверюшки на коротких ножках.
Он ушел в кухню и там захихикал от ужаса, смешанного со злорадством, — вот до чего дошла; прямо как ребенок. Он открыл морозильник — там лежали стиснутые бескровные куриные тушки. Или же здоровой рукой Она вдруг показывала на телевизор и заявляла: «О, этот молодой человек был сегодня в сарае». «В каком сарае?» — спрашивал муж. Но это открытие уже осталось в прошлом и не имело никаких последствий ни для нее, ни для него, ни для мира.
В прошлом году оба умерли, самым банальным образом, один за другим. Им уже ничем нельзя было помочь.
ЗАТМЕНИЕ
Конец сентября был психоделическим временем из-за утренних прозрачных туманов и вытянутых теней по вечерам. Созрела уже трава, которую мы сеяли в мае. Однако среди забот и дел мы упустили самый ответственный момент, и трава-мужчина рассеял свою пыльцу по участку, в итоге травы-женщины забеременели. Теперь надо было пинцетом вытаскивать семена из подсохших колосков. Вся сила растения ушла в эти семена. Приходилось курить ее долго, целыми папиросками. Только тогда ощущалось, как она расчленяет мысли, делит их на дигрессии, дробит на смыслы, которых так много, что их обилие вызывает страх.
На лунное затмение к нам приехали гости. Машинами так же, как и летом, был заполнен весь луг. Дети бегали. Позвякивали стаканы и рюмки. С шумом расставлялись стулья, выносимые на террасу. Детей в конце концов усмирил компьютер, который лучезарно журчал для них, безмолвно что-то рассказывая.
Луна всходила теперь над домом Марты, а значит, уже пришла осень. На миг лунный диск закрыла туча, а когда уплыла, луна была уже не той, что прежде — на ее тарелкоподобном лице появилась изогнутая тень, сначала узкая, потом шире и шире. Все происходило слишком быстро, самокрутка едва успела пройти по первому кругу. Затем луна исчезла, от нее осталась темно-коричневая дыра, вырезанная в небе, выжженное пятно. Повисло какое-то недоверчивое молчание, оно длилось недолго, несколько секунд, десять— двадцать, столько, сколько темнота на лике луны. В это короткое мгновение вспыхнули звезды; небо было усеяно ими. Никогда они не казались нам такими яркими. Они застыли, собравшись в осмысленные комбинации: цифры, символы, геометрические фигуры и даже дорожные знаки. Их можно было читать как угодно. В них можно было увидеть истории в виде комиксов, освоенные нашим сознанием: Персей освобождает Андромеду, развеваются волосы Вероники, Лютня Аполлона парит в пространстве, звеня от тоски по человеческим пальцам. Их можно было принять за отрывок текста, написанный шрифтом Брайля, за бесконечные вереницы двоичного кода или за экран монитора со множеством иконок. Если бы у нас была большая супермышь, чтобы кликнуть на одну из иконок, то открылись бы иные небесные миры, с совершенно неожиданными судьбами, удивительные, захватывающие, как детская компьютерная игра. Тогда мы смогли бы в них поиграть, они бы нас увлекли и лишили сна. Мы стали бы в них другими людьми, с нами происходили бы невероятные и самые обычные истории. Мы умирали бы, как в игре, сотни раз, но у нас в запасе оставались бы новые жизни, развешенные в пространстве и времени карты странствий из темноты к свету.
И тут луна вновь засияла. Сначала появилась светящаяся кромка — обрезок голубоватого ногтя. Зазвенели рюмки, и опять сверкнул огонек самокрутки. Мы начали аплодировать.
Потом по влажной траве я пошла к Марте. Присев на корточки возле ее плиты, подбрасывала в огонь дрова. Возле Марты расхаживал ее петух, не догадываясь, как близок его смертный час. Он подозрительно таращился на меня своим багровым глазом. Петух казался мне странным молчаливым человеком, нацепившим перья.
— Ты не спишь еще? — спросила я.
— За зиму так наспишься, что уже и не тянет, — сказала она, или, как это случается, когда я общаюсь с Мартой, мне померещилось, что я слышу.
Она принялась резать хлеб, несколько ломтиков, полбуханки. Я заметила, что она поправилась с весны. Марта мазала хлеб маслом и солила. Протянула мне кусок. Я вдруг ощутила такой сильный голод, что могла бы есть, кажется, всю ночь, не чувствуя вкуса; этот безумный голод после курения травы может утолить только сон.
