Послесловие к первой части «В тылу» 18 страница
Свою исповедь вольноопределяющийся закончил торжественно:
– И Карфаген пал, от Ниневии остались одни развалины, дорогой друг, но всё же – выше голову! Пусть не думают, что если меня пошлют на фронт, то я сделаю хоть один выстрел. Regimentsraport![77] Исключение из школы! Да здравствует его императорского и королевского величества кретинизм! Буду я ещё корпеть в школе и сдавать экзамены! Кадет, юнкер, подпоручик, поручик… Начхать мне на них! Offiziersschule! Behandlung jener Schuler derselben, welche einen Jahrgang repetiren mussen![78] Вся армия разбита параличом! На каком плече носят винтовку: на левом или на правом? Сколько звёздочек у капрала? Evidenzhaltung Militarreservemanner! Himmelherrgott[79], курить нечего, братец! Хотите, я научу вас плевать в потолок? Посмотрите, вот как это делается. Задумайте перед этим что-нибудь, и ваше желание исполнится. Пиво любите? Могу рекомендовать вам отличную воду, вон там, в кувшине. Если хотите вкусно поесть, рекомендую пойти в «Мещанскую беседу».96 Кроме того, со скуки рекомендую вам заняться сочинением стихов. Я уже создал здесь целую эпопею:
Профос дома? Крепко спит,
Пока враг не налетит.
Тут он встанет ото сна,
Мысль его, как день, ясна;
Против вражьей канонады
Он воздвигнет баррикады,
Пустит в ход скамейку, нару
И затянет, полон жару,
В честь австрийского двора:
«Мы врагу готовим кару,
Императору ура!»
– Видите, товарищ, – продолжал толстяк вольноопределяющийся, – а вы говорите, что в народе уже нет прежнего уважения к нашей обожаемой монархии. Арестант, которому и покурить-то нечего и которого ожидает полковой рапорт, являет нам прекраснейший пример приверженности к трону и сочиняет оды единой и неделимой родине, которую лупят и в хвост и в гриву. Его лишили свободы, но с уст его льются слова безграничной преданности императору. «Morituri te salutant, caesar!» – Идущие на смерть, тебя приветствуют, цезарь. А профос – дрянь. Нечего сказать, хорош у нас слуга! Позавчера я ему дал пять крон, чтобы он сбегал за сигаретами, а он, сукин сын, сегодня утром мне заявляет, что здесь курить нельзя, ему, мол, из-за этого будут неприятности. А эти пять крон, говорит, вернёт мне, когда будет получка. Да, дружок, нынче никому нельзя верить. Лучшие принципы морали извращены. Обворовать арестанта, а? И этот тип ещё распевает себе целый день: «Wo man singt, da leg'dich sicher nieder, bose Leute haben keine Lider!»[80] Вот негодяй, хулиган, подлец, предатель!
После этого вольноопределяющийся расспросил Швейка, в чём тот провинился.
– Искал свой полк? – посочувствовал вольноопределяющийся. – Недурное турне. Табор – Милевско – Кветов – Враж – Мальчин – Чижова – Седлец – Гораждевице – Радомышль – Путим – Штекно – Страконице – Волынь – Дуб – Водняны – Противин – Путим – Писек – Будейовицы… Тернистый путь! И вы завтра на рапорт к полковнику? О милый брат! Мы свидимся на месте казни. Завтра наш полковник Шрёдер опять получит большое удовольствие. Вы себе даже представить не можете, как на него действуют полковые происшествия. Носится по двору, как потерявший хозяина барбос, с высунутым, как у дохлой кобылы, языком. А эти его речи, предупреждения! И плюётся при этом, словно слюнявый верблюд. И речь его бесконечна, и вам кажется, что раньше, чем он кончит, рухнут стены Мариинских казарм. Я-то его хорошо знаю, был у него с рапортом. Я пришёл на призыв в высоких сапогах и с цилиндром на голове, а из-за того, что портной не успел мне сшить военной формы, я и на учебный плац явился в таком же виде. Встал на левый фланг и маршировал вместе со всеми. Полковник Шрёдер подъехал на лошади ко мне, чуть меня не сшиб. «Was machen Sie hier, Sie Zivilist?!»[81] – заорал он на меня так, что, должно быть, на Шумаве было слышно. Я ему вполне корректно отвечаю, что я вольноопределяющийся и пришёл на учение. Посмотрели бы вы на него! Ораторствовал целых полчаса и потом только заметил, что я отдаю ему честь в цилиндре. Тут он завопил, что завтра я должен явиться к нему на полковой рапорт, и поскакал бог знает куда, словно дикий всадник, а потом прискакал галопом обратно, снова начал орать, бесноваться и бить себя в грудь: меня велел немедленно убрать с плаца и посадить на гауптвахту. На полковом рапорте он лишил меня отпуска на четырнадцать дней, велел нарядить в какие-то немыслимые тряпки из цейхгауза и грозил, что спорет мне нашивки.
