Государственные интересы проявляются в великом и в малом

Увы, напрасно Урсус хвалился тем, что никогда не плачет. Теперь слезы подступили к самому его горлу. Они накоплялись в груди по капле в продолжение всей его горестной жизни. Переполненная до краев чаша не может пролиться в одно мгновение. Урсус рыдал долго.

Первая слеза пролагает дорогу другим. Он оплакивал Гуинплена, Дею, самого себя, Гомо. Плакал как дитя. Плакал как старик. Плакал обо всем, над чем смеялся. Он задним числом выплатил свой долг прошлому. Право человека на слезы не знает давности.

На самом деле покойник, опущенный в землю, был Хардкванон, но Урсус не мог этого знать.

Прошло несколько часов.

Занялся день; бледная пелена утреннего света, кое-где еще боровшегося с ночными тенями, легла на ярмарочную площадь. В лучах зари выступил белый фасад Тедкастерской гостиницы.

Дядюшка Никлс так и не ложился спать. Нередко одно и то же событие вызывает бессонницу у нескольких человек.

Всякая катастрофа вызывает много последствий. Бросьте камень в воду и попробуйте сосчитать круги.

Дядюшка Никлс сознавал, что арест Гуинплена может затронуть и его. Очень неприятно, когда у вас в доме происходят такие события. Он был встревожен этим; предвидя впереди еще всякие осложнения, Никлс погрузился в мрачное раздумье. Он сожалел, что пустил к себе «этих людей». Если бы он знал раньше! Втянут они его в конце концов в какую-нибудь беду. Как развязаться с ними теперь? Ведь с Урсусом у него заключен контракт. Какое было бы счастье избавиться от таких постояльцев! К чему бы только придраться, чтобы выгнать их?

Вдруг в дверь харчевни раздался сильный стук, который возвещает в Англии о прибытии важного лица. Гамма стуков соответствует иерархической лестнице.

Это был стук не вельможного лорда, а судейского чиновника.

Дрожа от страха, трактирщик приоткрыл форточку.

И действительно, стучался судейский чиновник. При свете занимавшегося дня дядюшка Никлс увидел у двери отряд полицейских, возглавляемый двумя людьми, из которых один был судебный пристав.

Судебного пристава дядюшка Никлс видел утром и потому сразу узнал его.

Другой человек был ему неизвестен.

Это был тучный джентльмен с будто восковым лицом, в придворном парике и дорожном плаще.

Судебного пристава дядюшка Никлс очень боялся. Если бы дядюшка Никлс принадлежал к королевскому двору, он еще больше испугался бы второго посетителя, ибо то был Баркильфедро.

Один из полицейских снова громко постучался в дверь.

Трактирщик, у которого на лбу выступил холодный пот, поспешил открыть.

Судебный пристав тоном человека, призванного наблюдать за порядком и хорошо знакомого с бродягами, возвысил голос и строго спросил:

– Где Урсус, хозяин балагана?

Сняв шляпу, Никлс ответил:

– Он проживает здесь, ваша честь.

– Это я знаю и без тебя, – сказал пристав.

– Конечно, ваша честь.

– Позови его сюда.

– Его нет дома, ваша честь.

– Где же он?

– Не знаю.

– Как это не знаешь?

– Он еще не возвращался.

– Значит, он очень рано ушел из дому?

– Нет, очень поздно.

– Ах, эти бродяги! – заметил пристав.

– Да вот он, ваша честь, – тихо промолвил дядюшка Никлс.

Действительно, в эту минуту из-за угла показался Урсус. Он направлялся к гостинице. Почти всю ночь провел он между тюрьмой, куда в полдень ввели Гуинплена, и кладбищем, где в полночь, как он слышал, засыпали свежую могилу. Его побледневшее от горя лицо казалось еще бледнее в утренних сумерках.

Занимающийся день, этот предвестник яркого света, не меняет ночных, неясных очертаний предметов, даже находящихся в движении. Медленно приближавшийся Урсус своим бледным лицом и всей своей фигурой, смутно выступавшей в полумраке, напоминал привидение.

Накануне, охваченный отчаянием, он выбежал из гостиницы с непокрытой головой. Он даже не заметил, что забыл надеть шляпу. Его жидкие седые волосы развевались по ветру. Широко раскрытые глаза, казалось, ничего не видели. Мы часто как будто бодрствуем во сне и спим наяву. Урсус был похож на сумасшедшего.

– Мистер Урсус, – закричал трактирщик, – подите-ка сюда. Эти джентльмены желают поговорить с вами.

Дядюшка Никлс, всецело занятый мыслью, как бы уладить инцидент, употребил множественное число, хотя в то же время опасался, не заденет ли оно самолюбие начальника тем, что поставит его на одну доску с подчиненными.