— Ты странная какая-то, — вдруг заметила Марта и встала. — Я иду спать.
— Нет. Покажи мне свой подвал.
— Он точно такой же, как у тебя.
— Ну и что. Я хочу его посмотреть.
Я думала, что она откажется, начнет выкручиваться, сменит тему. Но она взяла с полки фонарь, который я ей подарила, и отворила дверь в подвал.
Все было, как у нас — каменная неровная лестница, покрытая легкой слизью блестящей влаги. Внизу — большой плоский камень, служащий порогом. Дальше утрамбованная земля, глина мягче, чем камни, теплее. Над головой нависал низкий полукруглый свод — высокому человеку пришлось бы нагнуться. Стены из красных валунов, мастерски уложенных один на другой, — костяк дома. Марта посветила на противоположную стену, и я увидела там заткнутое соломой маленькое оконце. Под ним размещалось логово, не кровать даже. Это был открытый деревянный сундук длиной в человеческий рост, подпертый четырьмя камнями и тем самым изолированный от земли. Марта выстлала его сенниками, бараньими шкурами, видимо, от Ясека Боболя. В ногах лежала аккуратно сложенная стопка покрывал, накидок и одеял. Луч фонаря метнулся в угол и осветил кучу картофеля.
— Картошка на весну, — пояснила она.
Люди обычно говорят «картошка на зиму». Марта сказала «на весну».
Именно это мне потом приснилось: что у Марты на спине проклюнулись ростки перепончатых крыльев. Она приспустила блузку на плечах и показала мне их. Они были маленькие, еще сросшиеся с кожей, смятые, как крылья бабочки; мягко пульсировали. «Ах, вот оно что», — сказала я, будучи уверена, что эти крылья мне все прояснят.
Этот сон мне вспомнился, когда мы с ней вдвоем поехали в Новую Руду в магазин поношенной одежды, и Марта мерила кофту, точно такую, какая у нее уже была, — серую, с застежкой спереди, с растянутыми петлями. Она стояла перед зеркалом, а я хотела что-то поправить и дотронулась до ее плеча. Это открыло мой сон. Весь сон вместился в одно прикосновение, он пронесся через меня, завибрировал. Марта, втянув свои и без того впалые щеки, жеманилась перед зеркалом, в ней теперь было что-то от девочки, подростка. Я смотрела на мягкий изгиб ее спины.
Меня охватило волнение, как будто бы я внезапно постигла великую тайну, как будто с этим легким прикосновением пальцев к старой Мартиной кофте меня прошил какой-то чужой свет, резкий и беспощадный, как лазерный луч. В волнении я повесила кофту на место («Зачем мне такая кофта? У меня, наверное, уже были все кофты, какие есть на свете», — улыбнулась Марта), помогла ей забраться на переднее сиденье и застегнуть ремень.
Мы ехали по горным серпантинам, через сырые деревни и солнечные пустыри, поросшие теми огромными, долговязыми и душистыми растениями, которые в Новой Руде называют «космический укроп». Их мощные листья покачивались на ветру, как крылья.
— Единственные растения, которые на зиму улетают в теплые страны, — сказала Марта и засмеялась.
ПРОБУЖДЕНИЕ МАРТЫ
Я строила догадки, откуда взялась Марта. Почему она не существовала для нас зимой, а появлялась ранней весной, тотчас после нашего приезда, едва мы поворачивали ключ в заржавевшем от сырости замке.
Вполне вероятно, что она просыпалась в марте. Поначалу лежала неподвижно и даже не понимала, открыты ли у нее глаза — такая повсюду была темень. Она не пыталась пошевелиться, поскольку знала, что пробудилась в ней только мысль, не тело. Тело еще спало, и достаточно было на миг отвлечься, чтобы вновь угодить в его сонные оковы и очутиться в запутанных лабиринтах ощущений, столь же реальных, как и лежание здесь во тьме, или даже более реальных, намного превосходящих реальность, ярких и чувственных. Однако Марта откуда-то знала, что проснулась, что находится уже не там, где была раньше.
Сначала она почувствовала запах подвала — сырой и надежный, запах грибов и мокрого сена. Этот запах напоминал о лете.
