Традиционные народные представления о ведовстве и их связь с повседневностью и социальными практиками
Анализ традиционного восприятия ведовства, осуществляемый через призму памфлетов, является особенной задачей в том смысле, что исследуемые в этом контексте события — суды над ведьмами — это, в сущности, результат ситуаций, когда социальный эффект колдовства (непременного атрибута народной культуры, составившего в форме maleficia основной элемент ведовства) выходил за рамки повседневного контекста популярной культуры и непосредственно сталкивался с государственными институтами. Особенность судов над ведьмами как объекта исследования в этом случае в том, что их непосредственное содержание, определялось не только соответствующей этнокультурной традицией , транслируемой ее носителями — участниками процессов (судьями, свидетелями, жертвами и обвиняемыми ведьмами), но и официальным контекстом конкретного судебного института со свойственными ему институциональными нормами, правилами и идеологией. Вместе с тем, и то и другое сильно зависело от локальной ситуации , связанной с деятельностью, ролью и интересами представителей местных элит, и с личностями персон, представлявших на этих судебных процессах центральную королевскую власть и ее меняющуюся политику[609].
Таким образом, ситуация, в рамках которой циркулировали и находили выход на институциональный уровень популярные представления о ведовстве, базируется на непременном взаимодействии между разными социальными группами, структурами и их интересами, и, соответственно, между разными уровнями общей культуры. Причем пространство этого взаимодействия, как представляется, локализуется в двух плоскостях социальной повседневности. Во-первых, внутри замкнутого локального сообщества (с его укладом, расстановкой сил, паутиной межличностных связей и внутренними конфликтами), для которого характерна относительная внутренняя гомогенность[610]. При этом на уровне повседневной жизни и местная элита, и приходское духовенство, и йомены, и ремесленники, и сельская рабочая беднота сосуществовали в рамках общей локальной традиции. Во-вторых, в плоскости взаимодействия местного населения с представителями центральной администрации, в которой проявлялось взаимопроникновение местного уклада и центральных тенденций, как культурных (популярных и интеллектуальных), так и политических.
Английская модель преследований ведьм представляется как результат социального взаимодействия на всех уровнях общественной жизни. В этом смысле она совершенно противоположна континентальной европейской модели, особенность которой исследователи видят в сегрегации двух культур (народной и элитарной) и их обособленности друг от друга[611]. В английских условиях доминирующего правового дискурса, в рамках которого официально преследовалось ведовство (напомню, что континентальная модель ведовства как особого рода ереси не присуща Англии), эффективная практика была возможна только при следующих непременных условиях: заинтересованности со стороны государства, местной инициативы со стороны населения и взаимного сотрудничества различных слоев общества и власти на разных уровнях. Таким образом, заимствуя терминологию К. Холмса, английскую социальную модель ведовских преследований можно назвать «отношениями симбиоза» [612].
Ясно, что ведовство является социальным феноменом, и в качестве такового выступает инструментом конструирования и воспроизведения социальной реальности. Поэтому проблема народного восприятия ведовства неотделима от анализа социального значения и социальной функции ведовства. Первыми к этому вопросу обратились этнографы и антропологи[613], а применительно к Англии известные представители британского историко-антропологического направления К. Томас и А. Макфарлайн — создатели концепции[614], суть которой кратко заключается в том, что, по мысли авторов, ведовство в период, предшествующий преследованиям, играло в обществе (прежде всего, в аграрном, традиционном) функциональную и стабилизирующую роль, поддерживало соседские отношения и благотворительность. В технически неразвитом средневековом обществе вера в ведьм имела притягательную силу и служила средством для истолкования не поддающихся интерпретации несчастных случаев в повседневной жизни. Так, неожиданные случайности и катастрофы, внезапные смерти, падеж скота, неудачи в хозяйственной жизни — все это могло рассматриваться как происки ведьмы. В этом заключалась положительная функция веры в ведьм, которая была призвана дать жертве, по крайней мере, объяснение посетившего ее несчастья, когда отсутствовала возможность его устранения. Преследования начинались в период, когда привычные социальные устои начали давать трещины, следствием чего стали разрыв социальных связей и изживание традиции соседской взаимопомощи. С одной стороны, это происходило по причине перехода от корпоративного общества, скрепленного соседскими отношениями, к обществу, актуализирующему отдельного человека и, следовательно, пренебрегающего подобными связями (подробно описанного А. Макфарлайном), с другой, вследствие страха, охватившего людей из-за происходящих исторических изменений. В результате, деревенская ведьма стала тем «козлом отпущения», на которого проецировалась социальная агрессия, и в наказании которого находило выход социальное напряжение. Другими словами, согласно концепции Томаса-Макфарлайна, ведьма являлась фигурой, с помощью которой в социуме достигались социальные стабильность и контроль , а потому, на нее возлагалась важнейшая общественная функция. Таким образом, очевидная заслуга авторов приведенной концепции заключается в акцентировании внимания на социальной необходимости и общественном контексте ведовства: английская «охота на ведьм» преимущественно базировалась на местных обвинениях в maleficium , которые, в свою очередь, коренились в повседневных конфликтах, типичных для рассматриваемого исторического периода и деревенского общества.