Урсус вздрогнул, как человек, внезапно сброшенный с постели, на которой он спал глубоким сном.

– Что такое? – спросил он.

Он увидел полицейских с судебным приставом во главе.

Новое тяжелое потрясение.

Совсем недавно жезлоносец, теперь – судебный пристав. Один как бы перебрасывал его другому. Он был в положении судна, оказавшегося меж двух грозных утесов, о которых говорится в древних преданиях.

Судебный пристав знаком приказал ему войти в харчевню.

Урсус повиновался.

Говикем, который только что проснулся и подметал в это время зал, остановился, отставил в сторону метлу и, укрывшись за столами, затаил дыхание. Запустив руку в волосы, он почесывал затылок – признак напряженного внимания.

Судебный пристав сел на скамью перед столом; Баркильфедро сел на стул; Урсус и дядюшка Никлс стояли перед ними. Полицейские столпились на улице, у закрытых ворот.

Судебный пристав устремил на Урсуса строгий взор блюстителя закона и спросил:

– Вы держите у себя волка?

Урсус ответил:

– Не совсем так.

– Вы держите у себя волка, – повторил судебный пристав, резко напирая на слово «волк».

– Дело в том… – начал было Урсус и замолчал.

– Уголовно наказуемый проступок, – сказал пристав.

Урсус попробовал защищаться:

– Это домашнее животное.

Пристав положил руку на стол, растопырив все пять пальцев, – жест, прекрасно выражающий всю силу его власти.

– Фигляр, завтра в этот час вы с вашим волком будете за пределами Англии. В противном случае волка заберут, отведут в присутствие и убьют.

Урсус подумал: «Одно убийство за другим». Однако не произнес ни слова и только задрожал всем телом.

– Вы слышите? – продолжал пристав.

Урсус утвердительно кивнул головой.

Пристав повторил:

– И убьют.

Наступило молчание.

– Удавят или утопят.

Судебный пристав посмотрел на Урсуса:

– А вас – в тюрьму.

Урсус пробормотал:

– Господин судья…

– Вы должны уехать прежде, чем наступит утро завтрашнего дня. Иначе приказ будет выполнен.

– Господин судья…

– Что?

– Нам обоим нужно уехать из Англии?

– Да.

– Сегодня?

– Сегодня же.

– Но как это сделать?

Дядюшка Никлс был счастлив. Этот судебный пристав, которого он так боялся, выручил его из беды. Полиция пришла ему, Никлсу, на помощь. Она освободила его от «этих людей». Она сама взяла на себя заботу избавить его от них. Урсуса, которого он хотел выгнать, высылала полиция. Неодолимая сила. Попробуй с ней поспорить! Он был в восторге.

Он вмешался в разговор:

– Ваша честь, этот человек…

Он указал пальцем на Урсуса.

– Этот человек спрашивает, как ему уехать нынче из Англии. Нет ничего проще. На Темзе по обеим сторонам Лондонского моста и днем и ночью можно найти суда, отплывающие в различные страны: в Данию, в Голландию, в Испанию, – куда угодно, кроме Франции, с которой мы ведем войну. Многие из них снимутся с якоря сегодня около часу ночи, когда начнется отлив. Между прочими и роттердамская шхуна «Вограат».

Судебный пристав повел плечом в сторону Урсуса.

– Хорошо. Уезжайте на любом судне. Хоть на «Вограате».

– Господин судья… – начал Урсус.

– Ну?

– Господин судья, это было бы возможно, если бы у меня, как и прежде, был только возок. Его можно было бы погрузить на корабль. Но…

– Но что же?

– Но сейчас у меня «Зеленый ящик», огромный фургон с двумя лошадьми, который не поместится даже на большом судне.

– А мне-то что за дело? – возразил пристав. – В таком случае волка убьют.

Урсус затрепетал, почувствовав, что сердце у него словно сжимает чья-то ледяная рука. «Изверги! – думал он. – Убийство – их излюбленное занятие».

Трактирщик с улыбкой обратился к Урсусу:

– Мистер Урсус, ведь вы же можете продать свой «Зеленый ящик».

Урсус взглянул на него.

– Мистер Урсус, вам же сделали предложение.

– Какое?

– Предложение насчет фургона, насчет лошадей. Насчет обеих цыганок. Насчет…

– Кто?

– Хозяин соседнего цирка.

– Да, верно.

Урсус вспомнил.

Никлс повернулся к судебному приставу:

– Ваша честь, сделка может состояться сегодня же. Хозяин соседнего цирка хочет купить фургон и лошадей.