Тело долго возвращалось из сна, и наконец Марта обнаружила, что у нее открыты глаза, потому что темнота предстала им во всех своих оттенках. Теперь она скользила взглядом по этому многообразию черноты, вперед-назад, вверх и вниз. Только потом, намного позже, в бледном пятне она распознала свет дня, проникающий снаружи. Тусклый и мутный — так видели ее глаза, — он пробивался через прорехи соломенного кляпа в подвальном окне. Свет потух и появился снова, и тогда у нее мелькнула мысль, что, должно быть, прошел некий день.
И только тут она ощутила холод — он накатывал издалека, с периферии тела. Она вышла ему навстречу — шевельнула пальцами ног, или по крайней мере ей показалось, что она ими шевелит. Через секунду стопы ответили — им было холодно. И так по очереди, по частям, она будила свое тело, вновь возвращала его к жизни — это напоминало перекличку погибших, и ее тело, поочередно, по частям, отвечало ей: я здесь, я здесь, я здесь.
Марта дважды пыталась подняться, но каждый раз ее тело ускользало от нее и опадало опять на доски, а ей казалось, что она сидит, хотя она не сидела. На третий раз она придержала тело или же сама удержалась в теле и с той минуты обреталась в нем достаточно прочно. Шаг за шагом она добралась до двери и долго дергала за железную ручку. Пальцы у нее были слабые, как весенние ростки на картофельном клубне. Каменные влажные ступеньки в конце концов привели в сени, и оттуда через щели в двери она увидела настоящий свет. Пришлось прикрыть глаза рукой.
Стены дома разъел мороз, на них проступила испарина, как на лбу больного. Пол покрывала пыль, крапленная мышиным пометом. Марта села на единственный стул в кухне, который, как и всё вокруг, оттаивал, отдавал холод ее телу. Поэтому она с трудом поднялась и из ящика буфета достала грелку. Накачала насосом воды и открыла кран — потекла мутная, красноватая, как водянистая кровь, жидкость. Марта умыла ею лицо и налила в кружку. Через минуту у нее была кружка с кипятком — можно было согреть руки. Она пила эту воду глоток за глотком, как лекарство от смерти, и чувствовала, что понемногу начинает оттаивать изнутри, что ее тело оживает.
В тот же день Марта вышла из дома. Входная дверь все еще была влажная от минувших морозов. Она пропахла плесенью и сыростью. Как все остальное. В огороде еще лежали лепешки грязного снега. Солнце обгрызало эти размякшие снежные омлеты со всех сторон. Из-под них вылезала мокрая, полусгнившая трава и то, что некогда было настурциями, астрами, левкоями.
Марта с тревогой посмотрела на небо — оно было затянуто низкими, быстро мчащимися тучами, сквозь которые над лесом просвечивало солнце. И, как каждый год, удивилась, что солнце сумело докатиться до макушек леса и бросает оттуда длинные тени, в которых приютился снег. Вернулась в сени и надела резиновые сапоги — они были влажные и холодные. Вышла и пошла за дом, через участок со всеми колоссальными разрушениями, которые произвели на нем зима и темнота. Склонилась над кочанами капусты — осенью они были такие красивые и тугие, а теперь превратились в осклизлые, прогнившие кучки. Ничего не осталось от подсолнухов, а ведь летом ей, как обычно, казалось, что ничто не в силах сломить их могучие стебли и львиные головы с потемневшими от солнца лицами. Забор, возле которого они росли, покосился, разбухнув от вездесущей воды. Потом Марта окинула взглядом сад, где полно было старых яблонь и слив. На самой сладкой черешне сломалась большая ветвь. Буйный, заросший высокой травой, прикрытый гигантскими подушками зелени сад, такой, каким она его запомнила, теперь не существовал. Он походил на кладбище. Голые деревья напоминали кресты, а десятины поникшей травы — могилы. Так это выглядело. И все пропиталось водой, сыростью, зловонием плесени. Марта ненавидела сырость так же, как зиму и темноту. Вода вела себя нечестно. Марта чувствовала, что могла бы помериться с ней силами, но при условии, что вода останется самой собой, не будет притворяться. Тогда, когда она текла прозрачным ручейком, ее можно было зачерпнуть, и поднести к лицу, и даже пить прямо с земли. Но чаще вода скрывалась под чужой личиной, проникала в предметы, растения и делалась неузнаваемой. И тогда оседала на лице, одежде, покрывала все тонким слоем изморози, убивала. Либо висела тучами, как наказание за вечный грех.