Вполне закономерно, что работы К. Томаса и А. Макфарлайна получили большой научный резонанс и оказали влияние на труды нескольких поколений исследователей, занимавшихся самыми разнообразными проблемами как в зарубежной, так и в отечественной исторической антропологии, фольклористики, этнографии[615]. Тем не менее столь же масштабной оказалась и критика концепции Томаса-Макфарлайна, начавшаяся сразу после выхода их работ из печати, и продолжающаяся вплоть до настоящего времени. Забегая вперед, отмечу, что, несмотря на интенсивность этой критики, на сегодняшний день никто из исследователей еще не предложил столь же фундаментальной альтернативной английской модели ведовства. Поэтому, несмотря на свои недостатки, данная концепция до сих пор имеет как научную актуальность, так и эвристическую ценность.
Подробный обзор интенсивной полувековой дискуссии[616]вокруг работ К. Томаса и А. Макфарлайна выходит за рамки моего исследования, поэтому в настоящем обзоре я вынуждена затронуть только те моменты, которые имеют непосредственное отношение к рассматриваемой мною проблеме восприятия ведовства в английском обществе, и непосредственно связанного с ней вопроса интерпретации источников.
Известно, что источниковой базой для построения модели Томаса-Макфарлайна послужили памфлетные материалы, или точнее, составляющие их основу, «крестьянские нарративы» , среди которых были выделены (как подробно разбиралось в предыдущем параграфе) модели «отказа», «мести» и «немотивированной атаки». Сам К. Томас идентифицировал нарратив «отказа» как наиболее распространенную модель историй об английских ведьмах в XVI–XVII века, считая более правдоподобным и приближенным к реальности образ ведьмы, вредящей в ответ на невнимание и грубость со стороны соседей к ней[617]. На основании этой посылки он и построил свою знаменитую концепцию. Другие исследователи, подобно М. Хестер, склонны считать наиболее типичным историю «немотивированной атаки», а, образ ведьмы — антисоциального объекта страха и ненависти — наиболее правдивым. Так, исходя из этой посылки, приверженцы феминистского подхода (к которым относится и Хестер) пришли к выводу, что «охота на ведьм» представляла, в сущности, агрессивную политику мужчин по отношению к «женской культуре»[618]. Убежденность и тех и других исследователей в том, что наиболее распространенная модель истолкования реальных жизненных ситуаций ведовством, стала памфлетным нарративом , основана на допущении того, что памфлетные источники отразили реальную суть конфликтов между людьми. Однако именно этот последний пункт требует некоторых корректив.
Чтобы проиллюстрировать суть последних, я хочу привести в качестве примера истории из двух коротких памфлетов, посвященных одному и тому же суду над женщиной по имени Джоана Петерсон (прошедшему в Уоппинге в 1652 году). Уникальность ситуации заключается в том, что памфлеты дают разные интерпретации одного и того же случая обвинения в ведовстве, что не являлось распространенной практикой в памфлетной литературе, посвященной данной тематике[619]. Обстоятельства появления друг за другом[620]двух разных памфлетов проясняются в названии второго памфлета: «Заявление в ответ на разные лживые памфлеты [621], касающиеся уоппингской ведьмы, имеющее более истинное отношение к обвинению, осуждению и страданиям Джоаны Петерсон, которая была предана смерти в понедельник 12 апреля 1652 года. Сведения о кровавом заговоре и злом умысле неких Абрахама Вандембанда, Томаса Кромптона, Томаса Колета и других» [622]. Судя по всему, первый памфлет был типичным произведением о суде над ведьмой, изданным, как это было принято, сразу после ее казни. Второй же памфлет стал редкой в таких случаях[623]реакцией на популярную интерпретацию и был опубликован с целью защиты чести и памяти казненной Джоаны Петерсон, по всей видимости, по заказу ее родственников и сторонников.
