Роль языка в процессах познания

Задумываясь над природой языка, человек первоначально вскрывал в нем категории мышления, т. е. устанавливал влияние мышления на язык. Об этом свидетельствует философский подход к явлениям языка, который был столь характерен для древней Греции и который античность завещала всему европейскому средневековью. Однако уже в XVIII в. в работах Джемса Монбоддо и Иог. Готфрида Гердера возникает более разностороннее рассмотрение этой проблемы. Но совершенно исключительное внимание уделяет ей один из крупнейших языковедов — В. Гумбольдт. Его глубокое истолкование этой проблемы оказало мощное влияние на все последующие поколения лингвистов, в той или иной мере занимавшихся ею, и остается до настоящего времени на вооружении у некоторых направлений в языкознании.

«Язык, — писал он еще в начале XIX в., — есть орган, образующий мысль. Умственная деятельность — совершенно духовная, глубоко внутренняя и проходящая бесследно — посредством звука речи материализуется и становится доступной для чувственного восприятия. Деятельность мышления и язык представляют поэтому неразрывное единство»[382].

В работах В. Гумбольдта можно обнаружить еще много и других замечательно тонких наблюдений и суждений («…в слове всегда наличествует двоякое единство — звука и понятия»; «звуковая форма есть выражение, которое язык создает для мышления» и др.). Подобного же рода высказывания встречаются и у других крупных языковедов — А. Шлейфа, Г. Штейнталя, И. А. Бодуэна де Куртене и проч.

Но, делая правильные наблюдения, В. Гумбольдт связывает их с другими своими суждениями, подсказанными его идеалистической философией, в результате чего искажению подвергаются и сами наблюдения, сделанные В. Гумбольдтом благодаря глубокому проникновению в действительную сущность языка.

В. Гумбольдт среди прочих делает и следующее замечание: «…весь язык в целом находится между человеком и воздействующей на него внутренним и внешним образом природой. Человек окружает себя миром звуков, чтобы воспринять и усвоить мир предметов. Это положение ни в коем случае не выходит за пределы очевидной истины. Так как восприятие и деятельность человека зависят от его представлений, то его отношение к предметам целиком обусловлено языком. Тем же самым актом, посредством которого он из себя создает язык, он отдает себя в его власть; каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, из пределов которого можно выйти только в том случае, если вступаешь в другой круг»[383].

Эта констатация представляет собой своеобразный перекресток дорог, которые ведут в разные стороны. Действительно, поскольку язык является орудием мысли и вне языка понятийное мышление невозможно, познавательная деятельность человека, направленная на объективную действительность, всегда осуществляется с помощью языка. Таким образом, человек всегда замкнут в определенном кругу — в кругу того языка, на котором он мыслит и с помощью которого он общается. Но таких кругов существует много — каждый из языков представляет такой круг. Кроме того, эти круги не остаются неподвижными и границы их постоянно меняются — так учит нас опыт исторического изучения языков.

Чем же следует объяснить наличие разных языков (разных замыкающих человеческое мировоззрение кругов) и каковы причины и закономерности их изменения?

Одно объяснение исходит из того, что язык, включаясь составным элементом в единую цепь отношений человеческого сознания и объективной действительности, является производным и от сознания (и его деятельности, т. е. мышления) и от объективной действительности. Он отражает и состояние сознания, и направления его деятельности, и условия, в которых осуществляется эта деятельность (совокупность всех форм объективной действительности). Так как все эти факторы являются отнюдь не стабильными, а меняются во времени и в пространстве, то их различие в конечном счете (только в конечном счете, так как тут наличествует очень сложный клубок опосредствований) обусловливает и различие языков и их изменение. Это материалистический путь исследования данной проблемы.

Другое объяснение предлагает В. Гумбольдт. «Язык, — пишет он, — есть как бы внешнее проявление духа народа; язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык — трудно себе представить что-либо более тождественное. Каким образом они сливаются в единый и недоступный нашему пониманию источник, остается для нас необъяснимым. Не пытаясь определить приоритет того или другого, мы должны видеть в духовной силе на рода реальный определяющий принцип и действительное основание различия языков, так как только духовная сила народа является жизненным и самостоятельным явлением, а язык зависит от нее»[384]. Определив дух народа в качестве причины различия языков, В. Гумбольдт с духом связывает и развитие языка. Язык, — утверждает он, — есть душа во всей ее совокупности. Он развивается по законам духа[385].

