Что произошло в пятницу утром

ГОРДИЕВ УЗЕЛ РАЗРУБЛЕН

Я вытащил часы. Слабый луч луны, едва заметный отсвет, упал на циферблат. Четырнадцать минут второго!

«Второй час ночи, темно и пасмурно!»

Мне вспомнился зычный голос ночного сторожа: вот так же выкликал он в ночь нашего побега из Замка, и это эхом отозвавшееся воспоминание, казалось, отметило последний час одного бесконечно долгого рокового дня моей жизни. И в самом деле, с той далекой ночи стрелки словно описали полный круг и вернулись к исходной точке. Я пережил зарю, встретил день, я грелся в лучах людского уважения и вновь — игрушка в руках судьбы — очутился в ночном мраке, в зловещей тени проклятого Замка, все так же преследуемый законом, а надежды на спасение стало еще меньше, и мне негде было приклонить голову — разве что укрыть ее яркой узорной шалью миссис Гилкрист. И я подумал, что за долгий, долгий день этот я столько странствовал, подвергался стольким опасностям, — и все лишь для того, чтобы сменить горчично-желтую одежду арестанта на узорную шаль и фрак, который никак не вязался ни с шалью, ни со здешним климатом. Веселый задор, овладевший мною на балу, воинственный дух, трепет прощального прикосновения руки Флоры — все погасло. С моря наползал туман, и я почувствовал себя белкою в колесе, ибо все усилия мои оказались тщетны. Да, то был час безрадостных раздумий.

Вернее сказать, не один, а семь безрадостных часов, — ведь Флора должна была прийти только в восемь, да и то, если ей удастся обмануть двойной кордон соглядатаев. А куда податься и что делать до восьми? В город идти нельзя. По соседству — ни одной знакомой души, правда, где-то поблизости «Привал охотников». Но даже если я его найду (хотя в таком тумане это будет нелегко), могу ли я рассчитывать на теплый прием, когда подниму хозяина с постели и он увидит, что весь мой багаж состоит из шерстяной узорной шали? Еще, чего доброго, подумает, что я ее украл! Ведь я нес ее вниз по лестнице прямо на глазах у сыщиков, а узор этот ни с каким другим не спутаешь, и уж, верно, во всей округе второй такой шали не сыщется, ее, конечно, все знают, изображенную на ней орифламму, которая развевается над натюрмортом из разных молочных продуктов и солодовых напитков, трактирщик, разумеется, тот же час узнает и ничего хорошего обо мне не подумает. Такую шаль никак не посчитаешь частью моего туалета, и она уж никак не может сойти за дар любви. Правда, под этим кровом собираются подчас всевозможные сумасброды — взять, к примеру, Шестифутовых верзил. Но какой это охотник появится среди ночи в жабо и жилете, расшитом незабудками? Кроме того, за «Привалом охотников», возможно, следят. Да следить станут и за всеми остальными домами в округе.

Кончилось тем, что я всю ночь просидел на раскисшем от дождя склоне холма. Превосходнейшая миссис Гилкрист! Я завернулся в мантию этой дамы, отличавшейся истинно спартанским духом, и скорчился на большом валуне, а дождь поливал мою непокрытую голову и стекал по носу, он наполнял мои бальные туфли, пробирался за шиворот и даже игриво струился по спине. Безжалостный лисенок — нечистая совесть — терзал меня немилосердно, и я никак не мог от него отделаться и лишь крепче стискивал зубы, когда он вгрызался мне в самое сердце. Один раз я даже с укором воздел руки к небесам. И словно открыл душ. Небеса щедро окатили глупца потоком слез, а он сидел весь мокрый и думал: до чего же он глуп! Однако те же небеса милостиво скрыли его жалкую фигуру от всего остального мира, и я приподниму лишь уголок этой завесы.

Ночь была наполнена воем ветра в скрытых тьмою оврагах и ропотом струй, что сбегали по склону холма. Дорога тянулась у моих ног, ярдах в пятидесяти ниже камня, на котором я сидел. Часу в третьем (как я прикинул) в той стороне, где лежало «Лебяжье гнездо», появились фонари, они быстро приближались, и наконец подо мною с грохотом прокатили два наемных экипажа и скрылись во влажной опаловой дымке, окутавшей вдали огни Эдинбурга. Я слышал, как бранился один из кучеров, и понял, что мой щедрый кузен испугался непогоды и преспокойно отправился с бала прямо в отель Дамрека, чтобы улечься в постель, предоставив погоню за мной своим наемникам.

После этого — представьте! — я урывками засыпал и вновь просыпался. Я следил, как луна в туманном ореоле катилась по небу, и вдруг видел перед собою багровое лицо и угрожающий перст мистера Роумена, и принимался объяснять ему и мистеру Робби, что, предлагая мне заложить мое наследство за летающее помело, они не принимают в расчет действующую модель Эдинбургского замка, которую я, прихрамывая, таскал с собою на цепи, точно каторжник ядро. Потом я мчался вместе с Роули в малиновой карете, и мы прорывались сквозь тучу красногрудых малиновок... и тут я пробудился: птицы и вправду щебетали вокруг, а над холмом вставала заря.