Содержание первого памфлета[624]сводится к типичному повествованию о злых делах ведьмы Джоаны Петерсон, ведущемуся, по заверению автора, в опоре на рассказы жертв и свидетелей против нее. К ее проступкам относятся наведение порчи на нескольких людей[625]и общение с домашними духами[626]. Второй памфлет[627]— совершенно оригинальный по духу и содержанию. В нем Джоана сама предстает жертвой интриги, в результате которой группа мужчин, добивавшихся от нее согласия стать сообщницей в общем преступлении[628]и получивших от нее отказ, обвинила ее в ведовстве. В первом памфлете о ситуации с заговорщиками не сказано ни слова. Как не сказано в нем и о том, что Джоана сначала обвинялась на том суде в околдовывании некой леди Пауэлл (см. последнюю сноску), но обвинение против нее не было доказано. Во втором памфлете, наоборот, этому пункту уделено большое внимание. При этом в нем присутствует информация из первого памфлета о втором обвинении против Джоаны в наведении порчи на мужчину по имени Кристофер Уилсон. Подача информации в памфлетах, естественно, различается. В первом памфлете мужчина предстает как свидетель-обвинитель и невинная жертва, которой Джоана отомстила за отказ вернуть долг за лечение[629]. Во втором памфлете говорится, что К. Уилсон сам не подавал жалобу по поводу конфликта между ним и Джоаной из-за денег за его лечение. Это было сделано упомянутыми выше заговорщиками, узнавшими об этом инциденте, благодаря третьему лицу[630]. Кроме того, во втором памфлете утверждается, что все остальные свидетели против Джоанны Петерсон были подкуплены заговорщиками[631]. В то время как свидетели в ее защиту были запуганы некоторыми судьями и судебными приставами[632]. В обоих памфлетах можно найти еще много разночтений, несовпадений и оригинальных мест, вплоть до того, что ко второму памфлету присовокуплена «копия сертификата, составленного собственноручно различными докторами медицины и хирургии относительно смерти леди Пауэлл» [633], которая представляет собой копию отчета о вскрытии трупа леди Пауэлл, проведенного целым консилиумом врачей. Такая документальная фундированность для поздних памфлетов о судах над ведьмами — беспрецедентна. Однако я хотела бы обратить особое внимание на следующий момент.
Как иллюстрирует сопоставительный анализ двух привлеченных памфлетов, традиционные нарративы «отказа», «мести» и «немотивированной атаки» совершенно необязательно отражали суть реальных конфликтов между людьми того периода. Нет сомнения в том, что они могли использоваться памфлетистами просто в качестве удобных штампов при описании событий судов, спровоцированных совершенно другими поводами, конфликтами и ситуациями. Кроме того, они могли использоваться в качестве готовых моделей обвинения (приспосабливаемых к конкретной ситуации) и свидетелями-обвинителями против ведьм. Это, в свою очередь, говорит в пользу того, что в рассматриваемый период «охоты на ведьм» традиционные обвинения в ведовстве уже имели очевидную тенденцию к тому, чтобы стать популярной стратегией поведения, «работающей» в рамках общественных стереотипов. Последние вполне могли осознаваться обществом или его частью в качестве таковых, о чем свидетельствует то обстоятельство, что для некоторых английских авторов конца XVI–I половины XVII веков уже не было загадкой то, каким образом в тех или иных деревнях или городках вдруг обнаруживались ведьмы. По их мнению, их часто создавали коллективные страхи, дурные намерения и общественное мнение[634]. Одно из наиболее подробных объяснений этого механизма формирования подозрений в ведовстве я нашла у юриста Р. Бернарда. Несмотря на приличный объем, рискну привести его целиком: «Дьявол [635]имеет огромное преимущество и действует мощно на тех людей, которые более склонны верить в то, что они околдованы, потому что, во-первых, он действует на них с помощью страха… Во-вторых, он [воздействует — Ю. И.] на этот страх, и, если случится что-либо плохое, он вызывает подозрение того, что в этом участвовала ведьма. В-третьих, подозрение укоренилось, и он тогда подбивает мужчину или женщину высказать подозрение вслух и на соседей. В-четвертых, Дьявол действует на доверчивость тех соседей, и склоняет их действовать по