Всегда ли побеждает побежденный? (Беседа с Борисом Колымагиным )
Наталья Леонидовна, известно, что далеко не все Ваши переводы в СССР печатались. Многие ходи ли по рукам в культурном подполье. Переписанные от руки, набранные на машинке, они стали неотъем лемой частью самиздата. Не могли бы Вы немного рассказать о том, «как все начиналось»?
В 1959 году мы как-то спонтанно, в шутку, решили – те, кто собирался у Григория Соломоновича Померанца, – перевести несколько книжечек. Первыми были Борхес (четыре новеллы) и Ионеско. Религиозными этих авторов, конечно, назвать нельзя. Но в их прозе был воздух, которого так не хватало. Книжки переплели – и мгновенно потеряли: кажется, Пинский взял их почитать в электричку и забыл.
Неужели все экземпляры?
Не помню… К концу 1960 года перевела Честертона. Перевод напечатали на машинке (обычно это делал мой муж или кто-нибудь из друзей) в че-тырех-пяти экземплярах. Книжка получилась очень маленькая, за ней появилась еще одна примерно такого же формата, и серию назвали «Ёлочка» (или это имя издательства). До тех пор я переводила только для издательств, а тут перевела для души эссе «Кусочек мела», «Радостный ангел» и еще два. С этого дня я взяла за правило переводить двадцать пять эссе в год. Так было до конца 1960-х годов. Переводы, собственно, делались для себя и для друзей.
«Фому Аквинского» переводила кусками – у меня были крохотные дети, и свободного времени – совсем немного. «Святой Франциск Ассизский» был сделан к Пасхе 1963 года, а «Вечный человек» – к Пасхе 1964-го. Я его делала, бросала, а когда убили Кеннеди, у меня было ощущение какого-то перелома, и я решила к Пасхе кончить. В тот же день умер Льюис, о котором я тогда не имела ни малейшего понятия.
В 1965 году я познакомилась с отцом Александром Менем. Оставила ему «Вечного человека», и он написал мне письмо в Литву. Смысл его (записка, к сожалению, не сохранилась): «ура, ура, это то, что нам нужно». Он взялся за дело, неизданные переводы Честертона были размножены – несколько машинисток специально занимались этим. И машинописные книги стали активно ходить по рукам.
–А когда Вы познакомились с кругом о. Алексан дра?
– Да особого круга тогда еще не было. Был Шура Борисов, сейчас знаменитый московский священник. Были Александр Михайлович Юликов (Сеза, от «Сезанн»), Миша Аксенов (будущий отец Меерсон), Женя Барабанов. Ездили в Тарасовку, где служил тогда о. Александр. Я сама ходила к о. Всеволоду Шпиллеру в Кузнецы. Кстати, о. Всеволод благословил меня, как жену католика, ходить в костел, а вот Честертон ему не понравился. Он был растерян и смущенно сказал: «Натали, вы знаете, это какой-то странный писатель». Легкость Честертона смущала многих читателей, не склонных отделять ее от легковесности. Однажды рукопись перепечатывала девушка, спросившая меня: «Скажите, Наташа, а этот человек в Бога верит?»
Отцу Александру удалось наладить своеобразную фабрику – перепечатывали Бердяева, Сергия Булгакова и многие другие книжки «тамиздата», которые моментально расходились. Правда, в них встречались пропуски, некоторые фрагменты терялись. Машинистки трудились, конечно, в нерабочее время, может быть, ночью, спешили. Когда в 1988 году появилась возможность опубликовать неизданного Честертона и я стала искать прежние свои работы, то обнаружила, что в каких-нибудь сотых экземплярах потеряно до половины книги. А других просто не оказалось. Так что пришлось, скажем, во «Франциске» переводить заново целые куски.
Судьба рукописей самиздата – совершенно средневековая: они не были нам подвластны, мы их не правили, неизвестные люди вносили в них свое. Например, вписали в одну из них кретинскую шутку, я ее забыла. Кроме того, при переводе для самиздата существовали свои особенности. Многие аллюзии, которые непонятны без пространного комментария, мне приходилось снимать. Например, отсылки к не-переведенным книгам Хаксли, Фолкнера и даже к переведенным, у нас их ведь не очень хорошо знали. Иногда я сокращала сама, потому что очень спешила, например, куски, которые казались повтором. Словом, это не были академически подготовленные рукописи. -Кроме Вас, кто-то еще в женевском окружении занимался переводом?