Таким образом, в понимании В. Гумбольдта, язык находится в промежуточном положении между человеком и внешним миром и развивается не в процессе человеческой познавательной деятельности, направленной на объективную действительность, а по законам развития духа. Это идеалистический путь исследования проблемы языка и мышления.

Таковы различные пути объяснения непреложного факта, устанавливающего единство языка и мышления. Эти пути ведут к разным философским концепциям, определяющим методологическое истолкование основных категорий языка. Их знание понадобится нам для правильного понимания также и других различий, которые существуют в истолковании ряда проблем, находящихся в центре внимания современного языкознания. Эти проблемы также фактически представляют разные аспекты общей проблемы, составляющей предмет рассмотрения настоящей главы, и поэтому их решение помогает установить правильный взгляд на ту роль, какую язык играет в процессах познания.

История языкознания складывалась таким образом, что после постановки широких проблем философии языка, по времени связанных со становлением сравнительно-исторического языкознания, наступил довольно длительный период «мелкомасштабного», «позитивистского» подхода к изучению языка, наиболее отчетливо проявившегося в научной деятельности младограмматической школы. Конец XIX и начало XX в. характеризуются возникновением новых направлений в науке о языке, возглавляемых Г. Шухардтом, К. Фосслером, неолингвистами. Все эти направления занимают критическую по отношению к младограмматикам позицию и в большей или меньшей степени пользуются идеями В. Гумбольдта. Именно в этих направлениях постепенно вырабатывается и та концепция, которая ныне резко противостоит также и новейшим математическим и логическим методам изучения языка. Сущность этой концепции неокантианец Э. Кассирер излагает в следующих словах: «Язык — не механизм и не организм, не живая и не мертвая вещь. Это вообще не вещь, если под этим термином понимать физический объект. Это — язык, очень специфическая человеческая деятельность, которую нельзя описать в терминах физики, химии или биологии. Наилучшее и самое лаконичное выражение этого факта было дано В. Гумбольдтом, когда он заявил, что язык не ergon, aenergeia»[386].

Одновременно рождается живой интерес к проблеме отношения языка и культуры. В США возникновение этой проблемы было тесно связано с изучением языков и культуры американских индейцев. И язык и культура и поныне нередко рассматриваются американскими учеными как компоненты широкой по своим границам науки — антропологии, изучающей разные формы проявления культуры того или иного народа. Своеобразие культуры и языков американских индейцев много содействовало возникновению гипотезы о взаимосвязанности этих явлений и возможного глубокого влияния языка на становление мировоззренческих категорий. Так возникла так называемая гипотеза Сепира — Уорфа.

Иные обстоятельства способствовали возникновению подобных же тенденций лингвистического исследования в Европе, в частности в Германии. Здесь они, несомненно, были связаны со всяческим подчеркиванием национальных черт немецкой культуры. Здесь эта проблема получила несколько видоизмененный характер и может быть формулирована не как «язык и культура», а как «язык и народ». Наиболее ярким представителем этого последнего направления является Лео Вайсгербер. Он более непосредственно, чем аналогичное американское направление, примыкает к Гумбольдту и в своей лингвистической системе реализует новейшие теории европейской науки о языке, в особенности теорию знаковой природы языка Ф. де Соссюра и теорию семантических полей Йоста Трира. Его можно даже назвать структуралистом, но его структурализм восходит не к тем многочисленным разветвлениям этого модного лингвистического направления, которые возникли под влиянием работ Ф. де Соссюра в Европе и Ф. Боаса и Л. Блумфильда в Америке, а к В. Гумбольдту, который задолго до Ф. де Соссюра и Бодуэна де Куртене указывал, что «структурность является наиболее общей и глубокой характерной чертой всех языков»[387].