вторичным рассказам, раскрывающим их подозрительные мысли по поводу некоторых вещей, и к тому же, рассказать о том, что они или слышали от других, или заметили сами, что может иметь отношение к увеличению подозрения, что такой-то является ведьмой. В-пятых, через эту доверчивость, эти рассказы, и распускание слухов об этом подозрении от одних слухов к другим, считается доказанным, что тот-то или та-то является ведьмой и околдовала таких-то мужчин, женщин, ребенка, слугу или животное. В-шестых, на этом взращивается общая неприязнь с боязнью вышеупомянутой подозреваемой стороны, так что другие люди, если произошло что-нибудь нехорошее, подобным образом обвиняют вышеупомянутую сторону в том, что случилось; в-седьмых, чтобы исполнить составленное им зло, Дьявол действует со стороны, подозрительно, оставляя всеми словами и действиями подозрения так, чтобы интерпретировали худшие из них, и продолжали дело по обвинению вышеупомянутого человека в ведовстве. И, совершив это, Дьявол убеждает некоторых обратиться к волшебнику за помощью и советом, и этот злодей скажет им, что они околдованы, что они живут с дурными соседями. И тогда по возвращению домой, они обнародуют это среди своих соседей, что теперь нет сомнений, и один из них действительно является ведьмой, совершившей весь этот вред. Наконец, таким образом, Дьявол побуждает некоторых наиболее нетерпимых, пылких и злобных, тогда как остальные ищут мести, заставить подозреваемых предстать перед властями, обеспечивая его или ее заключение, и, в результате, возможно, смерть. И все это те вещи, которых добился Дьявол» [636].
Естественно, что традиционные обвинения в ведовстве могли стать общественными стереотипами только при условии длительного бытования их в обществе в качестве объяснительной модели и соответствующей ей социальной практики. В этом смысле К. Томас абсолютно прав, связывая повседневные конфликты в сельской среде и их народные интерпретации с возникновением памфлетных нарративов. Однако следует помнить, что до периода «охоты на ведьм» традиционные обвинения применялись преимущественно в рамках народной культуры, в которой и сформировались, и, как правило, не выходили за пределы повседневно-бытового контекста. В последующий же период их распространение вышло за привычные границы и стало использоваться обществом в качестве универсальной и порой навязчивой объяснительной стратегии, которую можно применять и вне исконного контекста. Генезису этого явления, без сомнения, способствовало несколько факторов. Во-первых, влияние континентальной ведьмомании, способствовавшее пересмотру позиции государства и общества по отношению к народным колдовским практикам в Англии. Во-вторых, последовавшее за этим принятие государственных законов против ведьм вместе с дальнейшими трансформациями правового и судебного характера. В-третьих, обусловленные первыми двумя факторами, стремительное нагнетание атмосферы вокруг вопроса ведьм в обществе, кристаллизация коллективных фобий, страхов и враждебных настроений. В результате страх перед ведьмой и ненависть к ней стали одной из самых характерных черт повседневной жизни общества периода «охоты на ведьм». При этом интерпретация любого необъяснимого события негативного характера причастностью к нему ведьм стала обыденностью и нормой общественного сознания[637].
Возвращаясь к «крестьянским нарративам» , хочу отметить, что попытки интерпретировать их, а также обвинения свидетелей и признания ведьм в контексте реальных людских конфликтов проводились после К. Томаса и А. Макфарлайна целым рядом исследователей. Так, идея о том, что истории о ведьмах в свидетельских показаниях являлись попыткой представить реальный конфликт с помощью «нарратива maleficium» высказывалась А. Грегори, проиллюстрировавшей этот вывод на материалах, посвященных процессу в Сассексе[638]. Весьма любопытны размышления, сделанные на материале Франции и Венгрии венгерской исследовательницей И. Криштоф о том, что стереотипные свидетельские обвинения являлись по существу стратегиями убеждения[639]. В этом смысле идеи А. Грегори перекликаются с размышлениями О. Тогоевой о существовании характерных поведенческих стратегий, применявшихся преступниками на судах[640].
