Глава четвертая. Подземный гром
Странник
А в Москве кончался август, и с утра зарядил мелкий дождик. Клонилось к закату русское лето, по меткому определению классика — «карикатура южных зим».
Не менее карикатурные реформы, как и полагается на Руси, закончились полным крахом, из стыдливости названным «дефолтом». Теоретики рынка словоблудили с экранов, доказывая очевидный успех преобразований: мол, и у нас теперь как у нормальных стран с развитой экономикой периодически случаются кризисы. Глаза их при этом воровато бегали, как у мелкого фарцовщика на первом допросе. А люди посолиднее клубились в Охотном ряду и на Дмитровке, до хрипоты обсуждая и до онемения локтей пропихивая своего на освободившееся кресло премьера.
Выбор был невелик: газовый магнат с ненормативной лексикой, цековский ветеран с ущемлением поясничного нерва, интриган-железнодорожник, гуманитарий-милиционер и еще пару совсем уж невзрачных личностей. На роль Пиночета не годился никто. А всем накануне голодной зимы почему-то хотелось именно Пиночета. Особенно после мальчика киндер-сюрприза, объявленного главным виновником всех бед.
Банкиры позакрывали обменные пункты и отключили банкоматы. Всем этим гениям спекуляций и архитекторам «пирамид» вдруг резко приспичило выехать за границу, подальше от ошалевших вкладчиков. Газеты и телеканалы кликушествовали на разные голоса, но к бунту все же не призывали. Ограничились резкой критикой и требованием экономических гарантий свободы слова.
А народ… Народ за годы прозападных реформ тоже освоил несколько иностранных слов. Поэтому вместо привычного русскому уху пятизвучья обозвал «слуг народа» и их вороватую челядь импортным словом «пидо…сы» и стал скупать все подряд. Ажиотаж длился три дня, на большее у народа не хватило денег. Кое-как успокоившись и очередной раз стерев плевок с лица, незлобливый русский народ занялся тем, что умеет лучше всех в мире, — выживанием.
Максима Максимова дефолтная свистопляска не затронула, и с самого утра он предавался великорусскому ничегонеделанью. Подперев щеку кулаком, смотрел на капельки дождя на подслеповатом оконце. Больше смотреть было не на что. Окно полуподвальной комнаты выходило во двор музея, и не было никаких шансов увидеть хотя бы пару стройных ног.
«Интересно, а Пушкину снились сны про Африку?» — неожиданно пришло на ум.
Максимов усмехнулся. Голова явно желала думать о чем угодно, только не о работе. В историко-археологической экспедиции, где он числился научным сотрудником без степени, существовали «присутственные дни», в которые приличия требовали показаться пред светлые очи начальства и критические взгляды сослуживцев. Максимов родные стены баловал своим появлением не чаще двух раз в месяц. И то, если не уезжал в командировки по личному указанию профессора Арсеньева. Всем давно было известно, что Максим доводится суровому, как старообрядец, профессору любимым внуком, поэтому смотрели сквозь пальцы на полное отсутствие энтузиазма у Максимова в редкие моменты нахождения на рабочем месте.
Впрочем, Максимов себя не выпячивал, всегда с легкостью откликался на просьбы принести, перетащить и поставить на место. В женском коллективе вел себя предельно корректно, особого внимания никому не уделял и по темным углам никого не зажимал. Зато с удовольствием принимал участие в чаепитиях и днях рожденья. В пристрастии к спиртному уличен не был, материальных проблем не имел, кольца на пальце не носил. Но охотничий сезон на него не открывали. Тайный женсовет музея постановил оставить Максимова в покое, как выразилась искусствовед со стажем Тарасова — «для сохранения породы».
«Присутственный день» тянулся третьи сутки. В понедельник утром дед позвонил Максимову и сказал: «Ты мне нужен. Будь на работе». С тех пор они даже не перебросились парой слов, хотя сегодня уже кончался четверг.
Хотя в том, что идет именно четвертый день недели, Максимов был уверен все меньше и меньше. В вязкой тишине полуподвала, казалось, даже время умирало и тонкой пылью осыпалось на полки, забитые ящиками со всякой всячиной, оставшейся от умерших раньше эпох. И мысли текли все медленнее и медленнее.