Марта вошла в дом, потому что холод снова вернулся в ее тело. Еще немного постояла на крыльце, чтобы окинуть взглядом всю долину.
Горы казались однообразными — буро-зелеными и черными; они тоже стали цвета воды. Там, где земля почему-то была более холодной, еще лежал снег. Из всех четырех труб дым поднимался только у Имярека. Перед домом Фростов стояла синяя машина, и двое разговаривали на террасе. Марту передернуло от холода, она вернулась в кухню и принялась растапливать печь.
ЧЕРДАКИ, УБОРКА
Весь день я наводила порядок на чердаке. Приносила и укладывала в коробки летние вещи, пересыпала каждый слой одежды нафталином, в ботинки запихивала газеты и засовывала их в бумажные мешки. Оказалось, что многие платья я ни разу не надевала — не выдался случай. Они висели на перекладине в шкафу, но тем не менее старели на протяжении этих июней, июлей и августов. Я видела, как они изнашиваются, протираются по швам, теряют форму, ветшают сами по себе, без моего участия. Была в этом своя прелесть, антитеза созреванию, красоте, которая творит себя сама, без чьей-либо помощи и являет собой наиболее фотогеничное лицо времени. Дубленая кожа босоножек темнеет, преет и растягивается, истончаются ремешки, ржавеют застежки, блекнет цвет любимой блузки, а рукава рубашки обтрепываются на манжетах. Я наблюдала, что со временем происходило с бумагой — она твердела, желтела, будто сохла, будто старела, совсем как человек, и становилась шероховатой и негибкой. Я видела, как исписываются шариковые ручки, укорачиваются карандаши, так что потом, через какое-то время, в маленьком огрызке с удивлением узнаешь длинный карандаш, каким он был год назад, Я видела, как тускнеет стекло — к примеру, зеркало в шкафу от света слепло из года в год.
По непонятным причинам люди полюбили только одну часть перемен. Им больше по душе рост и становление, а не уменьшение и распад. Созревание всегда им милее гниения. Им нравится то, что становится моложе, сочнее, — свежее и недозрелое. То, что пока еще неопытное, чуть-чуть угловатое, приводимое в действие внутренней, сжатой, как пружина, энергией; то, что еще может произойти; всегда минута «до» и никогда «после». Молодые женщины, новые дома со свежей штукатуркой, новые книжки, пахнущие типографской краской, новые машины и их все более восхитительные формы, которые — для человека посвященного — лишь вариации на тему того, что уже было. Ультрасовременная техника, блеск свежеотшлифованного металла, только что купленные вещи, которые несешь домой в красивой упаковке, шелест гладкого целлофана, туго натянутая прелестная девичья ленточка. Новенькие банкноты, даже если они не влезают в бумажник; чистые, не тронутые желтизной пластиковые поверхности, отполированные столешницы без следов пятен, пустые пространства, пригодные для освоения, гладкие щеки, фраза «все-еще-может-случиться» (кто нынче употребляет слово «тщетно»?), зеленый горошек, который энергично вылущивают из стручков, каракулевая шуба, цветочные бутоны, невинные щенята, маленькие козочки, сырые доски, еще не забывшие форму дерева, молодая зелень травы, не ведающей ничего о колосьях. Только то, что новое, чего еще не было. Новое. Новое.