Говоря по чести, силы мои почти иссякли.

В этот час, когда мужество мне изменило, да еще холод и дождь, будто сговорясь, обрушились на меня, я едва не лишился рассудка; к тому же самый обыкновенный голод терзал меня ничуть не меньше угрызений совести. Наконец, закоченевший, измученный, не в силах думать, действовать, чувствовать, я поднялся с камня, на котором претерпел такую муку, и сполз вниз, на дорогу. Оглядевшись вокруг, не видно ли где сыщиков, я заметил на расстоянии двух пистолетных выстрелов или даже менее того дорожный столб, на котором что-то белело — какая-то полуоторванная афишка. Чудовищная мысль! Неужто за голову Шандивера объявлена награда? Поглядим хотя бы, как его там расписывают. Впрочем, по правде сказать, влекло меня туда не любопытство, а самый низменный страх. Я думал, что после этой ночи ничто уже не заставит меня дрожать, но, покуда шел к висевшей на столбе бумажонке, понял, что глубоко заблуждаюсь.

НЕОБЫКНОВЕННЫЙ

ПОДЪЕМ В ВОЗДУХ

НА

ГИГАНТСКОМ ВОЗДУШНОМ ШАРЕ

«ЛЮНАРДИ»!!!

Дипломированный профессор Байфилд, всемирно известный представитель наук Аэростатики и Аэронавтики, имеет честь сообщить знатным и благородным господам Эдинбурга и его окрестностей...

Это было внезапное и радостное потрясение — я снова почувствовал почву под ногами, как выразился бы воздухоплаватель Байфилд. Я воздел руки к небесам. Я разразился сатанинским смехом, который оборвался рыданием. От смеха и рыданий мое изможденное тело дрожало, как лист, и я брел по полю неверными шагами, качаясь из стороны в сторону под напором неудержимой бессмысленной веселости. Один раз посреди очередного приступа смеха я вдруг стал как вкопанный и невольно подивился звуку собственного голоса. Просто непостижимо, как у меня хватило воли и соображения доплестись наконец до условленного места встречи с Флорой. Впрочем, тут ошибиться было невозможно: сквозь туман вырисовывались очертания продолговатого низкого холма, увенчанного еловой рощицей, которая к западу сходила на нет, как спинной плавник огромной рыбины. Я не раз прежде смотрел на него с другой стороны, а в день, когда Флора стояла рядом со мною во дворе Замка и показывала на дымок, вьющийся из трубы «Лебяжьего гнезда», я глядел прямо сквозь эти ели. Только с этой стороны вдоль того, что можно было бы назвать рыбьим хвостом, тянулась трещина, а по ней шла тропа в старую каменоломню.

Я добрался туда чуть ранее восьми. Каменоломня лежала влево от тропки, которая вилась дальше вверх по северному склону холма. На тропке мне показываться не следовало. Я отошел от нее ярдов на пятьдесят и шагал взад и вперед, от нечего делать считая шаги, ибо стоило мне хоть на минуту остановиться, как холод вновь пробирал меня до костей. Раза два я сворачивал о каменоломню и стоял там, разглядывая прожилки в вырубленной породе, потом вновь принимался мерить шагами свои шканцы и поглядывать на часы. Десять минут девятого! Вот глупец, вообразил, что ей удастся провести стольких соглядатаев! А голод все сильней давал себя знать...

Покатился камешек... легкие шаги по тропинке...

Сердце мое екнуло. Это она! Она пришла, и земля снова расцвела, точно под легкой стопою богини природы, ее тезки. Объявляю вам со всей серьезностью: едва она появилась, погода стала улучшаться.

— Флора!

— Мой бедный Энн!

— Шаль мне весьма пригодилась, — сказал я.

— Ты умираешь с голоду!

— Как это ни грустно, ты недалека от истины.

— Я так и знала. Взгляни, дорогой. — Из-под грубой серой шерстяной шали, накинутой на голову и плечи, Флора достала корзиночку и торжествующе протянула мне. — Лепешки еще не остыли, я завернула их в салфетку сразу, как только сняла с огня.

Она повела меня в каменоломню. Я благословлял ее догадливость; в ту пору я еще не знал, что первое побуждение женщины, когда любимый человек в беде, — накормить его.