«Дед, конечно, затянул паузу до неприличия. Но, если разобраться, определенный плюс в безвременье есть. Лучшего способа привести себя в норму, чем временное заточение в этом склепе, не придумаешь».
Он уже давно привык не тешить себя иллюзиями, просто не имел на это права. Холодный анализ фактов убеждал, что события последних недель развивались слишком бурно и чересчур неожиданно оборвались. Все говорило о том, что это не финал, а лишь временное затишье. И то, что вокруг него сейчас пустота, тишина и никаких признаков опасности, еще ничего не значит. Максимов считал, что его просто отшвырнуло взрывной волной от эпицентра событий. Чудом уцелел? Безусловно. Победил? Покажет время. Боги ревнивы к удачам смертных.[8]
Тишина, плотными слоями лежащая вокруг, постепенно просочилась внутрь сознания, замерли и рассеялись остатки воспоминаний, и тело, уставшее реагировать на осколки событий, засевших в памяти, окончательно расслабилось. Как зверь, наконец, уютно устроившийся в логове.
«Правильно, правильно, — похвалил себя Максимов. — Каждому зверю — свое логово. А такому зверю, как ты, самое место в подвале музея».
Он опустил взгляд на лежащий на столе кинжал. Его он положил перед собой, чтобы имитировать работу и не раздражать случайно зашедшего в хранилище откровенным бездельем.
Клинок потемнел от времени, но все еще отчетливо проступала руническая клинопись на рукояти. Давным-давно, примерно в третьем веке нашей эры, неизвестный воин нанес эти знаки и утопил оружие в болоте близ Шлезвига. Был ли это дар богам или исполнение зарока, сейчас уже невозможно угадать. А может, устав от битв, воин таким образом нашел место вечного отдохновения для своего боевого друга. Кто знает?
Максимов вдруг почувствовал себя этим кинжалом, заброшенным на задворки бытия, где никогда ничего не происходит. Оружие в музее — высшая форма абсурда.
Пальцы погладили холодную сталь. И клинок, как истосковавшийся пес, радостно отозвался на прикосновение. На долю секунды лучик света вспыхнул на клинке, оживив руническое заклинание, глубоко врезанное в сталь.
— Руны победы,
Коль к ней ты стремишься, —
Вырежи их
на меча рукояти
и дважды пометь
именем Тюра, —
Максимов прочел вслух из «Старшей Эдды».
Неизвестный воин в точности выполнил повеление валькирии Сигрдривы.[9]
В этот миг странный низкий гул прокатился по подвалу. Словно ухнула земля, придавленная многотонной тяжестью. Или где-то рядом громыхнул взрыв.
Сердце тревожно забилось, разбуженное взрывной волной. Максимов хищно втянул носом воздух.
«Черт, только этого не хватало!» — кольнула мысль. По его разумению, в столице государства, ввязавшегося в бесперспективную войну, уже давно должны были начаться серийные теракты. Критическое количество крови уже пролилось, и теперь легко найти смертника, жаждущего что-нибудь взорвать в отместку за стертый с земли кишлак.
Он посмотрел на чашку с остывшим кофе. Темная поверхность оставалась спокойной. Был бы взрыв, по ней сейчас бы гуляли концентрические волны.
«Не здесь», — понял Максимов.
Война началась, как всегда, неожиданно. Где-то далеко, возможно, даже не в этом мире, нарушилось равновесие, и тяжкий гул земли предупредил о начале новой битвы.
В вязкой тишине подвала зашелся тревожной трелью телефонный звонок.
— Слушаю, Максимов. — Он узнал голос деда и облегченно вздохнул, конец ожиданию. — Да, я сейчас подойду.
По пути в кабинет деда он столкнулся с Тарасовой. Но поздороваться не успел. Старший научный сотрудник в обществе двух мужчин партикулярной наружности свернула в отвилок, ведущий в святая святых музея — спецхранилище. Тарасова входила в узкий круг особо доверенных лиц, кому был разрешен вход в подвалы, где хранились трофеи войны и прочие культурные ценности не совсем ясного происхождения. «Пещерой Али-Бабы» прозвали сотрудники спецхран, а Тарасову, пышнотелую блондинку без возраста, соответственно — Али-Бабой. Но за глаза, естественно.