К обозначенному сюжету много обращались гендерно ориентированные исследователи, предложившие рассматривать признания ведьм и свидетельские показания как особые «женские истории» , раскрывающие взаимоотношения женщин в повседневной, хозяйственной и социальной жизни деревни. На основе «женских нарративов» , как определила их М. Хестер, был сделан вывод о мизогинном характере преследования ведьм. Диана Перкис напротив отказалась видеть в признаниях женщин лишь угоду патриархальной культуре и подчинение судебным обстоятельствам. По ее мнению, признания демонстрируют историку пример «стратегического использования женщинами ведовского дискурса» [641]. Другими словами, она предложила рассматривать судебные признания как стратегические тексты , отражающие интересы женщин[642].
Из тех, кто обращался к «памфлетному» сюжету, особое место занимают фольклористы. По их мнению, при анализе источников необходимо ставить вопрос об использовании в признаниях обвиняемых и показаниях свидетелей фольклорных сюжетов или «сказочного нарратива». Этой проблемы специально касалась в своей статье английский историк Р. Роуланд[643]. Она, в частности, отмечала, что показаниям обвиняемых была присуща повествовательная форма изложения событий, и именно в ней она видела, наравне с внешними обстоятельствами (например, представлениями ученых-демонологов, прессом судебной атмосферы), причину удивительной стереотипности этих рассказов. Она также указывала на возможность рассматривать как нарратив обвинения , выдвинутые против подозреваемых, но не останавливалась на этом вопросе специально.
Всех исследователей указанного сюжета, несмотря на различие подходов, объединяет то, что корни проблемы они вполне закономерно ищут в традиционных представлениях о ведовстве и их связи с повседневной жизнью деревенского общества. Последние, в свою очередь, неизбежно проходят через плоскость идеи о ведьме-женщине и вопроса о женской субкультуре. Дело в том, что, благодаря христианской традиции, приписывавшей женщинам природную склонность ко всему дьявольскому, и ее апологетов — идеологов «охоты на ведьм», этот феномен исторически воспринимался как специфически женский[644]. Затем в процессе научных исследований выяснилось, что восприятие феномена современниками в целом совпало с исторической действительностью, и основную массу жертв «охоты на ведьм» в Европе составили женщины , что, правда, не явилось абсолютной закономерностью для всех регионов. При этом было подмечено, что преобладающая часть свидетелей-обвинителей и защитников на судах против ведьм также была женской[645]. В результате, несмотря на то обстоятельство, что официальными «гонителями» ведьм все же были мужчины (идеологи, судебные чиновники, представители администрации, инквизиторы и проч.), и выяснившиеся факты значительной доли мужских жертв в ведовских преследованиях, а также приведенные некоторыми исследователями примеры регионов, где жертвы-мужчины и вовсе доминировали[646], за общеевропейским феноменом ведовства прочно закрепился статус женского[647].
Что же касается непосредственно Англии, которая, кстати, является классической в том смысле, что большинство участников ведовских процессов там были женщинами[648], то идея о ведьме-женщине занимала прочное место в массовом сознании англичан. Разумеется, жертвы обвинения в ведовстве мужского пола также встречаются в английских процессах. Но меня, с точки зрения поставленной в книге проблемы, интересует, в первую очередь, обыденное восприятие, а не статистика, о которой современники были не осведомлены. Весьма показательно в этом отношении, что главными «антигероинями» популярных памфлетов о ведьмах в абсолютном большинстве выступают женщины[649]. Характерно, что и известный скептик Р. Скот был уверен в том, что ведьмы — особы женского пола. Правда, при этом надо иметь в виду, что под ведьмами он скорее понимал деревенских знахарок и выживших из ума старух, чем «агентов» дьявола[650].
Вопреки давно сложившемуся мнению об ученом происхождении идеи о ведьме-женщине, следует признать ее фольклорные корни. Колдовство и магия как элементы социального знания и опыта генетически восходят к традиционной культуре, устной по своему характеру, главной хранительницей которой в аграрном обществе была женщина[651].