Мы разостлали салфетку на большом камне и разложили на ней наши яства: лепешки, овсяный пирог, крутые яйца, поставили бутылку молока и фляжку шотландского виски. Наши руки не раз встречались, пока мы накрывали этот нехитрый «стол». То был наш первый в жизни семейный завтрак, первый завтрак нашего медового месяца, шутил я: «Да, я умираю от голода, но пусть умру, а все равно не прикоснусь к еде, коль ты не разделишь ее со мною». И еще: «Я что-то запамятовал, сударыня, пьете ли вы сладкий чай». Мы склонились друг к другу над камнем, что заменил нам стол, и лица наши сблизились. Много, много дней пришлось мне потом жить одними лишь воспоминаниями об этом первом поцелуе, о каплях дождя на ее прохладной щеке и влажном локоне... воспоминание это живо и по сей день.

— Просто диву даюсь, как тебе удалось от них убежать? — спросил я.

Флора отложила лепешку, от которой для виду откусывала крохотные кусочки.

— Дженет, наша работница с молочной фермы, ссудила мне платье, шаль и эти башмаки. Она всегда в шесть часов выходит доить коров, а нынче я вышла из дому вместо нее. Туман тоже мне помог. Они ужасные.

— Ты права, дорогая. Шевеникс...

— Я не про него, я об этих тряпках. А бедные коровы так и остались недоенными.

— Коровы молчать не станут... — Я поднял стакан. — Будем надеяться, что они сумеют привлечь внимание двух наемных сыщиков и двух доброхотов.

— Скорее надо надеяться на тетушку, — возразила Флора и улыбнулась своей удивительной, прелестной улыбкой, которая тут же угасла.

— Но нам нельзя терять времени, Энн. Их так много против тебя одного, и они ведь совсем близко! О, будь же серьезен!

— Ты говоришь сейчас совсем как мистер Роумен.

— Ради меня, милый! — Она с мольбой сжала руки. Через «стол» я взял их в свои, разжал и поцеловал ладони.

— Любимая, — сказал я, — покуда туман не рассеялся...

— Он уже рассеивается.

— Не будем его торопить. Покуда туман не рассеялся, мне надобно пересечь долину и как можно дальше пройти по дороге, где гоняют скот, если ты мне объяснишь, как туда добраться.

Флора отняла у меня одну руку, сунула ее за корсаж платья и достала пачку ассигнаций!

— Боже милостивый! — воскликнул я. — А ведь я совсем про них запамятовал!

— Нет, ты неисправим, — вздохнула Флора.

Ассигнации были туго свернуты и зашиты в мешочек из желтого промасленного шелка. Я подержал в руках этот мешочек, еще теплый от девичьей груди, повертел его и увидел, что на нем вышито пунцовым шелком одно слово «Энн», а над ним — шотландский лев на задних лапах, подражание той жалкой игрушке, которую я вырезал для нее когда-то... давным-давно!

— Твой подарок всегда со мною, — прошептала она.

Я сунул мешочек в нагрудный карман, вновь завладел ее руками и упал перед ней на колени, прямо на камни.

— Флора, ангел мой! Любовь моя!

— Шшш!

Она отпрянула. На тропинке послышались тяжелые шаги. Я едва успел накинуть на голову шаль миссис Гилкрист и усесться на камень, и тут мимо каменоломни торопливо прошли две веселые деревенские кумушки. Разумеется, они нас заметили, более того, вытаращили на нас глаза и о чем-то перемолвились вполголоса, а мы так и застыли, глядя друг на друга.

— Они решили, что у нас тут пикник, — шепнул я.

— Странно, что они ничуть не удивились, — сказала Флора. — Ты так выглядишь...

— Они видели меня сбоку, я закутался шалью, ноги мои скрывал камень, и они, верно, приняли меня за какую-то старуху на прогулке.

— Ну, час для пикника совсем неподходящий, — заметила моя умница, — а уж погода и подавно.

Не успел я ответить, как на тропинке снова послышались шаги. На сей раз это был старый крестьянин с пастушьим пледом на плечах и в шапке, от тумана словно припудренной мельчайшими капельками влаги. Он остановился подле нас и кивнул, тяжело опираясь на посох.

— Экое ненастное утро. Вы, верно, из Либерна?

— Считайте, что из Пиблса, — отвечал я, плотнее заворачиваясь в шаль, чтобы скрыть предательский бальный наряд.

— Гм, Пиблс, — задумчиво промолвил старик. — В такую даль я еще не забирался. Хоть и подумывал сходить. Только не знал, понравится ли мне там. Вот что, я бы на вашем месте не стал прохлаждаться тут, ежели не хотите упустить самую потеху. Как бы и мне-то не опоздать.

И он зашагал дальше. Что бы это могло значить? Мы прислушивались к его удаляющимся шагам. Не успели они замереть вдали, как я вскочил и схватил Флору за руку.

— Ты слышишь? Господи боже, это еще что такое?

— Похоже на «Веселую охоту в Каледонии» в обработке Гоу. Играет духовой оркестр.

Как ревнива судьба! Ужели все боги Олимпа сговорились высмеять нашу любовь и заставить нас расстаться под звуки «Веселой охоты в Каледонии», да еще в обработке Гоу, в минорных полутонах? Несколько секунд мы с Флорой молча смотрели друг на друга, охваченные страшным подозрением (как сказал бы один из поздних английских бардов). Потом она кинулась к тропке и поглядела вниз, на подножие холма.