– Хозяин цирка поступит разумно, – сказал пристав, – потому что фургон и лошади ему очень скоро понадобятся. Он тоже уедет сегодня. Священники саутворкских приходов подали жалобу на шум и безобразие, которые творятся в Таринзофилде. Шериф принял надлежащие меры. Сегодня вечером на площади не останется ни одного балагана. Конец всем этим безобразиям. Почтенный джентльмен, удостаивающий нас своим присутствием…

Судебный пристав сделал паузу, чтобы отвесить поклон Баркильфедро, который ответил ему тем же.

–…почтенный джентльмен, удостаивающий нас своим присутствием, прибыл сегодня из Виндзора. Он привез приказы. Ее величество повелела: «Очистить площадь».

Урсус, успевший много передумать за эту ночь, мысленно задавал себе не один вопрос. Ведь в конце концов он видел только гроб. Мог ли он поручиться, что в нем лежало тело Гуинплена? Мало ли узников умирает в тюрьме? На гробе не ставят имя покойника. Вскоре после ареста Гуинплена кого-то хоронили. Это еще ничего не доказывает: Post hoc, non propter hoc[296] – и так далее. Урсусом снова овладели сомнения. Надежда загорается и сверкает над нашей скорбью, подобно тому как горит нефть на воде. Ее огонек постоянно всплывает на поверхность людского горя. В конце концов Урсус решил: «Возможно, что хоронили действительно Гуинплена, но это еще не достоверно. Как знать? А вдруг Гуинплен еще жив?»

Урсус поклонился приставу:

– Достопочтенный судья, я уеду. Мы уедем. Все уедут. На «Вограате». В Роттердам. Я повинуюсь. Я продам «Зеленый ящик», лошадей, трубы, цыганок. Но у меня есть товарищ, которого я не могу оставить. Гуинплен…

– Гуинплен умер, – произнес чей-то голос.

Урсусу показалось, будто он внезапно ощутил холодное прикосновение какого-то пресмыкающегося.

Эти слова произнес Баркильфедро.

Угас последний луч надежды. Сомнений больше не было. Гуинплен умер.

Незнакомец должен был знать это доподлинно. У него был такой зловещий вид.

Урсус поклонился.

В сущности, дядюшка Никлс был человеком добрым. Но когда не трусил. Страх делал его жестоким. Нет никого безжалостнее перепуганного труса.

Он пробормотал:

– Это упрощает дело.

И стал за спиною Урсуса потирать руки, радуясь, как все эгоисты, и мысленно говоря: «Я здесь ни при чем» – жест Понтия Пилата, умывающего руки.

Урсус горестно поник головой. Смертный приговор, вынесенный Гуинплену, был приведен в исполнение; он же, Урсус, как ему только что об этом объявили, был осужден на изгнание. Ничего другого не оставалось, как повиноваться. Он задумался.

Вдруг он почувствовал, что кто-то взял его за локоть. Это был спутник судебного пристава. Урсус вздрогнул.

Голос, сказавший раньше: «Гуинплен умер», теперь прошептал ему на ухо:

– Вот десять фунтов стерлингов, которые посылает лицо, желающее вам добра.

И Баркильфедро положил на стол перед Урсусом маленький кошелек.

Читатель помнит, конечно, про шкатулку, унесенную Баркильфедро.

Десять гиней – вот и все, что смог уделить Баркильфедро из двух тысяч. По совести говоря, этого было вполне достаточно. Дай он Урсусу больше, он сам оказался бы в убытке. Ведь он потратил немало труда на то, чтобы разыскать лорда, – теперь он приступал к использованию находки, и справедливость требовала, чтобы первая же добыча с открытой им золотой россыпи досталась ему. Пускай иные назовут такой поступок низким, это их дело, но удивляться тут не приходится. Просто Баркильфедро любил деньги, в особенности краденые. В каждом завистнике кроется корыстолюбец. У Баркильфедро были свои недостатки – ведь злодеи не избавлены от мелких пороков. И у тигров бывают вши.

Кроме того, здесь сказывалась школа Бекона.

Баркильфедро повернулся к судебному приставу и сказал:

– Сударь, будьте любезны, кончайте поскорей. Я очень тороплюсь. Мне нужно скакать во весь дух в Виндзор и прибыть туда не позже, чем через два часа. Я должен донести обо всем и получить дальнейшие приказания.

Судебный пристав поднялся.

Он подошел к двери, которая была заперта только на задвижку, открыл ее, не произнося ни слова, окинул взором полицейских, поманил их к себе указательным пальцем. Весь отряд вступил в зал, соблюдая тишину, которая обычно предвещает наступление чего-то грозного.

Дядюшка Никлс, довольный быстрой развязкой, сулившей конец всем осложнениям, был в восторге, что выпутался из беды, но при виде шеренги выстроившихся полицейских испугался, как бы Урсуса не арестовали у него в доме. Один за другим два ареста в его гостинице – сначала Гуинплена, затем Урсуса – это могло повредить его заведению, так как посетители не любят тех кабачков, куда часто заглядывает полиция. Наступил момент, когда надо было почтительно вмешаться и в то же время проявить великодушие. Дядюшка Никлс обратил к приставу улыбающееся лицо, на котором выражение самоуверенности смягчилось подобострастием.