— И сколько вы планируете работать? — раздался голос Тарасовой.
— Сколько сочтем нужным, уважаемая Тамара Васильевна, — с хохотком ответил один из спутников. В голосе отчетливо чувствовалось самомнение человека, допущенного к гостайнам.
Скорее по наитию, чем из привычки совать нос в чужие дела Максимов метнулся в отвилок. Лестница спиралью уходила вниз, в мутном свете лампы на втором пролете он успел разглядеть проплешину на голове и клетчатый пиджак одного из «искусствоведов в штатском». Рука человека задержалась на поручне, и Максимов отчетливо увидел черный ноготь на безымянном пальце. Наверное, прищемил чем-то или ненароком ударил молотком.
«Интересно, что стряслось, если „пиджаки“ экстренно потащили Тарасову в спецхран?»
Ответом стал новый удар подземного грома. Максимов ощутил его всем нутром. Плотный воздух ударил от стен и сдавил грудь.
Дед Максимова, профессор Арсеньев, внешностью и сутью полностью соответствовал своему статусу. Профессор — от латинского «профессоре» («несущий свет»). Святослав Игоревич Арсеньев относился к этой неистребимой и несжигаемой на кострах касте хранителей знаний и проповедников. Как всякий ведун он был порой резок в суждениях и нетерпим к глупцам. Недостатки характера искупались беззаветным служением истине и фантастической работоспособностью. За свой долгий век дед успел сделать и написать столько, что новое поколение студентов, кропая рефераты со ссылками на работы Арсеньева, с чистым сердцем считали его представителем давнего прошлого, славной плеяды, выкошенной голодом и чистками, неким подобием знаменитого профессора Преображенского.
Дед, действительно, напоминал профессора Преображенского из «Собачьего сердца». Окладистая, раздвоенная книзу борода, круглые очки и небрежная аристократичность в одежде. Только Арсеньев не сыпал перлами вроде «не читайте газет перед обедом», а чаще молчал, насупив густые брови, под которыми прятал ясные пронзительные глаза. И в такие моменты становился похож на неистового протопопа, не боящегося ни царского гнева, ни костра.
По сурово поджатым губам деда и полной пепельнице окурков Максимов понял: что-то случилось. Сколько помнил, дед смолил болгарские сигареты, кислые и с неповторимым ароматом. Дом деда, в котором воспитывался с двенадцати лет Максим, после того, как мать и отчим не вернулись из экспедиции, всегда ассоциировался у него с этим душистым запахом.
— Не устал бездельничать? — спросил дед, скользнув взглядом по Максимову.
— Привыкаю потихоньку, — ответил Максим, удобнее располагаясь в кресле.
Арсеньев толкнул к нему по столу листок.
— Полюбопытствуй. Чтобы мозги окончательно не закисли.
Максимов стал рассматривать рисунок. У деда была великолепная память и рука художника. Раз подержав в руках какую-нибудь античную штуковину, он мог в деталях нарисовать ее так, как умели только выпускники Императорской Академии живописи.
— Только не надо смотреть, как баран на новые ворота, — поторопил его дед. Профессор Арсеньев, человек с энциклопедическими знаниями, считал, что не стоит тратить время и вспоминать то, чего не знаешь.
А Максимов не мог оторвать взгляда от рисунка. Графика была мастерской: четыре змеи изгибали тугие чешуйчатые тела, выползая из центра, и завивались в левостороннюю свастику
— Ну, думаю… — Максимов отложил лист и сразу же наткнулся на жесткий взгляд деда.
От своих учеников Арсеньев требовал четкости и точности и терпеть не мог вводных предложений вроде «я думаю» и «мне кажется». Любую попытку растечься мыслью пресекал резко и безапелляционно. «Чтобы думать, надо знать, молодой человек. А казаться ученому ничего не может», — цедил он, испепеляя взглядом очередного недоучку.
— Брактеат. Изображение относится к так называемым «щитам ужаса». Чаще использовались рунические знаки, а тут стилизация под змей. Что говорит о редкости этого брактеата даже для своего времени. Левосторонняя свастика означает магический поворот времени вспять. Знак встречается крайне редко. Очевидно, его магическое воздействие считалось чрезвычайно мощным, слишком мощным, чтобы использовать всуе. — Максимов бросил взгляд на рисунок и добавил: — Прильвицкая коллекция.