Но как бы ни различались в деталях теории Сепира — Уорфа и Л. Вайсгербера, они обладают общей теоретической основой и характеризуются стремлением применить идеи В. Гумбольдта к решению этнолингвистических проблем. Поэтому их можно поместить в ряду с лингвистическими школами, возглавляемыми Г. Шухардтом, К. Фосслером и неолингвистами, в качестве отдельного направления — неогумбольдтианской этнолингвистики. Работы этого направления представляют интерес в силу того обстоятельства, что в центре их внимания стоит проблема роли языка в процессах познания и решается она «не только умозрительным путем, но и на основе обширного лингвистического материала.

Прежде чем подвергнуть критическому рассмотрению методологические основы концепции данного направления, необходимо сначала хотя бы в общих чертах ознакомиться с аргументацией его представителей и трактовкой ими обильно привлекаемого языкового материала.

Обратимся сначала к рассмотрению многочисленных работ Лео Вайсгербера[388]. Он многократно подчеркивает социальную природу языка и его творческий, активный характер. Язык он называет «социальной формой познания», усматривая его творческий характер в том, что с помощью языка осуществляется «мыслительное преобразование мира»; он неоднократно приводит слова В. Гумбольдта, что «язык есть средство преобразования мира в собственность духа». Язык, в представлении Вайсгербера, обусловливает создание у человека определенных понятий, само понимание объективной реальности. Он представляет собой посредствующее звено, особый мир, находящийся между субъектом и объектом, между человеком и внешним миром. Таким образом, словарный состав, грамматика и синтаксис каждого конкретного языка не просто отображение культуры говорящих на данном языке. Их следует рассматривать как явления культуры лишь постольку, поскольку они способны раскрывать ее понятия, ценности и традиции. «Исходя из положения, — пишет Вайсгербер, — что язык не является «эргоном», законченным и пребывающим в покое образованием, но представляет собой «энергию», находящуюся в постоянной деятельности силу, языковед устанавливает первейшую и существеннейшую функцию языка: язык является постольку силой духовного образования, поскольку он из предпосылок реального мира и человеческого духа образует мыслительный промежуточный мир, в духовной «действительности» которого отражается сознательное человеческое действие. Здесь мы имеем дело с тем «преобразованием» реального мира «в собственность духа», в котором со времен Гумбольдта видят единственное основание для существования языка и результаты которого получают выражение в мировоззрении конкретного языка. Проникновение в мировоззрение языка есть предпосылка плодотворной работы для всех видов языкового исследования. Исходя из этого принципа, можно установить и дальнейшие задачи динамического исследования языка: рассмотрение его как культурообразующей силы, поскольку именно язык представляет обязательное условие человеческого культурного творчества и принимает участие в формировании его результатов. Этот же принцип обусловливает понимание языка как историкообразующей силы, поскольку он… охватывает собою и духовно стимулирует постоянный носитель исторической жизни — народ»[389].

Методика изучения языка (в частности, его лексического состава) с целью определения культурного его содержания или «мировоззрения» покоится на понятии семантического поля, введенного в языкознание Й. Триром[390], и на законе членимости или структурного характера языка. Трир пишет по этому поводу: «Каждый язык представляет систему отбора, стоящую над объективной реальностью и противопоставляемую ей. Фактически язык создает самостоятельный и законченный образ действительности. Каждый язык членит реальность по-своему и таким образом устанавливает элементы реальности, которые свойственны только данному языку. Элементы реальности, фиксированные в одном языке, никогда не повторяются в той же самой форме в другом, точно так же они не являются простым и механическим отображением реальности. Они представляют собой лингвистико-концепциальную реализацию картины действительности, создаваемую на основе неоднородной, но определенным образом членящейся модели, которая беспрерывно сопоставляет и противопоставляет, соотносит и различает данные действительности. Отсюда следует, что ничто в языке не существует независимо. Поскольку членимость составляет существеннейшую черту языка, все лингвистические элементы являются результатом этой членимости. Конечное значение каждого элемента четко определяется только его отношением ко всей лингвистической системе и его функциями в ней»[391].

Для иллюстрации своего понимания мирообразующей и познавательной роли языка, создающего «духовный промежуточный мир», Л. Вайсгербер приводит такую аналогию.

