Предупреждение читателю 10 страница
— Подожгли одни ноги? — спросил патрульный Рей, скосив глаза и осторожно, кончиками пальцев, коснувшись обугленной крошащейся плоти. Он поспешно отдернул руку от тлеющего жара, все еще пропекавшего эти ноги, почти убежденный, что на пальцах остались ожоги. Подумал, сколько же тепла способно провести сквозь себя человеческое тело, прежде чем навеки утратить физическую форму. Сержанты унесли труп, а ризничий Грегг сквозь ошеломление и слезы вдруг вспомнил:
— Бумажки, — проговорил он, хватаясь за Рея, последнего оставшегося в склепе полицейского. — Там среди гробниц клочки бумаги. Их прежде не было. Зачем он сюда пошел? Зачем я ему позволил? — Ризничий вновь залился слезами. Опустив фонарь, Рей разглядел дорожку из букв, подобную сожалению, что осталось невысказанным.
Газеты известили о двух ужасных злодеяниях — убийствах Хили и Тальбота — через столь малый промежуток, что в уме публики они слились воедино, и в уличных беседах теперь частенько мелькали слова об убийстве Хили-Тальбота. Не тот ли публичный синдром проявился в странном замечании доктора Оливера Уэнделла Холмса, произнесенном им в доме Лонгфелло вечером того дня, когда нашли Тальбота? Холмс предложил тогда Рею свою консультацию нервно, точно студент-медик. «Как знать, вдруг бесполезный на первый взгляд латинский диагноз как-либо да поможет изловить убийцу, что разгуливает по нашему городу». Слово пронзило Рея: убийца. Доктор Холмс подразумевал, что оба преступления осуществлены одним и тем же злоумышленником. Однако, помимо животной грубости, их очевидным образом ничто меж собою не связывало. Еще обнаженность тел и аккуратно сложенная одежда — однако в миг, когда Рей говорил с Холмсом, газеты не успели о том сообщить. Должно быть, маленький тщеславный доктор попросту оговорился. Должно быть.
Газеты дополняли эти два первополосные убийства крепкой дозой бессмысленных злодейств: удушений, грабежей, взломанных сейфов, в двух шагах от полицейского участка подобрали полумертвую проститутку, в ночлежке на Форт-Хилл — избитого в кровь ребенка. А еще странный бродяга на допросе в Центральном участке — тот самый, что вдруг выбросился из окна при попустительстве полиции и прямо на глазах у беспомощного шефа Куртца. Газеты кричали наперебой:
«Способна ли наша полиция держать ответ за безопасность граждан? »
Рей замер в темном колодце своего двора, посреди лестничного пролета, дабы убедиться, что за спиной никого нет. После опять стал подниматься, ухватясь под плащом за конец полицейской дубинки.
— Всего лишь несчастный нищий, добрый сэр. — Человека, произнесшего эти слова с верхней ступеньки лестницы, Рей узнал тотчас же, едва показались свалявшиеся брюки и башмаки с железными набойками: Лэнгдон Писли, медвежатник, невозмутимо полировал широкой рубашечной манжетой брильянтовую булавку доя галстука.
— Здорово, белоснежка. — Писли улыбнулся, выставив напоказ полный набор прекрасных и острых, как сталагмиты, зубов. — Давай лапу. — Он схватил Рэя за руку. — Давненько я не видал твою симпотную рожицу, аж с того дознания. Твоя, што ль, конура? — Он с невинным видом ткнул пальцем себе за спину.
— Здравствуйте, мистер Писли. Как я понимаю, это вы два дня назад ограбили в Лексингтоне банк. — Николас Рей решил показать, что осведомлен не хуже вора.
Писли не оставлял улик, кои могли бы усложнить жизнь его адвокатам, и, помимо того, тщательно отбирал и сносил скупщикам лишь ту добычу, которую невозможно опознать.
— Скажи на милость, какой это сумасшедший в такое время полезет еще и в банк?
— Вы, безусловно. Решили явиться с повинной? — с серьезным лицом спросил Рей.