— А разве у Готлиба Маша есть описание этого брактеата? — прищурился дед.
— Нет. Но рунические знаки на спинках змей совпадают с теми, что нанесены на статуэтку Перуна из Ретры, — уверенно ответил Максимов. Память у него была от рождения замечательная и доведена до фотографической специальными тренировками. — После обнаружения клада культовых предметов в Ретре, получившего название «прильвицкая коллекция», по указу князя Ежи была создана комиссия, подтвердившая подлинность предметов. Но за полтора столетия, прошедшие с тех пор, еще никому не удалось расшифровать надписи на статуэтках языческих богов.
— И какова твоя версия его происхождения?
— Храм в Ретре располагался в землях лютичей и считался культовым местом прибалтийских славян. При завоевании Прибалтики тевтонцами в девятом веке храм был разрушен. Культовые предметы из Ретры долгое время считались утерянными. Готлиб Маш приобрел свою коллекцию в конце восемнадцатого века. Комиссия князя Ежи работала два года: с тысяча восемьсот двадцать седьмого по двадцать девятый год, — по памяти воспроизвел Максимов. — Допустим, ему досталась лишь часть клада. Или часть разграбленного хранилась в тайной казне Тевтонского ордена. Откуда, в конце концов, и появилась на свет.
Дед пошевелил кустистыми бровями, от чего глубокие морщины на лбу пришли в движение, и обронил:
— Небезнадежен.
У профессора Арсеньева это считалось высшей оценкой. Низшим баллом, выставляемым чаще всего восторженным курсисткам, была фраза: «Только под венец, и никуда более». После нее следовали слезы и обмороки, но заслуживших эту оценку дед больше к зачетам не допускал, кто бы и как бы на него не давил.
Арсеньев взял листок и, скомкав, сунул в карман.
Судя по всему, экзамен закончился, и Максимов расслабился.
— Брактеат подлинный. Экспертизу проводил профессор Брандт из Гамбургского университета. Ему можно доверять. Брандт — ученик Хефлера, а Йозефа Хефлера я отлично знал, — произнес нейтральным тоном Арсеньев, но при этом бросил Максимову многозначительный взгляд.
Максимов кивнул, дав понять, что важность информации оценена и она намертво впечатана в память.
Он уже не удивлялся конспирации, царящей в научной среде. Без рекомендаций, негласных проверок и перепроверок невозможно сделать и шага. Особенно любили конспирировать историки. Объяснялось это просто. Историю во все времена каждый правитель норовил переписать под себя. И волей-неволей историки превратились в создателей и хранителей мифов. А разрушить миф, управляющий толпой, — по последствиям действие значительно более серьезное, чем взорвать атомную бомбу. Время от времени кто-то прорывался обнародовать правду, надежно укрытую в архивах, и с благородным блеском в глазах взойти за нее на костер. Как правило, все заканчивалось тихой смертью от инфаркта и крематорием.
Арсеньев сосредоточенно раскуривал очередную сигарету и, казалось, так был поглощен этим занятием, что забыл о присутствии Максима.
— Не люблю делиться неприятностями, но считаю, на правах родственника, ты имеешь право это знать. — Дед задул спичку. — Сгорела наша дача. Хотя… Может, все дело в том, что ее посчитали нашей? Слишком часто я там появлялся, вот и подумали, что Арсеньева можно прижать этой развалюхой.
По документам дача принадлежала старому другу семьи. Узнав, что жена Арсеньева смертельно больна, он отдал ключи от дачи и ни разу не упомянул об оплате. Возможно, благодаря свежему воздуху Маргарита Павловна и протянула все эти годы, безвыездно проживая в тихом поселке под Москвой.
— Что с бабушкой? — Максимов постарался скрыть волнение, дед не любил излишних проявлений эмоций.
— Неужели я бы скрыл, если бы с Маргушей что-нибудь случилось? — холодно сверкнул глазами Арсеньев. — Ее на даче, слава богу, уже неделю не было. Подошел срок очередного сеанса химиотерапии, пришлось перевезти в Москву.