Во все времена и во всех географических пунктах земного шара перед взором человека неизменно стояла картина звездного неба. Его независимость от существования человека очевидна. Его масштабы таковы, что непосредственное и полное его познание человеком невозможно. Вместе с тем его познание практически необходимо для человека. Результаты и этапы этого познания фиксированы в тех категориях звезд, которые находят соответствующее обозначение в языке. Самые большие звезды получили отдельные имена: Юпитер, Сириус, Венера, Полярная звезда и пр. В зависимости от времени своего появления, они делятся на утренние и вечерние звезды. Их большая или меньшая подвижность находит отражение в делении на блуждающие и неподвижные (фиксированные) звезды. Отдельные группы звезд, позволяющие легко ориентироваться в звездном небе и представляющие, таким образом, своеобразное практически важное подразделение всей картины звездного неба на отдельные участки, были выделены человеком в так называемые созвездия: Большая и Малая Медведица, Телец, Скорпион, Близнецы, Волопас и пр. (немецкое обозначение созвездий — Sternbilder — букв. «звездные картины» лучше передает принцип их образования).

Факторы, обусловливающие образование созвездий, можно, очевидно, свести к следующим. Человек, во-первых, познает их посредством органов зрения (он способен их видеть) и, во-вторых, он видит их под тем углом зрения, который обеспечивает человеку его пребывание на земле (а, скажем, не на Марсе). В действительности звезды, объединяемые в созвездия, обычно не имеют между собой ничего общего: они отстоят друг от друга на много сотен световых лет и даже имеют различные орбиты движения. Но то обстоятельство, как их видит человек, позволяет ему группировать звезды в вышеназванные созвездия. Следовательно, между действительным бытием звездного неба и осознанием их бытия человеком включается предпосылка, которую можно назвать «земным ви дением».

Но это «земное ви дение» не является однозначным и видоизменяется в зависимости от времени и у различных народов. Наибольшее распространение имеют 48 созвездий, названных по образам греческой мифологии и доставшихся нам в наследство от Гиппарха и Птоломея. Но у древних германцев картина звездного неба рисовалась по-иному, и они выделяли другие «звездные картины»: Волчью Пасть, Битву азов, Рыбака и пр. А то, что мы знаем о созвездиях у китайцев, свидетельствует, что существующие у них с III в. н. э. 283 созвездия имеют совсем непривычный для нас вид. Разумеется, подобные различия нельзя сводить только к тому, что древние греки, германцы и китайцы жили в разных местах земного шара и видели небо под различным углом зрения. Л. Вайсгербер указывает, что в данном случае в большей мере следует считаться с различиями человеческого мышления, которое стремится известным образом осмыслить увиденное, за непосредственно видимым усмотреть еще что-то. По его словам, мышление в данном случае приобретает ведущую роль, упорядочивает восприятие звездного неба таким образом, что на первый план выступает именно духовное преобразование этого явления. При этом своеобразие человеческого духа, меняющегося от народа к народу, приобретает увеличивающееся влияние и приводит к результатам, которые не в очень уж значительной мере зависят от действительного строения звездного мира.

Описанным образом и создается «мыслительный промежуточный мир». Роль языка, однако, не сводится к тому, что он дает наименование отдельным элементам этого «мыслительного промежуточного мира». Вайсгербер полагает, что сам язык является тем средством, с помощью которого осуществляется образование «мыслительного промежуточного» мира, тот путь, идя которым мир реального бытия перерабатывается в мир осмысленного человеком бытия (как показывает разобранный выше пример с формированием созвездий, для Вайсгербера реальное бытие и его отражение в человеческом сознании совершенно несовпадающие величины). В этой своей функции язык обладает универсальным характером, так что в обход языка человеческому сознанию недоступно ни одно явление внешнего мира. В этой функции и заключается творческое качество языка. И именно потому, что язык выполняет эту функцию, т. е. определенным образом преобразует явления реального бытия в категории сознания, он и является третьим, особым и самостоятельным фактором в том действии, где основными персонажами являются, с одной стороны, человек в его познавательной деятельности, а с другой — объект, на который направлена эта деятельность, т. е. объективная действительность. В этой деятельности он играет активную посредническую роль, является своеобразным цензором и апробирует все, что становится достоянием сознания. Он — промежуточный мир, который стоит вне власти объективных закономерностей и подчиняется в конечном счете только законам духа. Именно поэтому, используя предпосылки Л. Вайсгербера, можно говорить, что существует столько миров и столько мировоззрений, сколько языков.