«Вольноопределяющийся – это нечто возвышенное, эмбрион славы, воинской чести, герой! – орал этот идиот полковник. – Вольноопределяющийся Вольтат, произведённый после экзамена в капралы, добровольно отправился на фронт и взял в плен пятнадцать человек. В тот момент, когда он их привёл, его разорвало гранатой. И что же? Через пять минут вышел приказ произвести Вольтата в младшие офицеры! Вас также ожидала блестящая будущность: повышения и отличия. Ваше имя было бы записано в золотую книгу нашего полка!» – Вольноопределяющийся сплюнул. – Вот, брат, какие ослы родятся под луной. Плевать мне на ихние нашивки и привилегии, вроде той, что ко мне каждый день обращаются: вольноопределяющийся, вы – скотина. Заметьте, как красиво звучит «вы – скотина», вместо грубого «ты – скотина», а после смерти вас украсят Signum laudis97 или большой серебряной медалью. Его императорского и королевского величества поставщики человеческих трупов со звёздочками и без звёздочек! Любой бык счастливее нас с вами. Его убьют на бойне сразу и не таскают перед этим на полевое ученье и на стрельбище.
Толстый вольноопределяющийся перевалился на другой тюфяк и продолжал:
– Факт, что когда-нибудь всё это лопнет. Такое не может вечно продолжаться. Попробуйте надуть славой поросёнка – обязательно лопнет. Если поеду на фронт, я на нашей теплушке напишу:
Три тонны удобренья для вражеских полей;
Сорок человечков иль восемь лошадей.
Дверь отворилась, и появился профос, принёсший четверть пайка солдатского хлеба на обоих и свежей воды.
Даже не приподнявшись с соломенного тюфяка, вольноопределяющийся приветствовал профоса следующими словами:
– Как это возвышенно, как великодушно с твоей стороны посещать заточённых, о святая Агнесса98 Девяносто первого полка! Добро пожаловать, ангел добродетели, чьё сердце исполнено сострадания! Ты отягощён корзинами яств и напитков, которые должны утешить нас в нашем несчастье. Никогда не забудем мы твоего великодушия. Ты – луч солнца, упавший к нам в темницу!
– На рапорте у полковника у вас пропадёт охота шутить, – заворчал профос.
– Ишь как ощетинился, хомяк, – ответил с нар вольноопределяющийся. – Скажи-ка лучше, как бы ты поступил, если б тебе нужно было запереть десять вольнопёров? Да не смотри, как балбес, ключарь Мариинских казарм! Запер бы двадцать, а десять бы выпустил, суслик ты этакий! Если бы я был военным министром, я бы тебе показал, что значит военная служба! Известно ли тебе, что угол падения равен углу отражения? Об одном тебя только прошу: дай мне точку опоры, и я подниму весь земной шар вместе с тобою! Фанфарон ты этакий!
Профос вытаращил глаза, затрясся от злобы и вышел, хлопнув дверью.