НОВАЯ РУДА
Город парикмахеров, магазинов подержанной одежды, мужчин, в чьи веки въелась угольная пыль. Город в долинах, на склонах и на вершинах. Город мостиков, небрежно переброшенных через речку, которая то появляется, то исчезает, всегда другого, все более щегольского цвета; город святых Янов Непомуков[39], поддельных духов, закусочных, дешевого барахла, любовно разложенного по магазинным полкам; город со следами сырости на стенах домов; город, где из многих окон видны только ноги прохожих, где полно дворов-лабиринтов; город-конечный-пункт и город-перевалочный-пункт-на-пути-следования; город бродячих собак, потайных ходов, тупиков, загадочных знаков над подъездами домов; город домов из красного кирпича, овальных площадей, где машины ездят по кругу, кривых перекрестков, объездных путей, которые ведут в центр, главных площадей, расположенных на окраине, лестниц, начало и конец которых находится на одном уровне, поворотов, выпрямляющих дорогу, развилок, на которых левая улица ведет вправо, а правая — влево. Город самого короткого лета, снега, никогда до конца не тающего. Город вечеров, которые внезапно надвигаются из-за гор и опускаются на дома, как чудовищный сачок. Город водянистого мороженого, ларьков, в которых продаются коровьи кости, и ярко накрашенных чиновниц. Город, которому грезится, что он лежит в Пиренеях, что над ним никогда не заходит солнце, что все, кто его покинул, когда-нибудь еще вернутся, что подземные, проложенные еще немцами туннели ведут в Прагу, Вроцлав и Дрезден. Город-кроха. Силезский, прусский, чешский, австро-венгерский и польский город. Город-окраина. Город людей, которые мысленно называют друг друга по имени, но обращаются друг к другу на «вы» — пан, пани. Город безлюдный по субботам и воскресеньям. Город времени, лежащего в дрейфе, запоздалых новостей, названий, вводящих в заблуждение. Нет в нем ничего нового, и если бы даже оно появилось, тотчас потемнеет, покроется тусклым налетом, сопреет и замрет на грани существования.
ОСНОВАТЕЛЬ
Основателем города был Тунчиль, который занимался ковкой ножей, а потому и прозвали его Мессершмидт[40]. Он изготовлял ножи для убийства, срезания волос, выделки шкур, шинковки капусты, раскроя ремней из кожи, метки деревьев, подлежащих срубке, и даже для вырезывания фигурок и украшений из дерева. Это была хорошая профессия, и все уважали Тунчиля Мессершмидта. Но в селе, где он жил, таких было двое. Еще один кузнец умел делать то же самое, что и Тунчиль. Поскольку Тунчиль был помоложе, он купил лошадь и погрузил все свои пожитки на подводу. Были там инструменты, точильный круг, сундук с одеждой, пара горшков, шкуры и войлочные полости, чтобы прикрываться во время сна, а также его женщина с животом до подбородка.
По другую сторону гор лежали плодородные долины, богатые леса, полные таких гигантских елей, что своими верхушками они царапали с исподу небесную гладь. Между этими лесами втиснулись деревни. И в какой-нибудь из них наверняка недоставало Ножовщиков, а потому Тунчиль на своей подводе двинулся прямиком на полуденное солнце. Они колесили несколько дней по лесным дорогам, и вот на одном из привалов возле ручья женщина Тунчиля разродилась. Самым лучшим своим ножом кузнец перерезал пуповину, но под утро жена умерла, не проронив ни слова, а вслед за ней и младенец. Тунчиль от отчаяния пинал ногой стволы деревьев и вопил от бешенства и горя. «Почто я, дурень, сорвался с места? Почто поперся в чужой мир? Где я теперь похороню жену? В лесу, как зверя?» Выпряженная лошадь поглядывала на него с поникшей головой. На крик Тунчиля пришли дровосеки, которые неподалеку рубили деревья, — они и помогли ему похоронить умерших.
Тунчиль уперся, что останется у могилы. Сколотил себе деревянную хибару и теперь ждал, когда явится ему какой-нибудь ангел и скажет, что делать дальше. Но к нему раз в несколько дней приходили одни дровосеки и восхищались его ножами. Иногда они приносили ему чего-нибудь поесть. Он обменял у них нож на топор и сам вырубал деревья вокруг своего жилища, лошадь приспособил для выкорчевывания пней, а расчищенный клочок земли обнес частоколом. По ночам он слышал вой волков, когда они стаями переправлялись через горы, но страха не испытывал. До наступления зимы Тунчиль отправился в свое прежнее село навестить родню. Поведал им, мол, так и так. Еще он сказал: «Мне нужна собака и новая женщина». Но первую зиму кузнец провел в одиночестве, хотя это стоило ему немало сил. Он все время рубил деревья, чтобы не замерзнуть, а потом расставлял силки на тощих зайцев и косулей. Весной родичи доставили ему то, что он просил. Женщина по имени Дорота была худенькая, невзрачная и молчаливая. Тунчиль испугался, что никогда не сможет ее полюбить, но со временем они сблизились. Зато собака выросла и стала незаменимым другом. Она была быстрой и сильной, умела сама охотиться, и Тунчиль, когда шел в лес, чувствовал себя рядом с ней в полной безопасности.