Но все изложенное — только философские предпосылки, теоретическая гипотеза, исходя из которых и в обоснование которой Вайсгербер обращается к исследованию языкового материала. Метод этого исследования заключается в том, что Вайсгербер стремится вскрыть и описать своеобразие «мировоззрения языка» (свои исследования он проводит преимущественно на материале немецкого языка) таким же образом, каким он поступал выше при истолковании различных систем созвездий. При этом он стремится учесть своеобразие и закономерности языковой структуры как таковой (закон языковой общности, закон обусловленного языком бытия, закон знака, закон поля и пр.). Разбор этих положений, уточняющих общую концепцию автора, был бы неуместен в данном разделе и увел бы изложение далеко в сторону, поэтому он здесь не делается,

Для примера Л. Вайсгербер берет немецкую лексику из области растительного мира. Он пишет: «Можно с легкостью собрать большое количество лексических средств, воссоздающих в немецком языке картину растительного царства: Baum (дерево), Strauch (куст), Kraut (трава, злак, зелень), Unkraut (сорная трава), Gras (трава), Blume (цветок), Blьte (цветение), Frucht (плод, фрукт), Вееге (ягода), Obst (фрукты, плоды), Gernьse (овощи), Eiche (дуб), Rose (роза) и т. д. Все эти слова обладают определенным значением. Но каковы «значения» этих слов? Не являются ли их значениями сами растения в их естественном бытии? Очевидно, что нет. Эти растения дают повод для создания перечисленных языковых единиц, но никто не скажет, имея перед глазами тот или иной цветок, что он является значением слова Blume. Область «значения» следует четко отграничивать от области «вещей»; она относится к духовному миру и тем самым к «мыслительному промежуточному миру», через посредство которого осуществляется человеческое познание. Возможно и другое толкование, которое сводится к тому, что в значениях названных слов отражаются структурные отношения, существующие в самом растительном царстве; по меньшей мере в качестве «идеи» они должны относиться к области этих явлений. Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо сначала рассмотреть два других: в какой мере фактически эти лежащие в природе самих вещей идеи составляют значения данных слов и насколько обосновано выражение этих идей в языковой форме.

Что из действительных структурных отношений, свойственных растительному царству, является определяющим для «значений» названных слов? Мы можем установить в этом отношении несколько градаций. Для одной части значений характерным примером может служить слово Unkraut (сорная трава). Посредством этого слова из растительного мира выделяется некоторая часть растений, которая никоим образом не соотносится со структурной морфологической классификацией растительного мира. На основе критериев, которые установлены в ботанике, невозможно выделить некоторую часть растений, известных нам как Unkraut (сорная трава).

Слово Unkraut, несомненно, возникло как результат человеческого суждения. Отнесение к этой категории осуществляется на основе непригодности, ненужности, второстепенности растений для человеческих потребностей. Следовательно, мы констатируем: Unkraut не существует в природе, а только в суждении человека. Растительное царство включает HahnenfuЯ (лютик), Gansedistel (осот) и пр., но никакой Unkraut (сорной травы) не знает. Только в человеческом мышлении лютик и осот выделены в Unkraut и только с человеческой точки зрения. Это положение применимо ко всем словам, в которых человеческая оценка является ведущим началом: Obst (фрукты, плоды), Gemьse (овощи), Getreide (злаки) — «значения» всех этих слов обосновываются не действительными отношениями внешнего мира, а человеческим суждением. Они находятся в одном ряду с созвездиями, в которых неизмеримо далеко отстоящие друг от друга объекты на основе «земного ви дения» объединены и связаны в мыслительные единства.