Что касается представителей английской мысли, то они, не в пример континентальным авторам, считали, что ведовство характерно для представителей обоих полов. Так проповедник У. Перкинс считал, что ведьмы могут быть любого пола: «…под этим общим понятием [ведьм — Ю. И.] я охватил оба пола или вида людей: мужчин и женщин, никого не исключая» . При этом, он, как большинство ученых авторов, был уверен, что «…женщины, будучи слабым полом, с большей готовностью увлечены дьявольскими иллюзиями и проклятым искусством [ведовства — Ю. И.], чем мужчины» [652]. Того же мнения придерживался и юрист Р. Бернард: «…к ведовству склонны и мужчины и женщины, то есть, оба пола; всех возрастов: молодые, зрелые и старые. Пока же еще среди ведьм больше женщин, чем мужчин: это очевидно» [653].
Итак, традиционная сфера существования колдовства и представлений, связанных с ним, раскрывается в популярных представлениях неминуемо через пространство женского. Известно, что традиционно женскими сферами считались дом, хозяйство, приготовление пищи, рождение и воспитание детей, уход за больными, стариками и умирающими. Мир женщин был неразрывно связан с жизненно важным для человека миром повседневности. В нем, как пишет Ю. Е. Арнаутова, колдовство выступало как бытовое явление, обусловленное «магическим» отношением к миру, и все женщины обязательно владели определенным минимумом приемов апотропеической, производственной, целительной и вредоносной магии, которые являются своего рода технологиями в разных сферах жизненной практики. Не только колдуньям, но и самым обычным женщинам были известны разнообразные приемы «домашней» магии, при помощи которых они лечили детей, предохраняли свою семью от вреда со стороны недоброжелателей, могли «переманить» себе изобилие соседа, приворожить мужчин, или, в случае измены, нанести здоровью своих любовников откровенный ущерб[654]. Историк Диана Перкис удачно подмечает в этой связи о способности женщин превращать «натуральные» вопросы в «культурные» , в том смысле, что повседневные женские домены — кухня, молочная, прачечная и детская — это сферы пограничной, промежуточной области человеческого бытия, в которых происходил процесс наделения значением, «окультуривания» природного[655].
Важнейшим элементом «женского» знания выступало знахарство или «белое» колдовство. Его история в народной практике неразрывно связана с традиционной ролью женщины как сиделки, осуществляющей уход и лечение за детьми, больными и умирающими. В английском обществе рассматриваемого периода, несмотря на существование профессиональной медицины, сфера излечения людей все еще продолжала оставаться преимущественно традиционной, непрофессиональной и находилась в руках деревенских знахарок. В первую очередь, это, конечно же, относится к акушерству и неанатологии[656]. В условиях низкого уровня и малой доступности для широкого круга пациентов профессиональной медицины и врачей[657]такие народные лекари были очень популярны и востребованы и зачастую даже составляли конкуренцию профессиональным врачам[658]. Наличие последней, кстати, отмечают исследователи самых разных европейских регионов. Так, О. И. Тогоева упоминает о войне, которую вели французские лекари против знахарок во Франции в XIV–XVI веках[659]. И. Криштоф на материале Венгрии проиллюстрировала, что обвинения в ведовстве против «белых» ведьм были частично связаны с официализацией сферы излечения людей[660]. Что касается Англии, то если верить современнику Р. Бертону, конкуренция врачей и знахарей здесь определенно имела место: «Что же касается врачей, то в каждой деревне столько шарлатанов, знахарей, последователей Парацельса, как они сами себя именуют, самозванцев и губителей здоровья людей, как их именует Кленард, колдунов, алхимиков, нищих викариев, уволенных аптекарей, акушеров и тех, кто ходил у лекарей в прислугах (причем все они притязают на великую искусность в своем деле), что я очень сильно сомневаюсь в том, что настоящим врачам удастся найти средства к существованию и сыскать себе пациентов» [661]. Как атрибут повседневности знахарство, как и колдовство, было неотъемлемой частью жизни народа. По словам Ю. Е. Арнаутовой, устойчивость вербальной магии как одной из составляющих повседневной жизни традиционного общества была обусловлена постоянной потребностью в магических формулах на все случаи жизни и глубокой верой народа в силу слова и голоса, которые стоят как бы на грани сфер природного и духовного, профанного и сакрального. Эта вера коренится в устном характере народной культуры и наделяет равной степенью реальности слово произнесенное и написанное и предмет (явление), которое оно обозначает. «Быть названным» и «быть» в контексте такой культуры — одно и тоже[662].