– Общество взаимопомощи по удалению профосов, – сказал вольноопределяющийся, справедливо деля хлеб на две половины. – Согласно параграфу шестнадцатому дисциплинарного устава, арестованные до вынесения приговора должны довольствоваться солдатским пайком, но здесь, как видно, владычествует закон прерий: кто первый сожрёт у арестантов паёк.
Усевшись на нарах, они грызли солдатский хлеб.
– На профосе лучше всего видно, как ожесточает людей военная служба, – возобновил свои рассуждения вольноопределяющийся. – Несомненно, до поступления на военную службу наш профос был молодым человеком с идеалами. Этакий светловолосый херувим, нежный и чувствительный ко всем, защитник несчастных, за которых он заступался во время драки из-за девочки где-нибудь в родном краю в престольный праздник. Без сомнения, все его уважали, но теперь… боже мой! С каким удовольствием я съездил бы ему по роже, колотил бы головой об нару и всунул бы его по шею в сортирную яму! И это, брат, тоже доказывает огрубение нравов, вызванное военным ремеслом.
Он запел:
Она и чёрта не боялась,
Но тут попался ей солдат…
– Дорогой друг, – продолжал он, – наблюдая всё это в масштабах нашей обожаемой монархии, мы неизбежно приходим к заключению, что дело с ней обстоит так же, как с дядей Пушкина.99 Пушкин писал, что его дядя – такая дохлятина, что ничего другого не остаётся, как только
Вздыхать и думать про себя:
Когда же чёрт возьмёт тебя?
Опять послышалось щёлканье ключа в замке, и профос зажёг керосиновую лампочку в коридоре.
– Луч света в тёмном царстве! – крикнул вольноопределяющийся. – Просвещение проникает в ряды армии! Спокойной ночи, господин профос! Кланяйтесь там всем унтерам, желаю вам приятных сновидений. Пусть, например, вам приснится, что вы уже вернули мне пять крон, те самые, которые я вам дал на покупку сигарет и которые вы пропили за моё здоровье. Спите сладко, чудище!
Вслед за этим послышалось бормотание профоса насчёт завтрашнего полкового рапорта.
– Опять мы одни, – сказал вольноопределяющийся. – На сон грядущий я посвящу несколько минут лекции о том, как с каждым днём расширяются зоологические познания унтер-офицеров и офицеров. Чтобы достать новый живой материал для войны и мыслящее пушечное мясо, необходимо основательное знакомство с природоведением или с книгой «Источники экономического благосостояния», вышедшей у Кочия,100 в которой на каждой странице встречаются слова, вроде: скот, поросята, свиньи. За последнее время, однако, мы можем наблюдать, как в наших наиболее прогрессивных военных кругах вводятся новые наименования для новобранцев. В одиннадцатой роте капрал Альтгоф употребляет выражение «энгадинская коза», ефрейтор Мюллер, немец-учитель с Кашперских гор, называет новобранцев «чешскими вонючками», фельдфебель Зондернуммер – «ослиными лягушками» и «йоркширскими боровами» и сулит каждому новобранцу набить из него чучело, причём проявляет такие специальные знания, точно сам происходит из рода чучельников. Военное начальство старается привить солдатам любовь к отечеству своеобразными средствами, как-то: диким рёвом, пляской вокруг рекрутов, воинственным рыком, который напоминает рык африканских дикарей, собирающихся содрать шкуру с невинной антилопы или готовящихся зажарить окорока из какого-нибудь припасённого на обед миссионера. Немцев это, конечно, не касается. Когда фельдфебель Зондернуммер заводит речь о «свинской банде», он