— Бежим, Энн! Там идет еще много народу!

Мы бросили неубранными остатки завтрака и, взявшись за руки, побежали по тропинке на север. Почти сразу же она круто повернула, и мы очутились на открытом месте на склоне холма. Тут мы ахнули и остановились как вкопанные.

Под нами расстилался зеленый луг, усеянный людьми — тут собралось по меньше мере человек триста, — и над самой серединой этого сборища, там, где оно сгущалось дочерна, словно пчелиный рой, парила не только унылая музыка «Веселой охоты в Каледонии», но и еще нечто более вещественное, размерами и формой подобное джину, который вырвался из бутылки, как это описано в остроумнейшей книге «Тысяча и одна ночь». Это и был воздушный шар Байфилда — исполинское чудище под названием «Люнарди», — и его как раз надували.

— Проклятый Байфилд! — вырвалось у меня.

— А кто это Байфилд?

— Воздухоплаватель и зловредный шутник, дорогая; видно, потому он и расписал свой воздушный шар полосами голубого и кирпичного цвета и поставил его вместе с духовым оркестром прямо у меня на дороге как раз тогда, когда мне надобно удирать. Этот человек преследует меня, точно злой рок... — Я умолк на полуслове и призадумался. «А, в сущности, почему бы и нет?» — промелькнуло у меня в голове.

Тут Флора жалобно вскрикнула, и я круто обернулся — позади нас на каменной тропе стояли майор Шевеникс и Рональд.

Юноша выступил вперед и, не отвечая на мой поклон, взял Флору за локоть.

— Ты сейчас же пойдешь домой.

— Ну зачем же так? — сказал я, касаясь его плеча. — Ведь минут через десять нам предстоит редкостное зрелище.

Он яростно ко мне обернулся.

— Ради бога, Сент-Ив, не затевайте ссору, время для этого самое неподходящее. Вы уже и так бессовестно скомпрометировали мою сестру!

— После того, как вы по наущению и с помощью первого попавшегося майора пехотных войск взялись следить за вашей сестрой, я бы вам посоветовал не бросаться словом «компрометировать». И еще: при том, сколь мало считаются с ее чувствами, вполне просительно, что сестра ваша выразила свое негодование не словом, а делом.

— Майор Шевеникс — друг нашей семьи.

Однако, произнося эти слова, юноша покраснел.

— Ах, вот как? — переспросил я. — Значит, это ваша тетушка просила его помощи? Нет, нет, дорогой Рональд, вам нечего мне ответить. И ежели вы станете и впредь оскорблять вашу сестру, сэр, я позабочусь, чтобы за это постыдное поведение вы получили по заслугам.

— Прошу извинить, — вмешался майор, выступая вперед. — Рональд прав, сейчас не время для ссор, и, как вы справедливо заметили, сэр, нам предстоит интереснейшее зрелище. Сыщик и его люди уже поднимаются на холм. Мы их видели, и, могу прибавить, экипаж вашего кузена стоит внизу на дороге. Дело в том, что за мисс Гилкрист следили и видели, как она поднялась сюда; мы сразу подумали, что она, возможно, идет в каменоломню, и решили подняться с другой стороны. Вот, взгляните! — И он торжествующе показал наверх.

Я поднял голову. Да, в эту самую минуту на вершине холма, ярдах в пятистах слева от нас, появилась фигура в серой шинели, а следом за ней — мой старый знакомец в молескиновом жилете; оба тут же начали спускаться к нам.

— Джентльмены, — объявил я, — мне, видно, следует вас благодарить. Ваш хитроумный план был, без сомнения, порожден единственно вашей добротой.

— Наш долг — думать о мисс Гилкрист, — сухо заметил майор.

Но Рональд вдруг воскликнул:

— Скорей, Сент-Ив! Бегите назад по тропе! Мы вам не помешаем, обещаю!

— Благодарствую, друг, но у меня иной план. Флора, — сказал я и взял ее за руку, — пришла пора нам расстаться. Следующие пять минут решат нашу судьбу. Мужайся, любимая, и да будут твои мысли со мной, покуда я не ворочусь к тебе.

— Где бы ты ни был, я буду думать о тебе, Энн! Что бы ни случилось, я буду любить тебя. Иди, и да хранит тебя господь.

И она обернулась к майору, тяжело дыша, раскрасневшаяся и смущенная, но глаза ее горели решимостью и вызовом.

— Скорей! — закричали вдруг в один голос Флора и Рональд.

Я поцеловал ей руку и ринулся вниз с холма.