Переводила Зоя Афанасьевна Масленникова. Но профессиональных переводчиков прозы, насколько я знаю, не было. Часто переводили научные книги для о. Александра – он ведь, когда писал, пользовался огромным материалом и не мог все прочитать на языке оригинала.
Вы воспринимали свою деятельность как церковное служение?
Да. Большая радость была – переводить «вести», которые «спасают людей». Думала так, по наивности.
–А Льюис - как Вы его открыли?
– В 1972 году отец Сергий Желудков и отец Александр Мень дали мне почитать трактат «Страдание».
Хотели узнать, не годится ли он для самиздата. Я пришла в восторг и тут же села за работу. И с этих пор переводила по книжке Льюиса в год. С самиздатским Льюисом связаны любопытные сюжеты. Например, такой. Отец Сергий Желудков выписывал из льюисовских работ целые отрывки и вставлял в письма, адресованные Крониду Любарскому, который сидел в лагере. Отца Сергия вызвали и спросили, что он цитирует. Он простодушно спросил меня по телефону: «Наташа, Льюис есть в библиотеке?» Я говорю: «Смотря какой. Одни книжки есть, других нет». Он хотел «им» сказать, что это – переводы книг, которые есть не в спецхране, легально. Не помню, чем все это кончилось. Что до Любарского, Льюис ему не понравился, вернее – ничуть не убедил. Переписка издана, об этом можно прочитать.
–А вы видели тех людей, которые читали ваши переводы? Слышали отзывы, общались со своими читателями?
Отчасти. В Новой Деревне (куда перевели отца Александра) появилось очень много новых людей, а ездить туда часто я не могла. В1972 году произошел демографический взрыв, возникло очень много неофитов. Приход заметно вырос, и буквально каждый читал Льюиса. А в Москве сложился кружок – отнюдь не из-за самиздата, – где очень любили Льюиса и Честертона. Это Аверинцев, Шрейдер, Августин Яну-лайтис, братья Муравьевы. В1974 году мы основали Честертоновское общество, как раз в столетнюю годовщину его рождения, 29 мая. Собрались у меня, выбрали председателем кота. Где этот кот… Сейчас, минуточку, вот его фотография.
Настоящий котяра.
Кеша, бессменный председатель. Ему было два года. По-английски мы его называли Инносент Кот-тон Грэй.
Льюиса продолжали переводить. Из Ленинграда приехала Таня Шапошникова. Она перевела две сказки и письма, как она назвала, Баламута. Я их отредактировала, синтаксически они довольно беспомощны, а вот лексические находки были. Именно она выдумала «Баламут», хотя в оригинале, конечно, другая игра.
С конца 1979-го года мы с дочерью снова жили в Литве, пять лет. Я перевела там три романа Честертона. Переводила и других религиозных авторов -о. Саймона Тагуэлла, Габриеля Марселя пыталась… Когда мы переписывались с Аверинцевым, он их так называл: «Дорогой» – это Честертон, а «Золотой» -Льюис. Не думаю, что придрались бы перлюстрато-ры. Мы просто играли.
В 1988 году меня пригласил Кураев, отец диакона Андрея, заведовавший в Политиздате редакцией философии. Он сказал, что прочитал Честертона и хотел бы его напечатать. Это был симпатичный человек, читавший на работе одно, а дома – другое. Он выпустил сборник честертонов ских трактатов, а потом – и льюисовских.
Вы чувствовали какую-то разницу между дис сидентским движением, имеющим определенный дух противостояния, и культурным подпольем, теми, кто читал на хлебосольных московско-питерских кухнях стихи, кто устраивал полулегальные выстав ки (хотя и к ним, как известно, приходили милицио неры проверять паспорта)?
