О, Мне это нравится. Этого слова нет в вашем языке, но Мне оно нравится
Именно таково было ваше отношение ко Мне все эти годы —страшба с Богом,
Я. знаю. Я объяснял это в самом начале. С тех пор как я был маленьким мальчиком, меня учили бояться Бога. И я Его боялся. Даже когда мне удавалось избавиться от страха, меня к нему возвращали.
Наконец, когда мне было девятнадцать, я отверг Бога Гнева из своего детства. Но я не заменил его Богом Любви, я вообще Его отверг. Ты просто перестал быть частью моей жизни.
Это разительно отличалось от моего отношения всего пятью годами раньше. В четырнадцать лет я мог думать только о Боге. Я думал, что лучший способ избежать Божьего гнева — это заставить Бога полюбить меня. Я мечтал стать священником.
Все думали, что я приму сан. Монахини в школе были в этом уверены. «У него призвание»,— говорили они. Моя мама тоже была в этом уверена. Она видела, как я устанавливал алтарь на нашей кухне и надевал свое «облачение», воображая, что свершаю мессу. Другие мальчики делали из полотенец накидку Супермена и прыгали со стульев. Я представлял себе, что полотенце — это риза священника.
Затем, в начале моего последнего года в церковно-приходской школе, отец внезапно положил конец всем моим мечтаниям. Однажды мы с мамой говорили о моих планах на будущее, когда папа случайно зашел на кухню.
— Ты не пойдешь в семинарию, — прервал он нас, — так что не забивай себе голову.
—Не пойду? — воскликнул я.
Я был поражен. Я думал, что все было уже решено.
— Нет, —ровно сказал отец.
— Почему?
Мама сидела молча.
— Потому что ты недостаточно взрослый для такого решения, — заявил отец. — Ты не знаешь, что ты решаешь.
— Нет, я знаю! Я решаю быть священником, — закричал я.
— Я хочу быть священником.
— Э, ты не знаешь, чего ты хочешь, — проворчал папа. — Ты слишком мал.
Наконец мама заговорила:
— О Алекс, пусть у мальчика будут свои мечты. Папа не собирался потакать мне.
— Не поощряй его, — приказал он маме и бросилна меня один из своих взглядов, который говорил: «Дискуссия окончена». — Ты не пойдешь в семинарию. Выкинь из головы.
Я вылетел из кухни, сбежал по ступенькам вниз. Я искал убежища под моим любимым кустом сирени, который рос в дальнем углу заднего двора и который цвел не так уж часто и не так уж долго. Но в тот раз он стоял в цвету. Я помню, как вдыхал невероятную сладость пурпурных цветов. Я зарылся в них носом, как бык Фердинанд. Потом я заплакал.
Не в первый раз отец задул огонек радости в моей жизни.
Было время, когда я думал, что стану пианистом. Я имею в виду — профессиональным, как Либерас, мой детский кумир. Я видел его каждую неделю по телевизору.
Он был родом из Милуоки, и все в городе только и говорили о том, что местный парнишка стал великим человеком. Тогда не было телевизора в каждом доме — по крайней мере не в районе Саут-Сайд, где в Мидуоки жили рабочие, — но отцу каким-то образом удалось купить «Эмерсон» с двенадцатидюймовым экраном и черно-белой трубкой, по форме напоминающей пару скобок. Я сидел перед ним каждую неделю, загипнотизированный улыбкой Либераса, его канделябром и унизанными перстнями пальцами, которые летали над клавишами.
Кто-то однажды сказал, что у меня отменный музыкальный слух. Я не знаю, так это или нет, но я мог сесть за пианино и тут же сыграть простую мелодию так же легко, как спеть ее. Каждый раз, когда мама брала нас к бабушке, я направлялся прямиком к пианино, которое занимало стену в гостиной, и начинал тренькать «У Мери была овечка» или «Мерцай, мерцай, маленькая звездочка». У меня занимало ровно две минуты подобрать правильные ноты для любой новой песни, а потом я играл ее снова и снова, в глубине своего существа взволнованный музыкой, которую я могу извлечь из клавиш.
В этот период своей жизни (и на протяжении многих последующих лет) я боготворил своего старшего брата, Уэйна, который тоже умел играть на пианино без нот.
Сын моей матери от предыдущего брака, Уэйн, не был в большой чести у отца. Мягко говоря, все, что нравилось Уэйну, папа терпеть не мог, все, что Уэйн делал, папа презирал. Поэтому игра на пианино была «для бездельников».
Я не мог понять, почему он все время так говорит. Я любил играть на пианино — хотя бы так, как у бабушки, — и мама, и все вокруг видели, что у меня есть несомненный талант.
Потом однажды мама сделала что-то невероятно дерзкое. Она куда-то сходила или позвонила по рекламе в газете, или что-то еще, и купила старую пианолу. Я запомнил, что она стоила двадцать пять долларов (большая сумма для начала пятидесятых), так как отец был сердит, а мама сказала, что он не имеет на это права, потому что она несколько месяцев экономила на продуктах и скопила нужную сумму. Она сказала, что бюджет семьи от этого совсем не пострадал.
Наверное, пианолу привез продавец, так как однажды я пришел со школы и вот — она была там. Я был вне себя от счастья и сразу же сел за инструмент. Вскоре пианола стала моим лучшим другом. Вероятно, я был единственным десятилетним мальчишкой во всем Саут-Сайде, которого не нужно было насильно заставлять практиковаться на пианино. Меня нельзя было оторвать от инструмента. Я не только подхватывал и исполнял любую услышанную мелодию, я сам сочинял их!