– Ваша честь, я позволю себе заметить, что в почтенных господах сержантах нет никакой нужды теперь, когда ясно, что преступный волк будет увезен из Англии, а человек, носящий имя Урсуса, не оказывает сопротивления и собирается в точности исполнить приказание вашей чести. Пусть ваша честь соблаговолит принять во внимание, что достойные всякого уважения действия полиции, столь необходимые для блага королевства, могут причинить ущерб моему заведению, хотя оно ни в чем не повинно. Как только площадь, пользуясь выражением ее величества, будет очищена от фигляров «Зеленого ящика», на ней не останется больше преступного элемента, ибо, по-моему, нельзя считать нарушителями законности ни слепую девушку, ни обеих цыганок; поэтому я умоляю вашу честь сократить свое высокое пребывание здесь и отправить назад достойных господ, только что вошедших сюда, так как им больше нечего делать в моем доме; если бы ваша честь позволила мне подтвердить справедливость моих слов смиренным вопросом, я доказал бы бесполезность присутствия этих почтенных господ, спросив вашу честь: поскольку человек, носящий имя Урсуса, подчиняется приговору, то кого же они намереваются арестовать здесь?

– Вас, – ответил пристав.

С ударом шпаги, пронзающей вас насквозь, спорить не приходится. Пораженный как громом, Никлс упал на первый стоявший близ него предмет, не то на стол, не то на скамью.

Судебный пристав возвысил голос так, что его могли услышать на площади:

– Мистер Никлс Племптри, содержатель харчевни, нам нужно покончить еще с одним делом. Этот скоморох и волк – бродяги. Они изгоняются из Англии. Но главный виновник – вы. При вашем попустительстве был у вас в доме нарушен закон, и вы, человек, которому разрешили содержать гостиницу, человек, ответственный за все происходящее в ней, вы терпели бесчинства в своем заведении. Мистер Никлс, у вас отныне отбирается патент, вы заплатите штраф и будете посажены в тюрьму.

Полицейские окружили трактирщика.

Судебный пристав указал на Говикема.

– Этот малый арестуется как ваш сообщник.

Рука одного из полицейских схватила за шиворот Говикема, который с любопытством взглянул на блюстителя порядка. Он не очень испугался, так как плохо понимал, в чем дело; он насмотрелся на всякие странности и мысленно задавал себе вопрос, не продолжают ли еще разыгрывать перед ним комедию.

Судебный пристав нахлобучил на голову шляпу, сложил руки на животе, что является высшим выражением величественности, и прибавил:

– Итак, мистер Никлс, вас отведут в тюрьму и посадят за решетку. Вас и этого мальчишку. А ваша Тедкастерская гостиница будет закрыта и заколочена. В назидание другим. Теперь следуйте за нами.

Часть седьмая

Женщина-титан

Пробуждение

– А Дея?

Гуинплену, смотревшему на занимавшийся день в Корлеоне-Лодже, в то время как в Тедкастерской гостинице происходили описанные выше события, показалось, что этот возглас донесся к нему извне; но крик этот вырвался из глубины его существа.

Кому из нас не приходилось слышать голос, звучащий в тайниках нашей души?

К тому же начинало светать.

Утренняя заря – призыв.

К чему бы служило солнце, если бы оно не будило совесть, спящую тяжелым сном?

Свет и добродетель соприродны друг другу.

Зовут ли бога Христом или Амуром – в жизни каждого, даже лучшего из нас, наступает час, когда мы забываем о нем; все мы, не исключая и праведников, нуждаемся тогда в напоминании, и заря пробуждает в нас вещий голос совести. Он предшествует пробуждению в нас чувства долга так же, как пение петуха предшествует рассвету.

В хаосе человеческого сердца раздается возглас: «Fiat lux».[297]

Гуинплен (мы будем называть его по-прежнему этим именем, ибо Кленчарли – только лорд, а Гуинплен – человек) – Гуинплен как бы воскрес.

Пора было перевязать лопнувшую артерию, иначе он мог утратить последнюю каплю благородства.

– А Дея? – сказал он.

И он почувствовал в своих жилах живительный прилив крови. Словно обдало его бодрящей мятежной волною. Бурный наплыв добрых мыслей похож на возвращение домой человека, который потерял ключ и взламывает собственную дверь. Это насильственное вторжение, но вторжение добра; это насилие, но насилие над игом зла.

– Дея! Дея! Дея! – повторил он.

Он как бы закреплял этим именем то, что происходило у него в сердце.

Он спросил вслух:

– Где ты?

И почти удивился, что не получил ответа.