Несмотря на приверженность магизму всего женского сообщества, колдовские знания все же считались народом специальными, доступными людям, наделенным особой силой. К таким «специалистам» в равной степени относились и почитаемые народом «добрые» ведьмы, знахарки, и вызывающие ненависть вредоносные ведьмы. Разумеется, и те, и другие жили в среде «обычных» людей, повседневно находясь с ними в тесном социальном контакте. Подходя к вопросу о женской субкультуре в контексте ведовства, целесообразно иметь в виду, что в обыденном восприятии крестьян сообщество местных женщин условно делилось на «обычных», и тех, кто имел репутацию «белых» и «дурных» ведьм. Подтверждением тому могут служить многочисленные зафиксированные в памфлетах сведения о репутации ведьмы у той или иной обвиняемой, предоставленные их соседями-свидетелями[663]. Судя по интересу к такой информации со стороны судей, расследующих дела о ведовстве, эти сведения были показательными для суда. По всей видимости, репутация ведьмы была важным фактором и в повседневном общении в городских и сельских сообществах.
Как подчеркивают исследователи, женская культура не была культурой пассивных наблюдателей различных форм «патриархального доминирования» в общественной жизни, как это традиционно приписывалось средневековой культуре. Женщины создавали свой параллельный мир соседско-приятельских связей, кооперации и сотрудничества, который позволял им «выживать» в мире мужчин и находить способы влиять на этот мир в свою пользу. По мнению В. Кэпп, приятельские связи были социальным конструктом, поддерживающим, сеющим распри, создающим границы и базирующимся как на исключениях, так и правилах[664]. Важно, что женский мир, в отличие от мира мужского, полагался на неписанные, неофициальные законы устной культуры.
Важнейшей социальной функцией, которую выполняли женщины, было сохранение традиционных моральных и нравственных норм и осуществление социальной расправы над теми, кто эти нормы нарушал[665]. В первую очередь это относилось к защите женской чести и репутации, воспринимаемой как коллективная ценность. А потому первейшими целями нападения женского сообщества были те женщины, чью жизнь с точки зрения общепринятых норм нельзя было назвать добропорядочной. К таким относились деревенские проститутки и неверные жены . Кстати, в Англии, чтобы обвинить женщину в проституции, в том числе и официально, необязательно было указывать на то, что она берет деньги за сексуальные услуги, достаточно было доказать, что она имеет сексуальные отношения больше, чем с одним мужчиной. Таким образом, термин «проститутка» мог относиться не только к профессионалкам, зарабатывающим себе средства к существованию указанным способом, но и просто к распутным женщинам и даже неверным женам. О том, что агрессивный термин «шлюха» употреблялся в быту для обозначения женщин, имеющих нелегальные, то есть внебрачные, сексуальные отношения свидетельствуют многочисленные материалы церковных судов, занимавшихся рассмотрением подобного рода отношений[666]. Другими словами, таким весьма частым женским оскорблением[667]могли назвать фактически любую женщину, чья личная или скорее интимная жизнь не вписывалась в рамки моральных норм, принятых в данном обществе.
Исследователи отмечают, что в деревне, как это можно ожидать, проституция носила менее коммерческий характер, чем в городах. В силу натурального характера сельской жизни он носила там характер натурального обмена сексуальных услуг на продукты и/или же хозяйственные услуги[668]. Часто деревенская распутница была вдовой , чью сексуальную благосклонность обычно оплачивали добром — ее корова была подоена и зерно собрано. Ее навещали как женатые мужчины, так и неопытные юноши. По мнению одного священника, визиты к таким вдовам были менее вредны для сознания и состояния души, чем постоянная мастурбация, к которой часто прибегали неженатые мужчины и священники. Свобода действий, таким образом, была отличительным признаком деревенской публичной женщины[669].