поспешно прибавляет «die tschechische»[82], чтобы немцы не обиделись и не приняли это на свой счёт. При этом все унтера одиннадцатой роты дико вращают глазами, словно несчастная собака, которая из жадности проглотила намоченную в прованском масле губку и подавилась. Я однажды слышал разговор ефрейтора Мюллера с капралом Альтгофом относительно плана обучения ополченцев. В этом разговоре преобладали «ein Paar Ohrfeigen»[83]. Сначала я подумал, что они поругались между собой и что распадается немецкое военное единство, но здорово ошибся. Разговор шёл всего-навсего о солдатах. «Если, скажем, этакая чешская свинья, – авторитетно поучал капрал Альтгоф ефрейтора Мюллера, – даже после тридцати раз „nieder!“[84] не может научиться стоять прямо, как свечка, то дать ему раза два в рыло – толку мало. Надо ткнуть ему кулаком в брюхо, другой рукой нахлобучить фуражку на уши, скомандовать „Kehrt euch!“[85], а когда повернётся, наподдать ему ногой в задницу. Увидишь, как он после этого начнёт вытягиваться во фронт и как будет смеяться прапорщик Дауэрлинг». Теперь я расскажу вам, дружище, о прапорщике Дауэрлинге. О нём рекруты одиннадцатой роты рассказывают такие чудеса, какие умеет рассказывать разве только покинутая всеми бабушка на ферме неподалёку от мексиканских границ о прославленном мексиканском бандите. Дауэрлинг пользуется репутацией людоеда, антропофага из австралийских племён, поедающих людей другого племени, попавших им в руки. У него блестящий жизненный путь. Вскоре после рождения его уронила нянька, и маленький Конрад Дауэрлинг ушиб голову. Так что и до сих пор виден след, словно комета налетела на Северный полюс. Все сомневались, что из него выйдет что-нибудь путное, если он перенёс сотрясение мозга. Только отец его, полковник, не терял надежды и, даже наоборот, утверждал, что такой пустяк ему повредить не может, так как, само собой разумеется, молодой Дауэрлинг, когда подрастёт, посвятит себя военной службе. После суровой борьбы с четырьмя классами реального училища, которые он прошёл экстерном, причём первый его домашний учитель преждевременно поседел и рехнулся, а другой с отчаяния пытался броситься с башни святого Стефана в Вене, молодой Дауэрлинг поступил в Гейнбургское юнкерское училище. В юнкерских училищах никогда не обращали внимания на степень образования поступающих туда молодых людей, так как образование большей частью не считалось нужным для австрийского кадрового офицера. Идеалом военного образования было умение играть в солдатики. Образование облагораживает душу, а этого на военной службе не требуется. Чем офицерство грубее, тем лучше.
Ученик юнкерского училища Дауэрлинг не успевал даже в тех предметах, которые каждый из учеников юнкерского училища так или иначе усваивал. И в юнкерском училище давали себя знать последствия того, что в детстве Дауэрлинг ушиб себе голову. Об этом несчастье ясно говорили ответы на экзаменах, которые по своей непроходимой глупости считались классическими. Преподаватели не называли его иначе, как «unser braver Trottel»[86]. Его глупость была настолько ослепительна, что были все основания надеяться – через, несколько десятилетий он попадёт в Терезианскую военную академию или в военное министерство. Когда вспыхнула война, всех молодых юнкеров произвели в прапорщики. В список новопроизведённых гейнбургских юнкеров попал и Конрад Дауэрлинг. Так он очутился в Девяносто первом полку.