Оглядывая потолок и стены, как человек, к которому возвращается разум, он продолжал вопрошать:

– Где ты? Где я?

И он снова заметался по комнате, точно запертый в клетку звери.

– Где я? В Виндзоре. А ты? В Саутворке. Ах, боже мой! В первый раз в жизни мы разлучены друг с другом. Кто же разъединил нас? Я здесь, а ты там. О! Это невозможно. Этого не будет. Что же со мной сделали?

Он остановился.

– Кто это говорил мне про королеву? Откуда я знаю? Изменился! Я изменился? Почему? Потому, что я стал лордом. Знаешь ли ты, что случилось, Дея? Ты теперь леди. Творятся удивительные дела. Ах, да! Надо выбраться на настоящую дорогу. Не заблудился ли я? Какой-то человек говорил мне что-то непонятное. Я помню его слова: «Милорд, судьба, отворяя одну дверь, захлопывает другую. То, что осталось позади вас, уже не существует!» Иначе говоря: «Вы негодяй!» Этот презренный человек говорил мне все это, пока я еще не пришел в себя. Он воспользовался тем, что я был ошеломлен. Я оказался его добычей. Где он? Я хочу ответить ему оскорблением! Я, точно в кошмаре, видел его ехидную улыбку. Ах, но теперь я опять становлюсь самим собой! Прекрасно! Они ошибаются, думая, будто с лордом Кленчарли можно сделать все, что угодно! Я – пэр Англии, да, но у пэра есть законная супруга – Дея. Условия? Да разве я приму какие-то условия? Королева? Что мне за дело до королевы? Я ее в глаза не видал. Не для того родился я лордом, чтобы быть рабом. Я получу власть, но не отдам своей свободы. Даром, что ли, сняли с меня оковы? Меня изуродовали – только и всего. Дея! Урсус! Я с вами. Я был таким, как вы. Теперь вы будете такими, каким стал я. Придите! Нет! Я иду к вам! Сейчас же, немедля! Я и так слишком долго ждал. Что они могут подумать, видя, что я не возвращаюсь? Ах, эти деньги! Как смел я послать им деньги! Я должен был сам поспешить к ним. Я помню, этот человек сказал, что мне не выйти отсюда. Посмотрим. Эй, карету! Пусть подадут карету! Я отправлюсь за ними. Где слуги? Должны же быть слуги, раз есть господин. Я здесь хозяин! Это мой дом! Я сорву запоры, сломаю замки, я ногами вышибу двери. Я насквозь проколю шпагой того, кто преградит мне дорогу: теперь у меня есть шпага. Пусть только попробуют оказать мне сопротивление. У меня есть жена – это Дея! У меня есть отец – это Урсус! Мой дом – дворец, и я дарю его Урсусу. Мое имя – корона, и я отдаю ее Дее. Скорей! Сейчас! Вот я, Дея. Одно только мгновение – и я перешагну разделяющее нас расстояние, вот увидишь!

И, откинув первую попавшуюся портьеру, он порывисто вышел из комнаты.

Он очутился в коридоре и бросился вперед.

Перед ним открылся второй коридор.

Все двери были настежь.

Он пошел наугад из комнаты в комнату, из коридора в коридор в поисках выхода.

Дворец, похожий на лес

Как и во всех дворцах, выстроенных в итальянском вкусе, в Корлеоне-Лодже было мало дверей. Их заменяли занавесы, портьеры, ковры.

В те времена не было дворца, который не представлял бы собой странного нагромождения великолепных палат, коридоров, украшенных позолотой, мрамором, резными панелями, восточными шелками, уединенных уголков, то темных и таинственных, то залитых светом. Там были веселые, богато убранные покои, блестевшие лаком, плитками голландского фаянса или португальскими узорными изразцами; амбразуры высоких окон, верхняя часть которых уходила в антресоли, застекленные кабинеты, похожие на большие красивые фонари. Глубокие ниши в толстых стенах также могли служить уединенными уголками. Почти на каждом шагу попадались гардеробные, напоминавшие бонбоньерки. Все это называлось «внутренними покоями». Именно здесь готовились преступления.