Если исключить эти зависящие от человеческой оценки образования, то, видимо, от остальных слов, обозначающих растительный мир, можно ожидать большей обусловленности сущностью самих вещей. Но это отнюдь не значит, что в них находит отражение внутренняя структура растительного царства. Возьмем, например, слова Beere, Blume. Не случайно, что в словарях (вроде словаря Г. Пауля) не даются определения их значений. Трудно ли это сделать или они разумеются сами по себе? Попробуем определить Beere (ягоды) как «род плодов с мясистой оболочкой, в которую включены семена»; в этом случае наряду с «подлинными» ягодами — Johanisbeeren (смородиной), Heidelbeeren (черникой), мы должны будем отнести сюда также и Orangen (апельсины), Gurken (огурцы) и даже Дpfel (яблоки) и Birnen (груши), которые обычно не считаются ягодами, в то время как, с другой стороны, самые обычные Beeren (ягоды), как Himbeeren (малина), Erdbeeren (земляника) оказываются вовсе и не Beeren, a Schein- und Sammelfrьchte (мнимые или сборные плоды). Очевидно, «область значений» Beeren (ягод) также определяется «мыслительным промежуточным миром»; в форме, величине, строении этих плодов содержатся определенные предпосылки, но «ягодами» они становятся на основании человеческих суждений, которые ни в коем случае нельзя представлять в форме идей, стоящих за явлениями в готовом виде. И, конечно, нельзя эти образования принимать как «само собой разумеющиеся»; надо вскрывать принцип, на котором они основываются»[392].

В том, как язык классифицирует предметы и явления внешнего мира, какие отношения устанавливает он между ними, как их оценивает со своей «человеческой точки зрения», Л. Вайсгербер и усматривает «мировоззрение языка» и именно на вскрытие этих своеобразий каждого языка и направляет свое исследование, интересуясь в первую очередь «картиной мира» немецкого языка. Эта картина не является стабильной, но подвергается постоянным изменениям в процессе исторического развития языка. «Известно, — говорит по этому поводу Л. Вайсгербер, — что многие слова, относящиеся к животному царству, обладали в средневерхненемецком иными «значениями», нежели те, какими они обладают в современном немецком: средневерхненемецкое tier не является общим обозначением для всего животного мира, но означает только «четвероногих диких зверей» (в противоположность vihe — «домашним животным»); средневерхненемецкое Wurm гораздо шире, чем современное Wurm (червь), так как включает не только Schlangen (змей) и Drachen (драконов), но и Spinnen (пауков) и Raupen (гусениц); средневерхненемецкое vogel (птица) охватывает также Bienen (пчел), Schmetterlinge (бабочек) и даже Fliegen (мух). Если сравнить все совокупности слов, то выявляется, что имеют место не отдельные «смещения значений», но что весь животный мир в средневерхненемецком строился совершенно иначе, чем в современном немецком языке. Мы не обнаруживаем общего обозначения в средневерхненемецком для животных вообще, только выделение отдельных их групп: с одной стороны, домашние животные — vihe, с другой — четыре подразделения диких животных, группирующихся по способу движения: tier (бегающее животное), vogel (летающее животное), wurm (ползающее животное), visch (плавающее животное). Это четко членящаяся картина, но она совершенно не совпадает ни с зоологическими классификациями, ни с состоянием ее в современном немецком языке. Так же как в отношении современного немецкого языка, мы можем сказать о средневерхненемецком, что и в нем речь идет об особой языковой картине мира»[393].