Вольноопределяющийся перевёл дух и продолжал:
– В издании военного министерства вышла книга «Drill oder Erziehung»[87] из которой Дауэрлинг вычитал, что на солдат нужно воздействовать террором. Степень успеха зависит от степени террора. И в этом Дауэрлинг достиг колоссальных результатов. Солдаты, чтобы не слышать его криков, целыми отделениями подавали рапорты о болезни, но это не увенчалось успехом. Тот, кто подавал рапорт о болезни, попадал на три дня под «verscharft»[88]. Кстати, известно ли вам, что такое строгий арест? Целый день вас гоняют по плацу, а на ночь – в карцер. Таким образом, в роте Дауэрлинга больные перевелись. Все больные из его роты сидели в карцере. На ученье Дауэрлинг всегда сохраняет непринуждённый казарменный тон; он начинает со слова «свинья» и кончает загадочным зоологическим термином «свинская собака». Впрочем, он либерален и предоставляет солдатам свободу выбора. Например, он говорит: «Выбирай, слон: в рыло или три дня строгого ареста?» Если солдат выбирает три дня строгого ареста, Дауэрлинг даёт ему сверх того два раза в морду и прибавляет в виде объяснения: «Боишься, трус, за свой хобот, а что будешь делать, когда заговорит тяжёлая артиллерия?» Однажды, выбив рекруту глаз, он выразился так: «Pah, was fur Geschichten mit einern Kerl, muss so wie so krepieren»[89]. То же самое говорил и фельдмаршал Конрад фон Гетцендорф: «Die Soldaten mussen so wie so krepieren»[90].
Излюбленным и наиболее действенным средством у Дауэрлинга служат лекции, на которые он вызывает всех солдат-чехов; он рассказывает им о военных задачах Австрии, останавливаясь преимущественно на общих принципах военного обучения, то есть от шпанглей до расстрела или повешения. В начале зимы, ещё до того, как я попал в госпиталь, нас водили на ученье на плац около одиннадцатой роты. После команды: «Вольно!» – Дауэрлинг держал речь к рекрутам-чехам.
«Я знаю, – начал он, – что все вы негодяи и надо выбить вам дурь из башки. С вашим чешским языком вам и до виселицы не добраться. Наш верховный главнокомандующий101 – тоже немец. Слышите? Чёрт побери, nieder!»
Все легли, а Дауэрлинг стал прохаживаться перед ними и продолжал свои разглагольствования: Сказано «ложись» – ну и лежи. Хоть лопни в этой грязи, а лежи. «Ложись» – такая команда существовала уже у древних римлян. В те времена призывались все от семнадцати до шестидесяти лет и целых тридцать лет военной службы проводили в поле. Не валялись в казармах, как свиньи. И язык команды был тогда тоже единый для всего войска. Попробовал бы кто заговорить у них по-этрусски! Господа римские офицеры показали бы ему кузькину мать! Я тоже требую, чтобы все вы отвечали мне по-немецки, а не на вашем шалтай-болтай. Видите, как хорошо вам в грязи. Теперь представьте себе, что кому-нибудь из вас не захотелось больше лежать и он встал. Что бы я тогда сделал? Свернул бы сукину сыну челюсть, так как это является нарушением чинопочитания, бунтом, неподчинением, неисполнением обязанностей солдата, нарушением устава и дисциплины, вообще пренебрежением к служебным предписаниям, из чего следует, что такого негодяя тоже ждёт верёвка и «Ve-wirkung des Anspruches auf die Achtung der Standesgenossen»[91].
Вольноопределяющийся замолк и, видно, найдя во время паузы новую тему из казарменной жизни, продолжал:
– Случилось это при капитане Адамичке. Адамичек был человек чрезвычайно апатичный. В канцелярии он сидел с видом тихо помешанного и глядел в пространство, словно говорил: «Ешьте меня, мухи с комарами». На батальонном рапорте бог весть о чём думал. Однажды к нему явился на батальонный рапорт солдат из одиннадцатой роты с жалобой, что прапорщик Дауэрлинг назвал его вечером на улице «чешской свиньёй» Солдат этот до войны был переплётчиком, рабочим, сохранившим чувство национального достоинства.
«Н-да-с, такие-то дела… – тихо проговорил капитан Адамичек (он всегда говорил очень тихо). – Он сказал это вечером на улице? Следует справиться, было ли вам разрешено уйти из казармы? Abtreten!»[92]
Через некоторое время капитан Адамичек вызвал к себе подателя жалобы. «Выяснено, – сказал он тихо, – что в этот день вам было разрешено уйти из казармы до десяти часов вечера. Следовательно, наказания вы не понесёте… Abtreten!»