Писли презрительно рассмеялся:
— Нет-нет, мой мальчик. Все вот думаю, как же это они так скверно с тобой обошлись, а? Форму не надень, белого не арестуй, что там еще? Ужасная, ужасная несправедливость. Однако всюду есть светлая сторона. С Куртцем вот скорешился, глядишь, вдвоем и подведете кого под праведный суд. Вроде парняг, что пришили судью Хили и преподобного Тальбота, упокой Господи их души. Слыхал я, дьяконы из Тальботовой церкви подписку затеяли, награду собирают. Рей кивнул безо всякого интереса и шагнул к своей комнате.
— Я устал, — тихо произнес он. — Ежели вы хотите сообщить, кого конкретно необходимо приводить в суд, то говорите, ежели нет — прошу меня извинить.
Закрутив вокруг руки Реев шарф, Писли заставил патрульного стоять на месте.
— Полицейским не полагается принимать награду, зато простым гражданам, вроде меня, — сколь угодно. И ежели отломить от нее кусочек да засунуть лягашу под дверь… — Лицо мулата ничего не выражало. Писли явно злился, с него слетело все его напускное обаяние. Он сильно, точно за аркан, потянул за шарф. — Вспомни оборванца на дознании, как его костлявая — чик и готово, не забыл? Слушай сюда. Есть у нас в городке фраер, на которого можно запросто повесить Тальбота, понял, дубина моя полицейская? Подставлю его лёгенько. Поможешь повязать — половина форцов твоя, — добавил он без обиняков. — Хватит, чтоб набить мошну, забирай да вали своей дорогой. Шлюзы открыты — Бостон меняется на глазах. После войны деньги на земле валяются. Не те времена, чтоб гулять просто так да не пачкаться.
— Прошу меня извинить, мистер Писли, — невозмутимо и храбро повторил Рей.
Писли подождал пару мгновений, а после разразился сокрушительным хохотом. Он стряхнул воображаемую пушинку с твидового пальто Рея.
— Ладно, белоснежка. Что с тебя возьмешь — по балахону ж видно, святой Иосиф, куда там. Жаль мне тебя, дружок, очень жаль. Цветные ненавидят за то, что белый, белые — что черный. Меня не проведешь, я людей насквозь вижу. — Он постучал себя по лбу. — Занесло меня как-то в луизианский городишко — представляешь, белоснежка, там у половины негритят намешано белой крови. Полные улицы дворняжек. Вот бы где поселиться, а?
Не обращая на него внимания, Рей полез в карман за ключами. Писли объявил, что готов посодействовать. И согнутым паучьим пальцем он легко толкнул дверь.
Рей поднял на него взгляд, впервые за все время этого визита встревожившись.
— Замки — моя специальность, — объяснил Писли, хвастливо сдвигая набок шляпу. Он дурковато выставил вперед руки, точно решил сдаться. — Арестуйте меня за вторжение, патрульный. А вот не выйдет, а? — И прощальная ухмылка.
В квартире все было на месте. Этим последним трюком великий медвежатник демонстрировал свою силу на случай, ежели Николасу Рею вдруг изменит благоразумие.
Странно было Оливеру Уэнделлу Холмсу шагать по городу совместно с Лонгфелло — среди самых обыденных лиц, звуков, удивительных и жутких уличных сцен, точно его спутник был частью того же мира, что и возница на облучке упряжки, тянувшей за собой поливальную машину. Не то чтобы поэт в последние годы вовсе не покидал Крейги-Хаус, однако его выходы были кратки и ограниченны. Доставить в «Риверсайд-Пресс» корректуру, пообедать в неурочный час с Филдсом в «Ревир» либо в «Паркер-Хаусе». Холмсу было неловко, ведь это из-за него прервалось столь непостижимым способом мирное затворничество Лонгфелло. Лучше бы на его месте оказался Лоуэлл. Тому бы и в голову не пришло винить себя, что потащил Лонгфелло в душераздирающий кирпичный Вавилон наружного мира. Холмс размышлял, сердится ли на него Лонгфелло, точнее, сердился ли бы, когда б не имел, как сейчас, иммунитета ко всяким отталкивающим человеческим чувствам.