Вы только взгляните, как все начинается с одного человека. У Тунчиля что ни год рождались дети, и он построил с помощью дровосеков новый дом. Они с женой превратили весь склон горы в плодородное поле. Возле ручья сеяли гречиху и овес. Дровосеки поставили неподалеку себе хаты, привезли в них женщин. Когда Тунчиль состарился, долина вдоль ручья превратилась в небольшое селение, которое назвали Новая Вырубка.
За все это долгое время с Тунчилем раз приключилось нечто удивительное. Посреди свежей вырубки, по другую сторону ручья, он заметил одно дерево, про которое, видать, забыли топоры. Из любопытства он подошел поближе и стал его рассматривать. Это была ель, могучая, высокая и прямая; такая, какие идут на постройку домов. Он обошел ее вокруг и увидел, что в кору врос железный вроде бы предмет, поблескивающий, как отполированный клинок. Сначала он потрогал его пальцем, потом попытался поддеть ногтем, затем палкой и, наконец, одним из своих ножей. Но это ничего не дало. Твердое тело дерева крепко держало предмет в себе. Похоже, металл и дерево срослись: их ни в какую не удавалось разделить. Тунчиль подумал: вот оно — знамение, хоть и не явился никакой ангел и не указал места своим лучезарным перстом, но и так уже ясно, где возводить храм. Он пошел к соседям, и они сообща срубили величавую ель. Ночью кузнецу удалось извлечь из дерева таинственный предмет. Это был нож, но не такой, какие делал Тунчиль. Другой. Его лезвие было несравненно более гладким, почти столь же гладким, как зеркало, — в нем отражалось ночное небо. Выбитая на нем крохотная цепочка знаков мало чем, однако, сумела Тунчилю помочь — кузнецу были неведомы иные узоры, кроме следов волков, зайцев и потрясающих форм снежинок. Однако не дерево было важным и даже не этот нож, а место, которое таким образом само о себе возвестило. И потому мужики, собравшись, обозначили на земле прямоугольник и решили построить здесь церковь.
Много, очень много лет спустя, когда Тунчиль уже был столь стар, что все путалось в голове, кузнец задумывался, правда ли, что то дерево росло именно там, может, он видел дерево с воткнутым в ствол ножом еще ребенком совсем в другом месте, а может быть, приснилось, потому что сны у него были всегда четкие и яркие, как лезвие ножа. Он наказал похоронить себя со своей находкой, сталь которой в отличие от Тунчиля не старела. А еще незадолго до его смерти какой-то грамотей сжалился и прочитал ему цепочку крохотных знаков: на клинке было написано SOLINGEN. Слово это никому ни о чем не говорило.
Прошли столетия, и один учитель новорудской гимназии прислал письмо в городской совет с предложением поставить памятник Основателю, но поскольку вся эта история так же, как и большая часть истории самого города происходила, когда на тамошних землях был другой язык, петицию обошли вниманием, и все кануло в Лету.
МАШИНА СПАСЕНИЯ
У Ножовщиков было только одно космологическое видение: Машина Спасения. Они рисовали ее на стенах своих домов, вырезали на рукоятках ножей, их немногочисленные дети, слушая рассказы взрослых, чертили ее палочкой на песке. Ножовщики пели о ней в своих заунывных псалмах, столь странных и печальных, что лишь они сами могли их слушать.
Космическим орудием спасения является вращательное движение; и то могучее, что направляет по орбитам далекие планеты, зодиакальные созвездия и всю вселенную, но и то малое, присущее творениям рук человеческих: мельничным жерновам, кривошипам, часам, колесам телег, гончарным кругам, пестику для растирания мака. А также самое крохотное, ощутимое во всех мельчайших частицах, из которых складывается мир.
Я бы описала это так: солнце, приведенное во вращательное движение в начале всех времен, — это гигантский пылесос, он засасывает свет из материи, подает его на орбиты планет и на огромные водяные колеса Зодиака. А с них тем же движением свет посылается выше, к границам всего мира, откуда он и поступает к нам.