С тех пор, дорогой мой, за капитаном Адамичком установилась репутация справедливого человека. Так вот, послали его на фронт, а на его место к нам назначили майора Венцеля. Это был просто дьявол, что касается национальной травли, и он наконец прищемил хвост прапорщику Дауэрлингу.
Майор был женат на чешке и страшно боялся всяких трений, связанных с национальным вопросом. Несколько лет назад, будучи ещё капитаном в Кутной горе, он в пьяном виде обругал кельнера в ресторане чешской сволочью. (Необходимо заметить, что майор в обществе и дома говорил исключительно по-чешски и сыновья его учились в чешских гимназиях.) «Слово не воробей, вылетит – не поймаешь», – эпизод этот попал в газеты, а какой-то депутат подал запрос в венский парламент о поведении майора Венцеля в ресторане. Венцель попал в неприятную историю, потому что как раз в это время парламент должен был утвердить законопроект о воинской повинности,102 а тут – пожалуйте! – эта история с пьяным капитаном Венцелем из Кутной горы.
Позднее капитан узнал, что вся история – дело рук некоего зауряд-прапорщика из вольноопределяющихся Зитко. Это Зитко послал заметку в газету. У него с капитаном Венцелем были свои счёты ещё с той поры когда Зитко в присутствии самого капитана Венцеля пустился в рассуждение о том, что «достаточно взглянуть на божий свет, увидеть тучки на горизонте и громоздящиеся вдали горы, услышать рёв лесного водопада и пение птиц, как невольно на ум приходит мысль: что представляет собой капитан по сравнению с великолепием природы? Такой же нуль, как и любой зауряд-прапорщик».
Так как офицеры в это время порядочно нализались, капитан Венцель хотел избить бедного философа Зитко, как собаку. Неприязнь их росла, и капитан Венцель мстил Зитко где только мог, тем более что изречение прапорщика стало притчей во языцех.
«Что представляет собой капитан Венцель по сравнению с великолепием природы», – это знала вся Кутная гора.
«Я его, подлеца, доведу до самоубийства», – говаривал капитан Венцель. Но Зитко вышел в отставку и продолжал заниматься философией. С той поры майор Венцель вымещает зло на всех младших офицерах. Даже подпоручик не застрахован от его неистовства. О юнкерах и прапорщиках и говорить нечего.
«Раздавлю его, как клопа!» – любит повторять майор Венцель, и беда тому прапорщику, который из-за какого-нибудь пустяка шлёт солдата на батальонный рапорт. Только крупные и тяжёлые проступки подлежат его рассмотрению, например, если часовой уснёт на посту у порохового склада или совершит ещё более страшное преступление, – скажем, попробует ночью перелезть через стену Мариинских казарм и уснёт наверху, на стене, попадёт в лапы артиллеристов, патруля ополченцев, – словом, осрамит честь полка.
Я слышал однажды, как он орал в коридоре: «О господи! В третий раз его ловит патруль ополченцев. Немедленно посадить сукина сына в карцер; таких нужно выкидывать из полка, пусть отправляется в обоз навоз возить. Даже не подрался с ними! Разве это солдат? Улицы ему подметать, а не в солдатах служить. Два дня не носите ему жрать. Тюфяка не стлать. Суньте его в одиночку, и никакого одеяла растяпе этому».
Теперь представьте себе, дружище, что сразу после перевода к нам майора Венцеля этот болван прапорщик Дауэрлинг погнал к нему на батальонный рапорт одного солдата за то, что тот якобы умышленно не отдал ему, прапорщику Дауэрлингу, честь, когда он в воскресенье после обеда ехал в пролётке с какой-то барышней по площади. В канцелярии поднялся несусветный скандал – унтера рассказывали потом. Старший писарь удрал с бумагами в коридор, а майор орал на Дауэрлинга:
«Чтобы этого больше не было! Himmeldonnerwetter! Известно ли вам, что такое батальонный рапорт, господин прапорщик? Батальонный рапорт – это не Schweinfest[93]. Как мог он вас видеть, когда вы ехали по площади? Не помните, что ли, чему вас учили? Честь отдаётся офицерам, которые попадутся навстречу, а это не значит, что солдат должен вертеть головой, как ворона, и ловить прапорщика, который проезжает по площади. Молчать, прошу вас! Батальонный рапорт – дело серьёзное. Если он вам заявил, что не мог вас видеть, так как в этот момент отдавал честь мне, повернувшись ко мне, понимаете, к майору Венцелю, а значит, не мог одновременно смотреть назад на извозчика, на котором вы ехали, то нужно было ему поверить. В будущем прошу не приставать ко мне с такими пустяками!»