В предыдущей главе я затрагивала вопрос о связи ведовства и порочности, которая представлялась в сознании общества очевидной и отражалась в стереотипных представлениях о развратности ведьм. Мне видится полезным вернуться к нему еще раз в свете социального аспекта. Известные ругательства «Ведьма!» и «Шлюха!» часто идут в памфлетных источниках рука об руку[670]. И хотя вполне возможно, что их употребление было формальным оскорблением, думается, что в иных случаях они могли нести и совершенно прямой смысл, связанный с репутацией персоны, которой адресовалось оскорбление. Дело в том, что в английской культуре рассматриваемого периода предполагалось, что все женщины должны находиться под защитой авторитета каких-либо мужчин. Исключения составляли лишь давшие обет безбрачия и монахини. Вдовы также могли быть исключением, однако их ожидало подозрение во внебрачных, то есть недозволенных, сексуальных отношениях, если они не выходили замуж повторно[671]. Как отмечалось выше, такие подозрения часто были не лишены оснований. Вообще, если женщина не была женой, дочерью или служанкой, всегда возникало подозрение относительно ее честности[672].
Как известно, большинство обвинявшихся в ведовстве женщин в Англии были одинокими: вдовами или незамужними, и часто не имели мужской поддержки в доме и хозяйстве[673]. Одинокая старуха, вдова — типичный персонаж антиведовских памфлетов. В свете сказанного ранее рискну предположить, что обвинения в ведовстве вполне могли быть следствием подозрений в честности этой категории женщин со стороны их соседей. Разумеется, для того, чтобы такого рода подозрения привели к обвинению в ведовстве, они не только должны были иметь фактические основания, но и возникнуть в удобных обстоятельствах. Другими словами, не любая подозрительная вдова или незамужняя женщина была объектом обвинения в ведовстве, но при этом в силу своего особого статуса в женском обществе они могли быть наиболее вероятными объектами в сравнении с остальными. Примечателен в этой связи случай с женским семейством Флауэр (включавшим вдовую мать и трех дочерей) обвинявшихся в ведовстве на процессе 1619 года. Согласно памфлетному источнику, они были уличены соседями в том, что в их доме по ночам гостила «низкая компания», проводившая с ними вместе «беспутный образ жизни»[674]. Как отмечают специалисты, иногда незамужние дочери и их матери, пытаясь добыть средства к существованию, могли организовывать нечто вроде притона. Или же, в случае, если содержали постоялый двор или харчевню, могли предлагать свои сексуальные услуги постояльцам, беря за это плату[675]. Похоже, что семейство Флауэр организовало нечто вроде такого заведения. По крайней мере, в глазах соседей оно выглядело именно так. В этом случае, обвинение в распутстве стало сопутствующим обвинению в ведовстве. При этом показательно, что автор, написавший об их случае памфлет, интерпретировал их распутство и порочность в целом как одни из причин, обусловивших впадение женщин в ведовство и связь с дьяволом[676].
Эстамп из памфлета: Anon. Wonderful discovery of witchcraft of Margaret and Phillip Flower. London, 1619.
В связи с возможной ролью вдов в деревне как потенциальных возмутительниц женского спокойствия и уверенности в мужской верности возникают и другие гипотетические предположения. С течением времени, когда такие «благосклонные» вдовы неизбежно теряли популярность и не могли получать помощь, их хозяйству должен был грозить упадок. Они оставались без опоры мужчин, и к ним приходила старость и бессилие. И, если в период своей сексуальной активности они могли не обращать внимания на сплетни и ненависть женского сообщества, пользуясь поддержкой мужчин, то с потерей интереса к ним, они теряли и ее. Вследствие чего вполне могли становиться жертвами ненависти женщин, помнящих о «заслугах» той или иной вдовы в прошлом. Если учесть, что с упадком собственного хозяйства такие вдовы оказывались зависимыми от расположения своих соседей, и, в первую очередь, женщин, на которых лежала обязанность вести хозяйство, то связь между обвинениями в колдовстве и вдовством, или, по меньшей мере, психологическая основа этой связи очевидна. Другими словами, некоторые деревенские вдовы вполне могли оказываться, в силу своего более свободного статуса той частью сообщества, на которой латентно или открыто, и что более важно, в течение долгого времени могли концентрироваться негативные эмоции остальных женщин. В какой-то момент, в зависимост<