Такие покои оказывались очень удобными в тех случаях, когда надо было убить герцога Гиза[298], обесчестить хорошенькую жену президента Сильвекана или, позднее, заглушать крики юных девушек, которых приводил Лебель. Замысловатые строения, где человеку непривычному легко было заблудиться. В таких дворцах не стоило никакого труда кого угодно похитить и замести все следы. В этих изысканных вертепах принцы и вельможи скрывали свою добычу. Граф Шароле прятал там госпожу Куршан, жену председателя кассационного суда; де Монтюле – дочь Одри, арендатора земель Круа-Сен-Ланфруа; принц Конти – двух красавиц булочниц из Лиль-Адама; герцог Бекингем – бедняжку Пеньюэл и т. д. Все происходившее там совершалось, если пользоваться выражением римского права, vi, clam et precario, то есть насильственно, тайно и ненадолго. Кто попадал туда, оставался там до тех пор, пока это было угодно хозяину. Это были позолоченные темницы. Они напоминали собой и монастырь и сераль. Винтовые лестницы кружили, поднимались, спускались. Извиваясь спиралью, вереница смежных комнат приводила вас снова туда, откуда вы вышли. Галерея упиралась в молельню. Исповедальня примыкала к алькову. Моделью для архитекторов, строивших королям и вельможам «внутренние покои», служили, очевидно, разветвления кораллов и ходы в губках. Из этого лабиринта, казалось, невозможно было выбраться, но вдруг какой-нибудь вращающийся на шарнирах портрет оказывался замаскированной дверью. Все было предусмотрено. Да оно и понятно: здесь нередко разыгрывались драмы. Дворец от подвалов до мансард представлял собой многоэтажный улей. Этот причудливый звездчатый коралл, выросший внутри каждого дворца, начиная от Версаля, представлялся как бы жилищем пигмеев в обиталище титанов. Коридоры, альковы, ниши, тайники – все это были укромные уголки, где высокие особы прятали от людских взоров свои низкие дела.

Эти извилистые, глухие переходы напоминали об играх, о завязанных глазах, о руках, нащупывающих двери, о сдержанном смехе, о жмурках, прятках и в то же время приводили на память Атридов, Плантагенетов, Медичи, свирепых рыцарей Эльца, убийство Риччо, Мональдески, людей с обнаженными шпагами, преследующих беглеца из комнаты в комнату.

Такие таинственные убежища, где роскошь предназначена укрывать страшные злодеяния, были еще в древности. Образцом их могут служить сохранившиеся под землей египетские гробницы, как, например, склеп царя Псаметиха, обнаруженный раскопками Пассалакки. Древние поэты с ужасом описывали эти таинственные постройки. Error circumflexus, locus implicitus gyris.[299]

Гуинплен находился во «внутренних покоях» Корлеоне-Лоджа.

Он сгорал желанием выйти отсюда, очутиться на воле, вновь увидеть Дею. Эта путаница коридоров, комнат, потайных дверей, неожиданных выходов задерживала его, замедляла его шаги. Он хотел бежать, а вынужден был пробираться. Ему казалось, что достаточно только распахнуть дверь, чтобы выбраться на свободу, но за ней следовали новые и новые двери, и он блуждал по этому лабиринту.

За одной комнатой следовала другая, за залом новый зал.

Нигде ни живой души. Ни звука. Ни шороха.

Иногда ему казалось, что он кружится на одном месте.

Порой ему чудилось, что кто-то идет навстречу. На самом деле не было никого: это было его собственное отражение в зеркале.

Это был он, но в костюме знатного дворянина, совершенно не похожий на себя. Он узнавал себя, но не сразу.

Он блуждал долго. Он путался в сложном расположении «внутренних покоев», попадал то в укромный кабинет, кокетливо украшенный резьбой и живописью, немного непристойной, то в какую-то подозрительную часовню со стенами, покрытыми перламутром и эмалью, с изображениями из слоновой кости такой тонкой работы, что их надо было рассматривать в лупу, как крышки табакерок; то в один из тех изысканных уголков во флорентийском вкусе, которые как будто нарочно были придуманы для взбалмошных женщин, находящихся в капризном настроении, и с тех пор так и называются «будуарами». Всюду – на потолках, на стенах и даже на полу – пестрели на бархате или металле изображения птиц и деревьев, фантастические растения, перевитые жемчугом, рельефные басоны, скатерти, сверкавшие блестками стекляруса, фигуры воинов, королев, женщин-тритонов с чешуйчатым хвостом гидры. Граненый хрусталь отражал свет и переливался всеми цветами радуги. Стеклянная посуда соперничала блеском с драгоценными камнями. Во мраке что-то вспыхивало искрами в угловых шкафах. Трудно было сказать, что представляли собою эти сверкающие блики, в которых зелень изумрудов сливалась с золотом восходящего солнца и на которые словно наплывали облака цвета голубиных перьев, – были ли это крохотные зеркала, или же огромные аквамарины. Хрупкое и в то же время громоздкое великолепие! Это был самый маленький из всех дворцов, или громаднейший ларец для драгоценностей. Домик феи Маб или безделушка Гео. Гуинплен искал выхода.

Он не находил его. Он растерялся. Ничто не поражает с такой силой, как роскошь, когда ее видишь в первый раз. К тому же это был лабиринт. На каждом шагу какое-нибудь великолепное препятствие преграждало ему дорогу. Казалось, все противится его бегству. Дворец как будто не хотел выпускать его. Он точно попал в плен ко всем этим чудесам. Он чувствовал, что его схватили и цепко держат.