Позади раздался крик; я оглянулся и увидел, что мои преследователи — теперь их было уже трое, ибо за ними поспешал в качестве доезжачего и мой дородный кузен, — повернули и бегут за мной; я перескочил через ручей и помчался прямо к заполненной народом огороженной части луга. У входа в ограду сидел на складном стуле сонный толстяк, рыхлый и пухлый, как перина; он дремал перед столиком, на котором стояла чашка с шестипенсовиками. Я бросился к нему и протянул крону.

— Сдачи нету, — буркнул он, просыпаясь и вытаскивая из кармана пачку розовых билетиков.

— И не надо! — крикнул я, на ходу схватил билет и проскочил за ограду.

Прежде чем смешаться с толпой, я позволил себе еще раз оглянуться. Впереди теперь бежал Молескиновый жилет, он уже достиг ручья, за ним, поотстав шага на три, пыхтел рыжий, а мой кузен, задыхаясь — я с удовольствием подумал, что нелегко ему дается такая гонка, — уже почти сбежал с восточного склона холма. Толстяк, опершись о свою загородку, все еще провожал меня глазами. Я был без шляпы, во фраке, и он, без сомнения, принял меня за прожигателя жизни, эдакого шалого гуляку, который не находит себе места утром после весело проведенной ночи.

И тут меня осенило. Надобно забраться в гущу толпы: ведь толпа всегда снисходительна к пьяным. Я немедля постарался изобразить из себя распутного пьянчужку: икая, спотыкаясь и покачиваясь, я протискивался все дальше, заплетающимся языком цветисто и пространно извинялся перед всеми и каждым, и мне давали дорогу; зеваки расступались передо мной со свойственным им добродушием.

Люди соскучились стоять и ждать, и по пятам за мною струился веселый смешок — надобно же им было развлечься. В жизни не видал я сборища, которое так безрадостно дожидалось бы обещанного представления. Правда, дождь уже перестал, и засияло солнце, но обладатели зонтиков никак не соглашались опустить их и все еще держали над головой с таким мрачным видом, точно бросали вызов сжалившейся над ними наконец природе и судорожным усилиям худшего во всем городе оркестра, который пытался их развеселить.

— Скоро он наполнится, Джек?

— Скоро.

— И тут же полетит?

— Да уж верно так.

— Ты в шестой раз смотришь?

— Вроде того.

Мне вдруг подумалось, что, ежели бы мы собрались не на торжество Байфилда, а на его похороны, все глядели бы куда веселей.

Сам Байфилд перевесился через край корзины, над которою покачивался шар, размалеванный бурыми и голубыми полосами, и хмуро и деловито отдавал распоряжения. Впрочем, быть может, он просто прикидывал, сколько продано билетов. Я протиснулся вперед в ту минуту, когда его помощники убирали кишку, по которой в шар накачивали водород, и «Люнарди» постепенно распрямлялся и натягивал канаты. Кто-то шутки ради подтолкнул меня, и я оказался на свободной площадке под шаром.

Вдруг меня окликнули, я круто оборотился и задрал голову.

— Кого я вижу! Черт меня побери, да это же Дьюси! Товарищ моей юности и опора преклонных лет! Как поживаете?

Это оказался мой шалый приятель Далмахой! Он цеплялся за один из десятка канатов, что удерживали воздушный шар, и вид у него был такой, точно все происходящее — дело единственно его рук и его искусства; он был так неописуемо и непревзойденно пьян, что все ухищрения, с помощью которых я пробрался сквозь толпу, показались мне попросту бездарным, жалким кривляньем.

— Уж извините, не могу выпустить канат. Собственно, мы всю ночь глаз не сомкнули. Байфилд нас покидает, он жаждет скитаться в мирах, где еще не ступала нога человека...

Пернатых вольный рой крылами режет выси,

Куда вовек не взмыть ни окуню, ни рыси.

— Но Байфилд это сделает — Байфилд в своем великанском «Дурарди». Один удар ножа (я все надеюсь, что он придется не по моей руке) — и канат разрублен, наш общий друг парит в эмпиреях. Но он вернется. О, не грусти, он будет здесь опять и снова примется за эти окаянные полеты. По Байфилду, это и есть закон тяготения.

Мистер Далмахой заключил свою речь неожиданно — затрубил, подражая рожку почтовой кареты; я взглянул вверх и увидел над краем корзины голову и плечи Байфилда.

Он сразу же сделал вполне естественный вывод из моего наряда и поведения и громко застонал.

— Уходите, Дьюси! Убирайтесь отсюда. Хватит с меня и одного болвана. Вы двое обращаете мой полет в посмешище.

— Байфилд! — нетерпеливо перебил я. — Я не пьян. Скорей спустите мне лестницу! Сто гиней, если вы возьмете меня с собой! — Я уже заметил в толпе человек за десять от меня рыжую голову второго сыщика.

— Ну, ясно, такое можно ляпнуть только спьяну! — отвечал Байфилд. — Убирайтесь или хоть ведите себя пристойно. Я буду говорить речь. — Он прокашлялся: — Леди и джентльмены...

Я сунул ему под нос пачку ассигнаций.