— И когда случился пожар?
— В ночь на воскресенье. — Дед разогнал рукой табачный дым. — Только странный пожар получился. Сначала взрыв обвалил заднюю стенку дома, потом вспыхнул огонь. В подвале жар был, как в доменной печи. Выгорело и расплавилось практически все. Нашли только остатки ящиков и сплав бронзы с золотом. Откуда в доме золото, ума не приложу. Следствие, конечно, все расставит на свои места. Но, согласись, ситуация не из приятных.
— Да уж, — согласился Максимов, отметив про себя, что пальцы у деда мелко вздрагивают. Он сейчас походил на человека, прячущего от других боль, терзающую нутро.
— Ты Тарасову не видел? — Арсеньев потянулся к телефону.
— Она в спецхран пошла с «пиджаками», — ответил Максимов.
— Ох, совсем из головы вылетело. Ничего, потом позвоню.
При этом дед вновь послал Максимову многозначительный взгляд. Максимов едва заметно кивнул, дав понять, что сигнал принят.
«Значит, на деда вешают хищения из спецхрана. И как говорят „пиджаки“, взяли в плотную разработку. Поэтому дед так конспирирует и семафорит глазами. Судя по всему, речь идет о золоте Ретры, — подумал он. — Черт, нашли на кого бочку катить! Или… Или специально решили — на кого».
Догадка была поразительной, и он вновь ощутил отголосок подземного грома. Будто где-то далеко ухнул о землю тяжелый камень.
Он заставил себя успокоиться и объективно проанализировать ситуацию.
— Соседи, конечно, не видели, как в дом вносили ящики, — стал рассуждать вслух Максимов. — Но почему не допустить, что ящиков вообще не было? Их можно разобрать и внести по доскам. Отдельно доставить что-то особо ценное. За ту неделю, что дача пустовала, вполне можно было устроить там филиал Гохрана. А потом устроить взрыв.
Огонь смешает все. Чем не версия?
— Небезнадежен, — выставил оценку дед, пряча в усы улыбку.
«Правда, чтобы так качественно подставлять, надо доподлинно знать, что профессор Арсеньев имел касательство к сокровищам Ретры», — подумал Максимов и на всякий случай спросил:
— Кстати, из чего сделан этот брактеат? По тому, как вспыхнули глаза деда, он понял, что вопрос совершенно лишний. Хуже — опасный.
— Из золота, Максимушка, — нехотя ответил дед, посмотрев на внука, как на круглого идиота. — Из очень древнего золота.
С тех пор как из него последовательно пытались сделать английского, немецкого и японского шпиона, а в конце концов пристегнули к «делу врачей», дед считал, что у чекистов проблем с фантазией нет. И когда волею судьбы стал курировать работу с «трофейным искусством», ввел вокруг себя повышенные меры безопасности. Максимова с детства приучили к мысли, что дом, рабочий кабинет, телефон и переписка деда и домочадцев находятся под бдительным контролем «искусствоведов в штатском».
— А Готлиб Маш писал, что все предметы из бронзы. — Максимов решил наплевать на «жучки» в кабинете.
— Славяне спасли то, что считали ценным, а тевтоны захватили то, что в их глазах представляло наивысшую ценность, — золото. Чем не версия?
Дед с недовольным видом стал смахивать со стола пепел, давая понять, что больше ни слова не скажет.
«Ясно, имел отношение», — сделал вывод Максимов.
Профессор Арсеньев тихо ненавидел «кабинетных мифотворцев». И никогда не поддерживал разговор о дутых проблемах. Коль скоро он счел возможным высказать версию, значит, доподлинно знал, что неизвестная часть сокровищ Ретры существует. Более того, он держал ее в руках.
Дед стал оглаживать бороду, что на его языке жестов означало крайнюю степень задумчивости перед принятием важного решения. При этом он не спускал глаз с Максимова. Очевидно, то, что он разглядел во внуке, его удовлетворило, и Арсеньев произнес:
— М-да, как говаривал Александр Сергеевич: «Нас мало избранных, счастливцев праздных». — Иронии в голосе было ровно столько, чтобы дать почувствовать внуку, что дед не одобряет его отношения к работе. — Вынужден извиниться перед тобой, Максимушка, — зря заставил сидеть в подвале. Хотел, чтобы ты был под рукой. В отношении тебя строил кое-какие планы, но с этим пожаром все пошло наперекосяк. Можешь считать себя свободным. Работай по личному плану, если он у тебя, конечно, есть.