«Какой страшный дворец!» – думал он.

Он блуждал по бесконечным переходам, тревожно спрашивая себя, что означает все это, не в тюрьме ли он; он приходил в бешенство, он рвался на вольный воздух. Он повторял: «Дея! Дея!», хватаясь за это имя как за путеводную нить, боясь оборвать ее; она одна могла вывести его отсюда.

Временами он кричал:

– Эй! Кто-нибудь!

Никто не откликался.

Комнатам не было конца. Все было пустынно, молчаливо, пышно и зловеще.

Такими рисуются нашему воображению заколдованные замки.

Скрытые источники тепла поддерживали в этих коридорах и комнатах летнюю температуру. Казалось, какой-то чародей завладел июнем и запер его в этом лабиринте. Порою до Гуинплена доносился чудесный запах. Его обволакивали ароматы, словно где-то неподалеку благоухали невидимые цветы. Было жарко. Всюду были разостланы ковры. Здесь можно было бы ходить обнаженным.

Гуинплен смотрел в окна. Вид постоянно менялся. Его взор встречал то сады, исполненные свежести весеннего утра, то новые фасады с новыми статуями, то испанские патио – квадратные, выложенные плитами дворики, сырые и холодные, заключенные между стенами многоэтажных зданий, то воды Темзы, то высокую башню Виндзорского замка.

В этот ранний час на дворе не было ни души.

Он останавливался. Прислушивался.

– О, я уйду отсюда! – восклицал он. – Я вернусь к Дее. Меня не удержать силой. Горе тому, кто вздумал бы помешать мне. Что это там за башня? Пусть в ней живет великан, адский пес или тараск[300], охраняющий выход из этого заколдованного замка, все равно я их убью. Я справлюсь с целым полчищем. Дея! Дея!

Вдруг до него донесся тихий, еле слышный звук, похожий на журчание воды.

Гуинплен находился в узкой темной галерее; в нескольких шагах от него была закрытая портьера.

Он сделал несколько шагов, раздвинул портьеру и вошел.

Его глазам открылось неожиданное зрелище.

Ева

Он увидел восьмиугольный зал с полуовальными арками сводов; окон не было; свет лился откуда-то сверху; стены, пол и свод были облицованы мрамором цвета персика. Посреди зала возвышался черного мрамора балдахин, опиравшийся на витые колонны в тяжеловесном, но очаровательном стиле времен Елизаветы; под ним помещалась ванна-бассейн такого же черного мрамора; в ней била медленно наполнявшая ее тонкая струя душистой теплой воды. Черный мрамор ванны, оттеняя белизну тела, сообщает ему ослепительный блеск.

Журчанье этой струи и услыхал Гуинплен. Отверстие в ванне, сделанное на известном уровне, не давало воде переливаться через край. Над ванной поднимался еле заметный пар, мельчайшею росою оседая на мраморе. Тонкая струйка воды была похожа на гибкий стальной прут, колеблющийся от малейшего дуновения.

Мебели почти не было; только около самой ванны стояла кушетка с подушками, достаточно длинная для того, чтобы в ногах лежащей на ней женщины могли поместиться ее собачка или ее любовник; поэтому такие кушетки и носят название can-al-pie[301], которое мы превратили в «канапе».

Судя по серебряным ножкам и серебряной раме, это был испанский шезлонг. Обивка и подушки были из белого атласа.

По другую сторону ванны стоял у стены высокий туалет из литого серебра со всеми необходимыми принадлежностями; посередине его возвышалось что-то вроде окна, состоявшего из восьми небольших венецианских зеркал, соединенных между собой серебряным переплетом.

В стене, ближайшей к кушетке, было вырублено квадратное отверстие, похожее на слуховое окно и закрывавшееся серебряной дверцей. Эта дверца ходила на петлях, как ставень. На ней сверкала покрытая золотом и чернью королевская корона. Над дверцей висел вделанный в стену колокольчик из позолоченного серебра, а может быть и из золота.

Напротив арки, через которую вошел Гуинплен, круглился в конце зала проем такой же арки, занавешенный от потолка до полу серебристой тканью.

Тонкая, как паутина, ткань была совершенно прозрачна. Сквозь нее было видно все.

В центре этой паутины, в том самом месте, где обычно помещается паук, Гуинплен увидел нечто поразительное – нагую женщину.

Собственно говоря, она не была совсем нагой. Женщина была одета. Одета с головы до пят. На ней была очень длинная рубашка вроде тех одеяний, в которых изображают ангелов, но настолько тонкая, что казалась мокрой. Такая полуобнаженность более соблазнительна и более опасна, нежели откровенная нагота. Из истории нам известно, что принцессы и знатные дамы принимали участие в процессиях кающихся, проходивших между двумя рядами монахов; в одной из таких процессий герцогиня Монпансье, под предлогом самоуничижения, показалась всему Парижу в одной кружевной рубашке. Правда, герцогиня шла босая и со свечой в руках.