С тех пор Дауэрлинг изменился.
Вольноопределяющийся зевнул.
– Надо выспаться перед завтрашним полковым рапортом. Я думал хоть бы частично информировать вас, как обстоят дела в полку. Полковник Шрёдер не любит майора Венцеля и вообще большой чудак. Капитан Сагнер, начальник учебной команды вольноопределяющихся, считает Шрёдера настоящим солдатом, хотя полковник Шрёдер ничего так не боится, как попасть на фронт. Сагнер – стреляный воробей, так же как и Шрёдер, он недолюбливает офицеров запаса и называет их штатскими вонючками. Вольноопределяющихся он считает дикими животными: их, дескать, нужно превратить в военные машины, пришить к ним звёздочки и послать на фронт, чтобы их перестреляли вместо благородных кадровых офицеров, которых нужно оставить на племя.
Вообще всё в армии уже воняет гнилью, – сказал вольноопределяющийся, укрываясь одеялом. – Массы пока ещё не проспались. Выпучив глаза они идут на фронт, чтобы из них сделали там лапшу; а попадёт в кого-нибудь пуля, он только шепнёт: «Мамочка», – и всё. Ныне героев нет, а есть убойный скот и мясники в генеральных штабах. Погодите, дождутся они бунта. Ну и будет же потасовка! Да здравствует армия! Спокойной ночи!
Вольноопределяющийся затих, потом начал вертеться под одеялом и наконец спросил:
– Вы спите, товарищ?
– Не спится, – ответил Швейк со своей койки, – размышляю…
– О чём же вы размышляете, товарищ?
– О большой серебряной медали «За храбрость» которую получил столяр с Вавровой улицы на Краловских Виноградах по фамилии Мличко; ему первому из полка в самом начале войны оторвало снарядом ногу. Он бесплатно получил искусственную ногу и начал повсюду хвалиться своей медалью: хвастал, что он самый что ни на есть первый инвалид в полку. Однажды пришёл он в трактир «Аполлон» на Виноградах и затеял там ссору с мясниками с боен. В драке ему оторвали искусственную ногу и трахнули этой ногой по башке, а тот, который оторвал её, не знал, что она искусственная… и с перепугу упал в обморок. В участке столяру ногу опять приделали, но с той поры он разозлился на свою большую серебряную медаль «За храбрость» и понёс её закладывать в ломбард. Там его сцапали, и пошли неприятности. Существует какой-то там суд чести для инвалидов войны, и этот суд постановил отобрать у него эту серебряную медаль и, кроме того, присудил отобрать и ногу…
– Как так?
– Очень просто. В один прекрасный день пришла к нему комиссия, заявила, что он недостоин носить искусственную ногу, отстегнула у него её и унесла…
– Вот ещё тоже большая потеха, – продолжал Швейк, – когда родные павшего на войне в один прекрасный день получают медаль с припиской, что вот, дескать, пожалована вам медаль, повесьте её на видном месте. На Божетеховой улице на Вышеграде один рассвирепевший отец, который подумал, что военное ведомство над ним издевается, повесил такую медаль в сортир. А этот сортир у него был общий с одним полицейским, и тот донёс на него, как на государственного изменника. Плохо пришлось бедняге.