— Придумаю что-нибудь. — Максимов даже не попытался встать, слишком уж демонстративно Арсеньев посмотрел на потолок, намекая на «жучки».
— И когда ты остепенишься? Хоть женился бы на пару лет, что ли, — проворчал дед, сунув руку под пиджак. Достал мобильный, чем несказанно удивил Максимова. — Что смотришь? Вот, решил разориться. Говорят, очень хорошая модель. Международный роуминг. Прости господи, что с языком сделали!
Максимов насторожился. Профессор Арсеньев слыл аскетом и никогда не потратился бы на дорогую игрушку, если бы не крайняя нужда.
Дед черкнул на клочке бумаги несколько строк и протянул Максимову.
— Вот тебе номер. Звони, не стесняйся. Хоть буду знать, где любимого внука черти носят.
Максимов вскользь посмотрел на номер. Их оказалось два: мобильного и какой-то явно не московский. Ниже мелким каллиграфическим почерком деда было написано:
«Профессор Рихард Брандт, Гамбург. Ученик Йозефа Хефлера, служившего в An. отд. LFIG».
«Аненербе, отдел индогерманской религии», — расшифровал Максимов и поднял взгляд на деда.[10]
А тот ждал, оглаживая бороду. Принимая на работу Максимова, уволенного с волчьим билетом из армии, профессор Арсеньев без обиняков предупредил, что ввиду ничтожной ценности внука как научного работника он берет его «офицером для особых поручений». Правда, всякий раз решение, выполнять поручение или нет, он предоставлял Максиму. Внук ни разу не отказался и ни разу не подвел деда.
Максимов суммировал все, что услышал от деда, добавил то, что дед знать не мог, все взвесил и принял решение:
— Обязательно позвоню.
Дед все понял, глаза сразу потеплели. Затаенная боль в них осталась. Но теперь в них затеплился и огонек надежды.
— Можешь идти, — разрешил дед. — Да, кстати, если увидишь Фоменко, дай в морду. Скажи, что от меня.
Максимов коротко захохотал и кивнул. Дед не изменил ритуалу прощания.
С тех пор как Фоменко разразился своим опусом «Глобальная хронология», профессор Арсеньев стал жалеть, что отменили дуэли и запарывание до смерти батогами. Правда, сам рук марать об бумагомаралку не желал, перепоручил Максимову. Чем выше росли тиражи книжонки «бухгалтера от истории», как дед окрестил Фоменко, и чем чаще недоучки и недоумки ссылались на него, тем больше Максимов опасался за целостность лица «бухгалтера». Сердцем чувствовал, терпение профессора Арсеньева на исходе. Рано или поздно он все же встанет из-за стола и собственноручно подпортит физиономию этому растлителю умов и осквернителю истории Руси.
Максимов плотно закрыл за собой дверь. За время его отсутствия ничего в хранилище не изменилось. Кинжал все еще лежал на столе, равнодушный и безучастный ко всему, как брошенный пес, уставший ждать хозяина.
«Ну, вражина, умеешь работать, ничего не скажешь», — злым шепотом процедил Максимов.
Он давно уже свыкся с правилом, что на избранном им пути нельзя иметь друзей, нельзя любить, нельзя создать семью. Как выяснилось, даже собаку завести нельзя. Потому что будут бить туда, где больнее. Не по тебе, так по близким. Дед был единственным близким ему человеком, их связывали не только узы крови, а особое духовное родство. И потому ударили именно по деду.
Максимов не сомневался, что это лишь первый удар. И целью является не профессор Арсеньев, а он сам — Максим Максимов. Странник.
«Надо отдать должное, он быстро пришел в себя. Две недели — и уже организовал ответный удар. — Пальцы Странника машинально погладили клинок. — Зря я его не убил. Как выясняется, зря».
Кинжал, почувствовав человеческое тепло, сам лег в ладонь.
Странник резко выдохнул и с разворота послал кинжал в полет, в темную глубь подвала…
Ретроспектива
Странник