Серебристая ткань, прозрачная как стекло, служила занавесью. Она была прикреплена только вверху, и ее можно было приподнять. Она отделяла мраморный зал-ванную от смежной с нею спальни. Эта очень небольшая комната представляла собой нечто вроде зеркального грота. Зеркала, вплотную подогнанные одно к другому, были соединены между собой золотым багетом и, образуя многогранник, отражали кровать, стоявшую в центре. Кровать, так же как туалет и кушетка, была из серебра; на ней лежала женщина. Она спала.

Она спала, запрокинув голову, одной ногой отбросив одеяло, словно ведьма, над которой распростер свои крылья сладостный сон.

Обшитая кружевом подушка упала на ковер.

Между наготой женщины и взором Гуинплена были только две преграды, две прозрачных ткани; рубашка и занавес из серебристого газа. Комната, похожая скорее на альков, освещалась слабым светом, проникавшим из ванной. Свет, казалось, обладал большей стыдливостью, чем эта женщина.

Кровать была без колонн, без балдахина, без полога, так что женщина, открывая глаза, могла видеть в окружавших ее зеркалах тысячекратное отражение своей наготы.

Простыни были сбиты, словно в тревожном сне. Их красивые складки свидетельствовали о тонкости ткани. Это было то время, когда некая королева, стараясь представить себе адские мученья, воображала их в виде постели с грубыми простынями.

Обычай спать голым перешел из Италии, он существовал еще до римлян. Sub clara nuda lucerna[302], – говорит Гораций.

В ногах кровати был брошен халат из какого-то необычайного шелка, несомненно китайского, так как в складках его виднелась большая, вышитая золотом ящерица.

Позади кровати, в глубине алькова, находилась, по всей вероятности, дверь, скрытая довольно большим зеркалом, с изображенными на нем павлинами и лебедями. В этой полутемной комнате все сияло. Промежутки между стеклом и золотым багетом были залиты тем блестящим сплавом, который в Венеции называется «стеклянной желчью».

К изголовью кровати был прикреплен серебряный пюпитр с вращающейся доской и неподвижными подсвечниками; на нем лежала раскрытая книга; на страницах ее, над текстом, стояло начертанное красными буквами заглавие: «Alcoranus Mahumedis».[303]

Гуинплен не заметил ни одной из этих подробностей: он видел только женщину.

Он остолбенел и в то же время был взволнован до глубины души. Противоречие невероятное, но в жизни оно бывает.

Он узнал эту женщину.

Глаза ее были закрыты, лицо обращено к нему.

Перед ним быта герцогиня.

Да, это она, загадочное существо, таившее в себе всю прелесть неизвестного, она, являвшаяся ему столько раз в постыдных снах, она, написавшая ему такое странное письмо, единственная в мире женщина, про которую он мог сказать: «Она меня видела и хочет быть моею!» Он отогнал от себя эти сны, он сжег письмо. Он изгнал ее из своих мыслей, из своей памяти, он больше не думал о ней, он забыл ее…

И вот она снова перед ним. И еще более грозная, чем прежде! Нагая женщина – это женщина во всеоружии.

Он затаил дыхание. Ослепительное облако подхватило его и увлекло с собой. Он смотрел. Перед ним была эта женщина. Возможно ли?

В театре – герцогиня. Здесь – нереида, наяда, фея. И всюду она – призрак.

Он хотел бежать и почувствовал, что не может двинуться с места. Взгляды его стали цепями, приковывавшими его к видению.

Кто она? Непотребная женщина? Девственница? И то и другое. Улыбка таившейся в ней Мессалины[304] сочеталась с настороженностью Дианы. В ее блистательной красоте было что-то неприступное. Ничто не могло сравниться чистотою с целомудренно строгими формами ее тела. Снег, на который никогда не ступала нога человека, можно узнать с первого взгляда. Эта женщина сияла священной белизной вершины Юнгфрау. От ее невозмутимого чела, от рассыпавшихся золотистых волос, от опущенных ресниц, от еле заметных голубоватых жилок, от округлостей ее груди, достойной резца ваятеля, от бедер и колен, розовевших сквозь прозрачную рубашку, веяло величием спящей богини. Ее бесстыдство растворялось в сиянии. Она лежала нагая так спокойно, точно имела право на этот олимпийский цинизм; в ней чувствовалась самоуверенность богини, которая, погружаясь в морскую волну, может сказать океану: «Отец!». Великолепная, недосягаемая, она предлагала себя всем в<

Наши рекомендации