Я находил песни в своей душе и выплескивал их на клавиши, и это наполняло меня восторгом. Самая волнующая часть дня наступала, когда я возвращался со школы или с игровой площадки и усаживался за пианолу.
Отец совершенно не разделял моего энтузиазма. «Прекрати барабанить на этом чертовом пианино», — таким, насколько я помню, было его отношение. Но я влюблялся в музыку и свою способность сочинять ее. Мои фантазия о том, что однажды я стану великим пианистом, все росли.
Затем одним летним утром я проснулся от ужасного треска. Натянув одежду, я скатился вниз, чтобы посмотреть, что же происходит.
Папа разбирал пианино на части.
Не просто разбирал, но рвал его на части. Он бил по стенкам изнутри молотком, а потом при помощи ломика разделял их, дерево поддавалось и раскалывалось с ужасным скрипом.
Я стоял, ошеломленный, потрясенный до глубины души. По щекам текли слезы. Мой брат увидел, как я содрогаюсь от беззвучных всхлипываний, и не смог удержаться, чтобы не поддразнить меня:
— Нил — плакса!
Папа оторвался от своей работы.
— Не будь размазней, — сказал он. — Оно занимало слишком много места. Пора от него избавиться.
Я развернулся, убежал в свою комнату, хлопнул дверью (очень опасный поступок для ребенка в моем доме) и бросился на кровать. Я помню, как я выл — да, буквально выл: «Нет, не-е-ет...», как будто мои жалобные мольбы могли спасти моего лучшего друга. Но удары и треск не стихали, и я зарылся головой в подушку, содрогаясь от горечи утраты.
Я чувствую боль, которую пережил тогда, до нынешнего дня.
До этого самого момента.
Когда я отказался выходить из комнаты до конца дня, отец проигнорировал меня. Но когда я не поднялся с кровати еще три дня, отец начал раздражаться. Я слышал, как он ругался с мамой, которая хотела принести мне еду. Если я хотел есть, я мог спуститься к столу, как все. И, если я собираюсь спуститься, я не должен дуться. Б нашем доме не позволялось дуться или сердиться —по крайней мере из-за решений, принятых отцом. Он считал такие проявления эмоции открытым неповиновением и не потерпел бы их. В нашем доме мы должны были не просто принимать владычество нашего отца, но принимать его с улыбкой.
Будешь продолжать реветь, и я поднимусь, и тогда тебе будет о чем поплакать, — кричал он с нижнего этажа, и он не шутил.
Когда даже после запрета приносить мне еду я не вышел из комнаты, отец, наверное, все-таки понял, что перегнул палку. Я должен сказать, что он не был бессердечным человеком, он просто очень привык поступать как бессердечный человек. Он привык, что ему не задавали вопросов и что он объявлял и выполнял свои решения без особых любезностей. Он вырос в эпоху, когда быть отцом означало быть «боссом», и он не терпел никакого непослушания.
Поэтому ему было нелегко подойти к моей комнате и постучать в дверь —то есть фактически спросить разрешения войти. Я могу только предположить, что моя мама очень сильно над ним поработала.
— Этопапа, — объявил он, как будто я не знал и как будто он не знал, что я знал. — Я хочу поговорить с тобой.
Эти слова были так близки к извинению, как только он мог позволить себе в отношениях со мной.
— Хорошо, — выдавил я, и он вошел.
Мы долго говорили, он, сидя на краю кровати, я, опершись на спинку, и это был один из лучших разговоров, которые когда-либо были у нас с отцом. Отец сказал, что, хотя он знал, что мне нравится играть на пианино, он не подозревал, что это так много для меня значит. Он сказал, что всего лишь хотел освободить место в общей комнате, чтобы поставить вдоль стены кушетку, потому что мы покупали кое-какую новую мебель для гостиной. Потом он сказал слова, которые я до сих пор не забыл.
— Мы купим тебе новое пианино, но оно будет достаточно маленьким, чтобы мы смогли поставить его здесь, у тебя в спальне.
Я был так взволнован, что едва мог дышать. Он сказал, что сразу же начнет откладывать деньги и что вскоре у меня будет пианино.
Я крепко обнял папу. Он меня понял. Все будет хорошо. К обеду я спустился в столовую.
Проходили недели, но ничего не происходило. Я думал: «Он просто ждет моего дня рождения».
Наступило десятое сентября, но пианино не было. Я ничего не сказал. Я подумал: «Он ждет Рождества».
Пришел декабрь, и я просто задержал дыхание. Ожидание было просто невыносимым. Когда пианино не появилось, мое разочарование было огромнейшим.
Прошли еще недели, еще месяцы. Не помню, когда я точно понял, что отец не собирается выполнять свое обещание. Но только после тридцати я понял, что он, наверное, никогда и не собирался его выполнять.
В тот день я дал моей старшей дочке обещание, которое не думал сдержать. Я просто хотел, чтобы она перестала плакать. Я просто пытался утешить ее в каком-то детском несчастье, о котором сейчас не помню. Я даже не помню, что я пообещал. Я просто сказал что-то, чтобы успокоить ее. Это помогло. Она обвила мне ручонками шею и закричала: «Ты самый лучший папочка на всем белом свете!»
И грехи отцов да падут на головы их детей...