Подобного рода различия, разумеется, отчетливее всего проявляются при сопоставлении разных и в особенности достаточно далеких друг от друга языков. Сам Вайсгербер проводит свои исследования по преимуществу в пределах немецкого языка (приемом сравнения языков широко пользуется Уорф), но различию языков он придает большое философское, лингвистическое, культурно-историческое и даже эстетическое и правовое значение. Он указывает на односторонность, известную «субъективность» мировоззрения каждого языка в отдельности. «Если бы, — пишет он, — у человечества существовал только один язык, то его субъективность раз и навсегда установила бы путь познания объективной действительности. Эту опасность предупреждает множественность языков: множественность языков — это множественность путей реализации человеческого дара речи, она обеспечивает человечеству необходимое многообразие способов видеть мир. Таким образом, неизбежной односторонности одного единственного языка множественность языков противопоставляет обогащение посредством многообразности мировоззрений, что препятствует также и переоценке единичного способа познания как единственно возможного. Эту мысль наилучшим образом передает классическая формулировка Гумбольдта: «Взаимная зависимость мышления и слова ясно свидетельствуют о том, что язык есть не столько средство устанавливать уже известные истины, сколько в значительно большей степени открывать еще неизвестные. Различие языков заключается не в различиях звуковой оболочки и знаков, но в различии самих мировоззрений… Каждый человек может приблизиться к объективному миру не иначе, как в соответствии со своим способом познания и ощущения, т. е. субъективным путем». Каждый отдельный язык и есть такой субъективный путь собственной оценки»[394].

Таковы в очень общих чертах взгляды Л. Вайсгербера на отношения, существующие между языком и мышлением. Схожими путями стремится исследовать эту проблему и Бенджамен Уорф, заимствовавший общую идею своей гипотезы у известного американского языковеда Э. Сепира. В отличие от Вайсгербера американский ученый обращает основное внимание на различия грамматических структур языков, которые нагляднее всего вскрываются посредством сопоставления этих структур[395].

Сепир также исходит из того общего тезиса, что язык есть не столько средство для передачи общественного опыта, сколько способ определения его для говорящих на данном языке. «Язык, — пишет он, — не просто более или менее систематизированный инвентарь различных элементов опыта, имеющих отношение к индивиду (как это часто наивно полагают), но также замкнутая в себе, творческая и символическая система, которая не только соотносится с опытом, в значительной мере приобретенным помимо ее помощи, но фактически определяет для нас опыт посредством своей формальной структуры и вследствие того, что мы бессознательно переносим свойственные ей особенности в область опыта. В этом отношении язык напоминает математическую систему, которая отражает опыт в действительном смысле этого слова только в самых своих элементарных началах, нос течением времени превращается в замкнутую систему понятий, дающую возможность предугадать все возможные элементы опыта в соответствии с определенными принятыми формальными правилами… [Значения] не столько раскрываются в опыте, сколько накладываются на него вследствие тиранической власти, которой лингвистическая форма подчиняет нашу ориентацию в мире»[396].

Эти мысли своего учителя Уорф развивает следующим образом: «…лингвистическая система (другими словами, грамматика) каждого языка не просто передаточный инструмент для озвученных идей, но скорее сама творец идей, программа и руководство для интеллектуальной деятельности человеческих индивидов, для анализа их впечатлений, для синтеза их духовного инвентаря… Мы исследуем природу по тем направлениям, которые указываются нам нашим родным языком. Категория и формы, изолируемые нами из мира явлений, мы не берем как нечто очевидное у этих явлений; совершенно обратно — мир предстоит перед нами в калейдоскопическом потоке впечатлений, которые организуются нашим сознанием, и это совершается главным образом посредством лингвистической системы, запечатленной в нашем сознании»[397].

Исследуя языки американских индейцев (в частности, язык хопи), Уорф из сопоставления их с английским или же с условным языком SAE (т. е. Standard Average European — «среднеевропейский стандарт»), объединяющим в себе особенности обычных европейских языков — английского, немецкого, французского, черпает примеры для иллюстрации своего принципа лингвистической относительности или положения о том, что «люди, использующие резко отличную грамматику, понуждаются своими грамматическими структурами к различным типам наблюдений и к различной оценке внешне тождественных предметов наблюдения и поэтому в качестве наблюдателей не могут быть признаны одинаковыми, так как обладают различными взглядами на мир»[398]. Как и Вайсгербер, он устанавливает существование «мыслительного мира», который определяет совершенно в духе Гумбольдта. «Этот «мыслительный мир», — пишет он, — есть микрокосм, который человек повсюду носит с собой и с помощью которого он измеряет и познает все, что только в состоянии, в макрокосме»[399]. На основе всех этих предпосылок Уорф и делает свой главный вывод о том, что «каждый язык обладает своей метафизикой». Этот вывод фактически повторяет утверждение Вайсгербера о наличии у каждого языка своего мировоззрения, запечатленной в структуре языка особой «картины мира».