– Отсюда вытекает, – заметил вольноопределяющийся, – что слава выеденного яйца не стоит. Недавно в Вене издали «Памятку вольноопределяющегося», и там в чешском переводе помещено такое захватывающее стихотворение:
В сраженье доброволец пал…
За короля, страну родную
Он отдал душу молодую
И всем другим пример подал.
Везут на пушке труп героя,
Венки и ленты впереди,
И капитанскою рукою
Приколот орден на груди.
– Так как мне кажется, что боевой дух у нас падает, – сказал после небольшой паузы вольноопределяющийся, – я предлагаю, дорогой друг, спеть в эту тёмную ночь в нашей тихой тюрьме песню о канонире Ябурке. Это подымет боевой дух. Но надо петь как следует, чтобы нас слышали во всей Мариинской казарме. Поэтому предлагаю подойти к двери.
И через минуту из помещения для арестованных раздался такой рёв, что в коридоре задрожали стёкла:
Он пушку заряжал,
Ой, ладо, гей люди!
И песню распевал,
Ой, ладо, гей люди!
Снаряд вдруг пронесло,
Ой, ладо, гей люди!
Башку оторвало,
Ой, ладо, гей люди!
А он всё заряжал,
Ой, ладо, гей люди!
И песню распевал,
Ой, ладо, гей люди!
Во дворе раздались шаги и голоса.
– Это профос, – сказал вольноопределяющийся. – А с ним подпоручик Пеликан, он сегодня дежурный. Я с ним знаком по «Чешской беседе».103 Он офицер запаса, а раньше был статистиком в одном страховом обществе. У него мы получим сигареты. А ну-ка, дёрнем ещё раз.
И Швейк с вольноопределяющимся грянули опять:
Он пушку заряжал…
Открылась дверь, и профос, видимо, подогретый присутствием дежурного офицера, грубо крикнул:
– Здесь вам не зверинец!
– Пардон, – ответил вольноопределяющийся, – здесь филиал Рудольфинума.104 Концерт в пользу арестантов. Только что был закончен первый номер программы «Симфония войны».
– Прекратить, – приказал подпоручик Пеликан с напускной строгостью. – Надеюсь, вы знаете, что в девять часов вы должны спать, а не учинять дебош. Ваш концертный номер на площади слышно.
– Осмелюсь доложить, господин подпоручик, – ответил вольноопределяющийся, – мы не срепетировались как следует, быть может, получается некоторая дисгармония…
– Это он проделывает каждый вечер. – Профос старался подзудить подпоручика против своего врага. – И вообще ведёт себя очень некультурно.
– Господин подпоручик, – обратился к Пеликану вольноопределяющийся, – разрешите переговорить с вами с глазу на глаз. Пусть профос подождёт за дверью.
Когда профос вышел, вольноопределяющийся по-свойски попросил:
– Ну, гони сигареты, Франта… «Спорт»? И у тебя, у лейтенанта, не нашлось ничего получше? Ладно, и на том спасибо. Да! И спички тоже.
– «Спорт», – сказал он пренебрежительно после ухода подпоручика. – И в нужде человек не должен опускаться. Курите, дружище, и спокойной ночи. Завтра нас ожидает Страшный суд.
Перед сном вольноопределяющийся не забыл спеть:
Горы, и долы, и скалы высокие – наши друзья,
Ах, дорогая моя…
Нам не вернуть того, что любили мы…
Рекомендуя Швейку полковника Шрёдера как изверга, вольноопределяющийся в известной мере ошибался, ибо полковник Шрёдер не был совершенно лишён чувства справедливости, что становилось особенно заметно, когда он оставался доволен вечером, проведённым в обществе офицеров в одном из ресторанов. Но если не оставался доволен…
В то время как вольноопределяющийся разражался уничтожающей критикой полковых дел, полковник Шрёдер сидел в ресторане среди офицеров и слушал, как вернувшийся из Сербии поручик Кречман, раненный в ногу (его боднула корова), рассказывал об атаке на сербские позиции; он наблюдал это из штаба, к которому был прикомандирован.