Свет живет в душах людей и животных, глубоко запрятан, подвергнут гипотермии, закатан в жестяную банку. А луна — транспортный корабль, перевозящий души умерших с земли на солнце. В первую половину месяца она собирает их и становится все более яркой; идет к полнолунию. Во второй половине месяца она отдает их солнцу, поэтому к новолунию снова пуста, разгружена. Луна стоит между землей и небом, опорожненная, готовая к очередному рейсу. Серебристый танкер.
Солнце будет существовать до тех пор, пока — как поют в псалмах Ножовщики — не высосет все частицы света и не отдаст их Хозяину. После чего оно исчезнет, погаснет, рассыплется, а с ним и Луна, а потом нарушится гармония Зодиака. Вся огромная сложная космическая машина заскрежещет, остановится и в конце концов с грохотом развалится. Не нужны будут галактики. Окраины мира окажутся в его центре.
МЫ УЕЗЖАЕМ, СКАЗАЛА Я, ЗАВТРА ДЕНЬ ВСЕХ СВЯТЫХ[41]
Марта сидела за столом и терла покрасневшие глаза. В кухне у нее было невероятно чисто; все кастрюли убраны, начисто отдраена клеенка, натертый мастикой дощатый пол сверкает. Даже окна она вымыла и смахнула с них всю паутину, в которой летом запутывалось солнце. Каменные подоконники без трупиков ночных бабочек походили на могильные плиты. Я принесла Марте остатки пирога, и она съела его с жадностью. Потом встала и, шаркая, поплелась в комнату; через открытую дверь я увидела безукоризненно заправленную кровать, готовую к зиме.
Марта принесла оттуда парик, темный, почти черный, с заплетенными в косички волосами. Именно такой, какой я хотела. Я надела его. Марта улыбнулась. На губах у нее остались крошки от макового пирога.
— Чудесно, — сказала она и кивнула на зеркало.
Из зеркала на меня глянуло нечто расплывчатое и чужое, какое-то темное лицо.
Я не узнала себя.
Я буду носить этот, какой ни на есть, парик вместо шапки, буду его надевать, как только проснусь, чтобы добраться до ванной через выстуженные комнаты без риска для здоровья, а может, даже буду в нем спать. Буду в нем работать и планировать ремонт на лето. Поеду в нем колесить по свету.
Я подошла к Марте и обняла ее. Она еле доставала мне до подбородка, была хрупкая и мягкая, как гриб-зонтик. Ее короткие седые волосы пахли сыростью.
После обеда я пошла попрощаться с ней и напомнить, чтобы она зажгла лампадку от нас на могилке ребенка Фростов.
Я вошла в дом, но он был пуст. На столе лежала иголка с вдетой ниткой и стояла массивная оловянная тарелка, самая приметная вещь в доме Марты. Я села за стол и прождала ее, наверное, час или два. Беленые стены отражали мое дыхание. Я водила пальцем по замысловатому рисунку на металле. Не жужжали мухи, не потрескивал в плите огонь. Было так тихо, что я слышала собственное тело — оно жило.
Я знала про дверь в подвал, она была позади меня. Дверь была притворена, но замки висели на скобе открытые, готовые защелкнуться. Я могла бы встать, открыть эту дверь и спуститься вниз. Могла бы лечь рядом с Мартой в темноте и сырости, среди куч картофеля, которые ждут весны. Так я думала, хотя трудно о чем бы то ни было думать в доме Марты; он как губка, которая всасывает мысль прежде, чем та возникнет. И ничего не дает взамен, ничего не обещает, не обманывает, в нем нет будущего, а прошлое он превращает в предметы. Дом Марты похож на нее: как и она, он ничего не знает — ни Бога, ни его творений, ни даже самого себя, знать ничего не желает о мире. Живет настоящей минутой, одним «сейчас», но огромным, растянутым во все стороны, гнетущим, не подходящим для человека.
Потом вдруг спустились сумерки, я даже не заметила, как стало темно. И сидела бы так, загипнотизированная собственным дыханием. Не очнулась бы, если бы не эта старая оловянная тарелка — она отливала тяжелым, матовым, мерцающим светом, наполняла им всю кухню, освещала мои руки, цепляла тени к вещам. В ней отражались все будущие и прошлые полнолуния, все ясные, усыпанные звездами небеса, пламя всех свечей, и огоньки всех лампочек, и холодные струи всех люминесцентных светильников.