Какие же языковые факты дают основание Уорфу делать подобные выводы о том, что язык определяет мышление? В качестве иллюстрации того, что он разумеет под руководящей ролью языка в «нормах поведения» человека, Уорф приводит пример из своей практики инженера по противопожарным устройствам (что было его основной специальностью). Он рассказывает о том, что, как им было установлено, люди у складов с надписью «пустые бензиновые контейнеры» ведут себя гораздо беззаботней и допускают известные вольности в обращении с огнем, нежели у складов с надписью «бензиновые контейнеры», хотя первые из-за взрывчатых испарений более опасны в пожарном отношении, чем вторые. Это происходит потому, объясняет Уорф, что слово «пустой» предполагает отсутствие опасности и люди соответственно реагируют на заложенную в самом слове идею беззаботности, они подчиняются «тирании слова», если употреблять выражение Ст. Чейза[400]. Тем самым человек в своем мышлении и в поведении идет на поводу у языка.

Как уже указывалось, различие в «метафизике» языков лучше всего постигается путем сопоставления языков и особенно их грамматической структуры, в элементах которой фиксируются основные категории лингвистической «метафизики». Именно из-за грамматических различий даже самые простые словосочетания иногда с большим трудом поддаются переводу с одного языка на другой. Так, английское hishorse (его лошадь) и hishorses (его лошади) чрезвычайно трудно перевести на язык навахо, так как он не только не имеет категории множественности для имен, но и не обладает различиями между английскими притяжательными местоимениями his, her, its и their. Дело усложняется еще и тем, что язык навахо делает различия между третьим лицом, психологически близким говорящему, и третьим лицом, психологически далеким говорящему[401].

Не безынтересно познакомиться и с манерой истолкования Уорфом различий грамматических структур языков с целью показа специфической для них «лингвистической метафизики». Так, анализируя состав общих категорий в языке SAE и в языке хопи, Уорф следующим образом устанавливает различия во временной системе их глаголов: «Трехвременная система глагола в SAE окрашивает все наше мышление относительно времени. Эта система сливается с более широкой схемой объективизации субъективного восприятия длительности, проявляющейся и в других элементах языка — в двучленной формуле, применимой к именам вообще, к именам с временным значением, к категории множественности и исчисляемости. Эта объективизация позволяет нам мысленно «выстроить времена в ряд». Представление о времени как об определенном ряде гармонирует с системой трех времен, в то время как двувременная система более раннего и более позднего времени, очевидно, больше соответствует чувству длительности, как она дается нам в опыте. В нашем сознании нет прошедшего, настоящего и будущего, а есть только единство, составляющее комплекс. Все — в сознании, но это все — в совместном виде. И чувственное и внечувственное. Чувственным мы можем назвать то, что мы видим, слышим, ощущаем — «настоящее», тогда как во внечувственном объединяется безграничный мир памяти, именуемый «прошлым», и область веры, интуиции и неопределенности — «будущее». Но все — и чувственное, и память, и предположение — существует в сознании совместно — ничто в нем не делится на то, что «еще не наступило», или «было однажды, но не теперь». Реальное время наше сознание отражает как процесс становления «более поздним», изменяющим определенные отношения необратимым образом. В этом отнесении к «более позднему» или в установлении «длительности», как мне кажется, заключается постоянный контраст между самым недавним, позднейшим, находящимся в фокусе внимания, и остальным — «более ранним». Немало языков прекрасно обходятся двумя временными формами, соответствующими этому постоянному отношению «более позднего» и «более раннего». Конечно, мы можем сконструировать и постигнуть сознанием систему из прошлого, настоящего и будущего в виде объективированного расположения точек на линии. На это и ориентирует нас общая тенденция к объективации, а наша система времен демонстрирует это.

Настоящее время (presenttens) в английском обнаруживает наименьшую гармонию с основным отношением времен. Его как бы заставляют выполнять различные и не связанные дру<

Наши рекомендации