У меня было немало друзей-диссидентов. Конечно, после исхода 1972-1975 годов осталось культурное подполье. А раньше был Михаил (Мелик) Агурский, крупный сионист. Он очень любил Честертона, играл в него. Когда, прощаясь, мы стояли в аэропорту – вспомнили об этом. Разница, конечно, между диссидентами и несоветскими филологами или писателями существовала, но реально было немало людей, которые ходили и туда, и сюда. Анатолий Якобсон очень увлекся Честертоном и перевел стихи «В городе, огороженном непроходимой тьмой». Недослышав или не разобрав, скорее, написанного мной подстрочника, он заменил в них одно слово -«большую» или «великую» страну на «больную»: «Ибо жалеет наш Господь Свою больную страну». Получилось несравненно лучше.
Сама я не любила коллективной борьбы, я вообще боюсь всего коллективного, да и борьбы тоже. Мне казалось, что само внутреннее противостояние многое меняет вокруг нас, но дружила с диссидентами в Москве и в Литве. Вспоминаю Юру Мальцева, тихого, очень серьезного человека. Он писал властям: «Мне тут не нравится, отпустите меня в Италию». Его не посадили, видимо, по забывчивости. Но он несколько раз оказывался в психушке. Его выгнали с работы, и я брала для него в Патриархии переводы с итальянского. Сейчас он живет, кажется, под Болоньей, женился, написал книгу о Бунине.
Ваши любимые авторы сильно повлияли на религиозную топографию?
Теперь, оглядываясь назад, я часто думаю о том, что Льюис для самиздата был, может быть, не нужен. Я об этом говорила на встрече в Свято-Филаретов-ской школе, когда из Англии вернулась, с его столетнего юбилея. Ощущение такое, что Льюис в Новой Деревне «не сработал». Видимо, это связано с тем, что состояние душ в 1970-е годы не совпадало с его нравственной направленностью. Начиналось время повального, темного одиночества. Укреплялся явственный, тяжкий эгоизм. А сильнее проповедника против эгоцентризма, чем Льюис, не придумаешь.
И многие его просто не восприняли. Отцу Александру было тяжело с теми, кто выше всего ставил свое «я», кто пытался прежде всего утвердить себя. После 1988 года я от него слышала: «Хватит, я уже психотерапевтом побывал». Потому что, действительно, немало прихожан бывали у него как у психотерапевта: он их поддерживал, ласкал, но не требовал, чтобы они «отверглись себя».
Какие рукописи Вы читали в советские годы?
Очень много тамиздата, в основном – от отца Александра, да и от друзей (они, кажется, получали от Никиты Алексеевича Струве, с которым я еще знакома не была). Рукописей тоже было много, причем самых разных. В Литве в нашем доме одно время гостил Бродский. Не могу сказать, что я с ним дружила, но стихи знала – его, и Рейна, и Наймана -вот с ними я дружила. А вот кружок поэтов, который собирался у Пинского (их, кажется, называют лианозовцами), знала гораздо меньше. Мне просто становилось худо от стихов Холина. Конечно, это мой недостаток, и все-таки «барачного реализма» хватало в самой жизни.
У Вас остались какие-нибудь рукописи того времени?
Почти ничего. Но случилась одна странная вещь. В Литве у нас жил отец Доминик, тайный католический священник. Когда в Польше объявили военное положение, то я в этот ужасно тяжелый год специально для него перевела честертоновское эссе о Польше. Прошло много лет, и вот недавно он привез мне старый листочек, не перепечатанный. Да› и еще. Примерно в то же время я переводила эссе «Великан», оно даже вошло в сборник 1984 года. Но я его воспринимала как надежду и пророчество. Там сказано, что часто побеждали побежденные. Смотрите: «Вот и все, что мы можем сделать, когда сражаемся с сильнейшим. Он убьет нас, мы нанесем ему незаживающую рану». И дальше – о том, что маленький, слабый Дик вонзил меч великану в ногу, тот удивился, почти не почувствовал боли – но ушел и утонул в море. Надежда оправдалась, против всякой логики.
Как Вы думаете, можно ли сегодня по образцу «Самиздата века» составить похожий кирпич «Религиозный самиздат»?
Скорее – нет. Возьмем религиозные хроники. Насколько я понимаю, их составляли те же самые люди, которые делали хронику вообще, – Горбанев-ская, Якобсон, Садунайте. С первыми двумя я дружила, но этих тайн не знала. Однако речь не о том. У них был какой-то костяк, какая-то координация. Религиозный самиздат, насколько я понимаю, координирован не был, и собрать его очень трудно. Конечно, если это надо, он соберется сам собой.