— Вот деньги. Ради бога, прошу вас! За мной гонятся судебные приставы! Они тут, в толпе!

— ...зрелище, которое вы почтили своим просвещенным вниманием... Говорю вам, не могу! — Он глянул через плечо в глубь корзины. — ...Вашим просвещенным вниманием, не требует долгих объяснений и похвал.

— Слушайте, слушайте! — закричал Далмахой.

— Ваше присутствие здесь доказывает искренность вашего интереса...

Я развернул ассигнации у него перед носом. Он моргнул, но решительно возвысил голос.

— Вид одинокого путешественника...

— Двести! — выкрикнул я.

— Вид двухсот одиноких путешественников... зрелище, зародившееся в мозгу Монгольфье и Чарльза... А, к черту! Никакой я не оратор. Какого дьявола...

Толпа сзади колыхнулась, заволновалась.

— Гони этого пьяного осла! — выкрикнул кто-то.

Тотчас я услышал голос моего кузена — он требовал, чтобы ему дали дорогу. Уголком глаза я на миг увидел его багровую, вспотевшую физиономию — он перепрыгивал через баллоны, из которых в шар перекачивали водород. И тут Байфилд выбросил мне веревочную лестницу, закрепил ее, и вот я уже карабкаюсь по ней, как кошка.

— Руби канаты!

— Держите его! — завопил мой кузен. — Держите шар! Это Шандивер, убийца!

— Руби канаты! — еще того громче заорал Байфилд, и, к моему несказанному облегчению, я увидел, что Далмахой старается изо всех сил. Чья-то рука ухватила меня за пятку. Под рев толпы я отчаянно лягнул ногой и почувствовал, что удар достиг цели — каблук пришелся кому-то по зубам. И в тот миг, когда толпа рванулась за мною, шар закачался и прянул ввысь, а я подтянулся на руках и перевалился через край корзины внутрь.

Я мигом вскочил и выглянул наружу. У меня язык чесался крикнуть Алену на прощание словечко-другое, но, увидав сотни запрокинутых искаженных лиц, я онемел, как от удара. Вот где моя истинная погибель — в этой животной ярости внезапно сбитой с толку толпы. Это стало мне ясно как день, и я ужаснулся. Да Ален и не услыхал бы меня: когда я ударил ногой Молескиновый жилет, сыщик повалился прямо на моего кузена, и оба они скатились с лестницы наземь, причем грузный наемник всей своей тяжестью придавил Алена, и тот лежал, раскинув руки, как пловец, зарывшись носом в жидкую грязь.

ГЛАВА XXXIII

НЕСУРАЗНЫЕ ВОЗДУХОПЛАВАТЕЛИ

Все это я заметил с одного взгляда, секунды за три, а то и меньше. Крики под нами обратились теперь в низкий рокочущий гул. И вдруг сквозь этот гул прорвался женский крик — отчаянный, пронзительный вопль, — и за ним наступила тишина. Потом, точно залаяла стая гончих, новые — голоса подхватили этот крик, он все разрастался, и вскоре весь луг гремел тревогой.

— Что за дьявольщина? — спросил меня Байфилд. — Что еще там стряслось? — И он кинулся к борту корзины. — Господи, да это же Далмахой!

И в самом деле, под нами, на обрывке каната, между небом и землей болтался этот злосчастный олух. Он первым обрубил привязь — и притом ниже того места, за которое ухватился; пока остальные рубили другие канаты, Далмахой изо всех сил удерживал свой конец и даже из какой-то дурацкой осторожности дважды обмотал его вокруг кисти. И когда шар рванулся вверх, у Далмахоя, разумеется, земля ушла из-под ног, а он спьяну не догадался высвободиться и спрыгнуть. И теперь, изо всех сил цепляясь обеими руками за обрывок каната, он уносился ввысь, точно ягненок, выхваченный коршуном из стада.

Но все это мы поняли после.

— Абордажный крюк! — крикнул Байфилд.

Ибо канат, на котором повис Далмахой, был укреплен под днищем корзины, и просто дотянуться до него было невозможно. Второпях доставая абордажный крюк, мы наперебой кричали несчастному:

— Ради бога, держитесь! Сейчас спустим якорь, хватайтесь за него! Держитесь, не упадите, не то вам конец!

Далмахоя качнуло, и из-под днища корзины выплыло его белое от ужаса лицо.

Мы перекинули за борт абордажный крюк, спустили его и подсунули поближе к Далмахою. Беднягу снова качнуло, он пролетел мимо, как маятник, попробовал было на лету схватиться за крюк одной рукою, но промахнулся; пролетая обратно, он снова попытался схватить крюк — и снова промахнулся. При третьей попытке он налетел прямо на крюк, уцепился за его лапу сначала рукой, потом ногой, и мы тут же стали втягивать крюк в корзину, перехватывая его руками.

Наконец мы его втянули. Далмахой был бледен, но и страх не победил его словоохотливости.