ГАДАНИЕ ПО НЕБУ
Р. рассказывал, что в детстве читал по облакам, во всяком случае, так ему это запомнилось.
Облака складывались у него в отчетливые образы — силуэты животных, корабли и парусники, стада белых овечек, которых понизу гонит сизая быстроногая овчарка, машины, даже пожарные; иногда бывали и чудовища — змеи, драконы, разверстые пасти на коротких ногах, крылатые летучие скелеты. Когда Р. пошел в школу, он стал видеть цифры и символы. Иногда у него на глазах производились математические действия — расплывчатая Двойка прибавлялась к пузатой Тройке, и в конце ветер приносил загогулину Пятерку. Им на смену пришли более сложные действия. Во втором классе он таким образом выучил таблицу умножения. Из окна, выходившего на железнодорожные пути, ему открывался клочок неба. С одной стороны облака всегда были с красноватым или оранжевым отливом, их расцвечивало пламя коксового завода. На этой гигантской школьной доске он видел всю небесную алгебру. Из таблицы умножения особенно ему запомнилось «Семью Восемь», поскольку было самым противным, никак не заучивалось. Семерка походила на кривобокий рогалик, Восемь — на два слипшихся облачка. Далее следовало их произведение: Пять — немного смазанный крючок, и поразительно отчетливая Шестерка, по-видимому, завиток от какого-нибудь реактивного самолета. Р. часами просиживал на окне и смотрел на небо. В седьмом классе, когда он влюбился, чередой пошли сердца и четырехлистный клевер. Позже он наблюдал и другие знаки — «пацифик»[42]величиной в полнеба, который плавно проплывал над городом с запад на восток, огромное Дао, замеченное в студенческие годы над замком в Болькове. Наконец пришло время заняться более важными делами, чем глядеть в небо. Недавно Р. решил, что вот теперь, между тридцатью и сорока годами, все будет особенно хорошо видно. Поэтому он недавно купил у русских штатив и, как только наступит весна, установит на нем фотоаппарат на восточной террасе дома. Объектив наведет на небо, поверх макушек двух елей-близнецов, и так фотоаппарат простоит до осени. Ежедневно Р. будет делать один снимок, даже если небо затянет совершенно беспросветной серостью. Р. уверен, что у нас из этого что-нибудь получится, и к осени на фотопленке мы увидим логическую прогрессию небесных сфер, которая непременно будет что-то значить. Можно будет сложить все фотоснимки, как паззл. Либо наложить один на другой в компьютере. Либо при помощи какой-нибудь программы из всех вычленить одно небо. Вот тогда-то мы всё и узнаем.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru
Оставить отзыв о книге
Все книги автора
[1]Волк (лат.).
[2]Эдвард Стахура (1937–1979) — поэт, прозаик, автор-исполнитель песен, бродяга, идеолог бродяжничества, после смерти (самоубийство в 1979-м) стал легендой. Молодежь искала в его прозе и поэзии «современное Евангелие». — Здесь и далее примеч. пер .
[3]Имя библейского пророка.
[4]Рынок — центральная площадь старинной части польского города.
[5]Я сплю, а сердце мое бодрствует (лат.). — Песнь Песней, 5:2.
[6]Вильга в переводе с польского — «иволга».
[7]Верую в Бога единого (лат.).
[8]наоборот (лат.).
[9]Тревогой сковано сердце нелюдима-отшельника и одиноко странствующего монаха (лат.).
[10]Анни Безант (1847–1933) — английская писательница и теософ.
[11]Елена Блаватская (1831–1891) — русская писательница, основательница Теософического общества в Нью-Йорке.
[12]Стефан Оссовецкий — польский инженер, обладал уникальными способностями ясновидения, нередко используемыми для научных целей (например, в археологии).
[13]В Польше на некоторых железнодорожных направлениях курсируют двухэтажные электрички.
[14]В 1980 голу в результате социально-экономического и политического кризиса в Польше начались массовые забастовки, возглавленные независимым профобъединением «Солидарность».
[15]Астрономический термин, обозначающий максимальное сближение двух небесных тел.
[16]Эманация — центральное понятие неоплатонизма, означающее «истечение» всех вещей из Единого<