— Право, я должен просить у вас прощения, друзья. Сплоховал я, преглупая вышла история, да и кончиться это могло для меня худо. Благодарствую, Байфилд, дружище, я выпью всего один глоточек — это ничуть не повредит мне, а только прибавит сил.

Он взял флягу и уже поднес было ко рту. Но тут у него отвалилась челюсть, и рука застыла в воздухе.

— Он теряет сознание! — закричал я. — Нервы не выдержали...

— Нервы, как бы не так! Это еще что?

Далмахой с изумлением уставился на что-то за моей спиной, и в ту же секунду я услышал еще новый голос: он шел откуда-то сзади, словно бы из облаков.

— Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд...

Подумайте сами: целых шесть дней меня кружило в водовороте всех мыслимых страхов и тревог. Так можно ли винить меня, ежели чувства мои и ощущения были обострены до предела? Я вздрогнул и, точно стрелка компаса, поворотился на этот голос, предвидя новую опасность.

На полу корзины, у самых моих ног, лежала груда пледов и теплой одежды. И вот из этой-то кучи постепенно, с трудом, высунулась рука, сжимавшая порыжелую касторовую шляпу, потом лицо, как бы несколько негодующее, с очками на носу, наконец, из кучи вылез, пятясь задом, крохотный человечек в поношенной черной одежде. Стоя на коленях и упираясь руками в пол, он выпрямился и с безмерной укоризной посмотрел сквозь очки на Байфилда.

— Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд!

Байфилд отер лоб, на котором проступила испарина.

— Дорогой сэр, — заикаясь, выговорил он. — Это все ошибка... Я тут не виноват... Сейчас все вам объясню... — И вдруг его будто осенило: — Позвольте вам представить, мистер Далмахой, мистер...

— Меня зовут Овценог, — чопорно сказал человечек. — Но если вы позволите...

Долмахой игриво присвистнул.

— Слушайте, слушайте! Внимание! Его зовут Овценог! На Грампианских горах его отец пас свои стада — тысячу овец и, естественно, вчетверо больше ног. Позволить вам, Овценог? Но, дорогой мой, на этой высоте каждая лишняя нога для нас обуза, а у всякой овцы их четыре, стало быть, на вас учетверенная вина!

Еле сдерживая истерический смех и стараясь восстановить равновесие, Далмахой ухватился для верности за канат и отвесил вновь прибывшему поклон.

Мистер Овценог обвел всех присутствующих изумленным взором и встретился глазами со мною.

— К вашим услугам, сэр: виконт Энн де Керуаль де Сент-Ив, — представился я. — Не имею ни малейшего понятия, как и зачем вы здесь очутились, но вы можете оказаться ценным приобретением. Со своей же стороны, — продолжал я (мне вдруг пришло на память четверостишие, которое я тщетно пытался вспомнить в гостиной миссис Макрэнкин), — имею честь напомнить вам несколько строк из неподражаемого римлянина Горация Флакка:

Virtus recludens immeritis mori

Caelum negata temptat iter via,

Coetusque volgares et udam

Spernit humum fugiente penna.[65]

— Вы знаете по-латыни, сэр?

— Ни слова. — Овценог опустился на кучу пледов, возмущенно развел руками. — Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд!

— Тогда обождите меня минуту-другую, я буду иметь удовольствие растолковать вам смысл этих строк, — сказал я и, отворотясь, стал глядеть, что творится на земле, от которой мы удалялись с неправдоподобной быстротой.

Теперь мы смотрели на нее с высоты шестисот футов — по крайности так сказал Байфилд, сверясь со своими приборами. Он прибавил, что это еще совершенные пустяки: самое удивительное то, что шар вообще поднялся, хотя на борту оказалась половина всех лоботрясов города Эдинбурга. Я пропустил мимо ушей явную неточность и пристрастность этих подсчетов. Байфилд объяснил далее, что ему пришлось сбросить за борт по меньшей мере центнер песчаного балласта. Я всей душой уповал, что он угодил в моего кузена. По мне и шестьсот футов — высота, вполне достойная уважения. И вид сверху открывался просто умопомрачительный.

Воздушный шар, поднимаясь почти вертикально, пронзил утренние туманы и безветренную тишину и теперь, освобожденный от уз, легко парил в чистейшей синеве небес. Благодаря какому-то обману зрения земля под нами словно прогнулась и казалась огромной неглубокой чашей с чуть приподнятыми по окоему краями — чашу эту наполнял туман с моря, но нам он казался легкой пеной, ослепительной, белоснежной, точно сбитые сливки. Летящая тень шара была на нем не тенью, а всего лишь пятнышком, словно бы аметистом, очищенным от всех грубо материальных свойств и сохранившим лишь цвет и прозрачность. Временами, колеблемая даже не столько ветром, как трепетом солнечных лучей, пена вздрагивала и расходилась, и тогда в глубоких размывах можно было разглядеть, словно в виньетке, сияющую землю, два-три акра людских трудов и пота — вспаханные склоны Лотианских холмов, корабли на рейде и столицу, подобную улью, обитателей которого выкурил озорной мальчишка, — чудилось даже, что и сюда доносится гудение этого потревоженного роя.

Я выхватил у Байфилда подзорную трубу, навел ее на один из таких размывов и — подумать только! — в самой глубине, словно в освещенном колодце, различил на зеленом склоне холма три фигуры! Там трепетало крошечное белое пятнышко, трепетало долго, пока не закрылся просвет в тумане. Платок Флоры! Да будет благословенна бесстрашная ручка, что махала — этим платком — махала в ту минуту, когда, как я услышал позднее, а впрочем, догадывался и сам, душа ее уходила в пятки и от страха за меня подкашивались ножки, обутые в башмаки молочницы Дженет. Флора во многих отношениях была девушка необыкновенная, но как истой представительнице прекрасного пола ей свойственно было бесповоротное и неискоренимое недоверие ко всяческим хитрым изобретениям.

Должен вам признаться, что и моя вера в аэростатику была всего лишь слабой былинкой, весьма нежным, тепличным растением. Если мне удалось правдиво описать мои ощущения во время спуска с Локтя Сатаны, то читатель уже знает, что я до смерти боюсь высоты. Признаюсь в этом еще раз. По ровному месту я готов передвигаться в самой тряской карете со всей беззаботностью перекати-поля; подбросьте меня в воздух — и я пропал. Даже на шаткую палубу корабля, уходящего в море, я ступаю скорее с привычной покорностью, нежели с доверием.

Но, к моему невыразимому облегчению, «Люнарди» летел все дальше и выше почти безо всякой качки. Казалось, он совсем не движется, и только по измерительному прибору да по клочкам бумаги, которые мы бросали за борт, заметно было, что это не так. Время от времени шар медленно поворачивался вокруг своей оси, как показывал компас Байфилда, но сами мы об этом ни за что бы не догадались. Никаких признаков головокружения я уже не испытывал просто потому, что для него не было причин. Мы оказались единственным предметом в воздушном просторе, и наше положение в пространстве не с чем было сравнивать. Мы словно растворились в объявшей нас прозрачной тишине, и смею вас заверить — конечно, я могу отвечать только за виконта Энна де Сент-Ива, — что минут пять мы чувствовали себя чище и невинней новорожденного младенца.

— Но послушайте, — заговорил Байфилд. — Ведь я как-никак на виду у широкой публики, и вы ставите меня в дьявольски неловкое положение.

— Да, это неловко, — согласился я. — Вы во всеуслышание объявили себя одиноким путешественником, а здесь, даже если смотреть невооруженным глазом, нас четверо.

— Но что же мне делать? Разве я виноват, что в последнюю минуту ко мне ворвались двое сумасшедших...

— Не забывайте также про Овценога.

Байфилд определенно начинал выводить меня из терпения. Я оборотился к безбилетному пассажиру.

— Быть может, мистер Овценог соизволит объясниться? — спросил я.

— Я уплатил вперед, — начал Овценог, радуясь случаю вставить хоть слово. — Я, видите ли, человек женатый.

— Итак, у вас уже двойное преимущество перед нами. Продолжайте, сэр.

— Вы только что были так любезны, что назвали мне ваше имя, мистер...

— Виконт Энн де Керуаль де Сент-Ив.

— Ваше имя нелегко запомнить.

— В таком случае, сэр, я мигом приготовлю для вас памятку специально для этого путешествия.

Но мистер Овценог вновь заговорил о своем:

— Я человек женатый, сэр, и... понимаете... миссис Овценог, как бы это получше выразиться, не очень одобряет полеты на воздушном шаре. Она, видите ли, урожденная Гатри из Дамфрис.

— Ну, тогда все понятно! — сказал я.

— Для меня же, сэр, напротив, аэростатика давно уже стала самой притягательной наукой. Я бы сказал даже, мистер... Я бы сказал, она стала страстью всей моей жизни. — Его кроткие глаза так и сияли за стеклами очков. — Я помню Винченце Люнарди, сэр. Я был в парке Гериота в октябре тысяча семьсот восемьдесят пятого года, когда он поднялся в воздух. Он спустился в Купаре. Городское общество игроков в гольф поднесло ему тогда адрес, а в Эдинбурге он был принят в Сообщество блаженных нищих, — это было подобие клуба или лиги, оно уже давно покончило счеты с жизнью. Лицо у Люнарди было худое-прехудое, сэр. Он носил очень странный колпак, если можно так выразиться, сильно сдвинутый сзади наперед. Потом этот фасон вошел в моду. Однажды он заложил у меня часы, сэр, я принимаю вещи в заклад. К сожалению, потом он их выкупил, а не то я имел бы удовольствие показать их вам. Да, теория

Наши рекомендации