Холмс вспомнил Эдгара Аллана По — как тот в статье под заголовком «Лонгфелло и прочие плагиаторы» обвинил поэта, а также иных его бостонских друзей в копировании всех пишущих, живых и мертвых, включая самого По. В то время Лонгфелло денежными ссудами помогал По выжить. Взбешенный Филдс заявил, что ни одна строчка По никогда более не появится в публикациях «Тикнор и Филдс». Лоуэлл забросал газеты письмами с убедительнейшим разбором чудовищных ошибок нью-йоркского щелкопера. Холмс начал проникаться мыслью, что всякое написанное им слово и вправду украдено у более талантливых предшественников, а в снах ему с тех пор частенько являлись духи умерших мастеров, требуя обратно свою поэзию. Что же касается Лонгфелло, то поэт, не сказав ничего публично, в частных беседах относил действия По на счет раздражительной и чувствительной натуры, измученной невнятным ощущением неправедности всего происходящего. И позднее — это Холмс счел наиболее важным — Лонгфелло искренне оплакивал мрачную кончину По.
Они шагали с букетиками в руках по той части Кембриджа, что менее напоминала деревню и более — город. Обошли вокруг церкви Элиши Тальбота, на каждом шагу надеясь отыскать место его страшной гибели, пригибаясь, дабы пройти под ветвями и ощупывая землю меж могильных колышков. Не раз прохожие спрашивали у них автографы — на носовых платках либо шляпных подкладках — почти всегда у доктора Холмса и всегда у Лонгфелло. Вечернее время даровало бы поэтам желанную анонимность, однако Лонгфелло решил, что лучше предстать обычными посетителями церковного кладбища, нежели сойти за прифранченных трупокрадов, высматривающих, какое бы уволочь тело.
Холмс был благодарен Лонгфелло, когда тот взял на себя главенство, раз уж все они согласились… На что они согласились в тот день, когда с языков сорвались пылкие строки «Улисса»? Лоуэлл сказал: провести расследование (да еще, как водится, грудь колесом выгнул). Холмс предпочитал именовать это «выяснением обстоятельств», подчеркивая сие всякий раз, когда обращался к Лоуэллу.
Разумеется, помимо них самих имелись и другие знатоки Данте, каковых следовало принять в расчет. Иные пребывали сейчас в Европе, постоянно либо временно; среди них Чарльз Элиот Нортон, также бывший студент поэта, и Уильям Дин Хоуэллс[49], юный помощник Филдса, назначенный послом в Венецию. Далее следовали семидесятичетырехлетний профессор Тикнор, что вот уже три десятилетия отсиживался в одиночестве у себя в библиотеке, Пьетро Баки — итальянский наставник, помогавший сперва Лонгфелло, затем Лоуэллу, а после выставленный из Гарварда, — и все бывшие студенты, что ходили к Лонгфелло и Лоуэллу на Дантовы семинары (не считая кучки, оставшейся со времен Тикнора). Составлен список, назначены личные встречи. Холмс молился, чтобы хоть какое толкование обнаружилось до того, как они выставят себя дураками перед уважаемыми людьми, каковые, по меньшей мере, до недавнего времени, питали к ним ответное уважение.
Если смертельная сцена и вправду разыгралась в окрестностях Второй унитарной церкви Кембриджа, отыскать ее следы в тот день не удавалось. И потом, если их рассуждения верны и во дворе и вправду осталась яма, куда закапывали Тальбота, церковные дьяконы наверняка прикрыли ее свежей травой. Мертвый пастор, засунутый вниз головою в землю, — не лучшая реклама приходу.
— Ну что ж, заглянем внутрь, — предложил Лонгфелло, нимало не обескураженный полной безуспешностью поисков.
Холмс старался приноровиться к его шагам.
В дальнем углу, где располагались кабинеты и ризницы, они увидали в стене огромную и очень старую дверь, что не вела, однако, в другое помещение: церковное крыло той стеной явственно кончалось.
Сняв перчатки, Лонгфелло провел рукой по холодному камню. За ним была жестокая стужа.
— Точно! — шепнул Холмс. Его прошиб холод, едва он открыл рот. — Склеп, Лонгфелло! Склеп под церковью…
Еще три года назад большинство окрестных церквей непременно обзаводились подземными кладбищами. Зажиточные семейства покупали в них обширные личные склепы, более же скромные публичные места за небольшую плату продавались любому прихожанину. Подобное использование церковных угодий в тесно застроенных городах издавна считалось весьма благоразумным. Но когда сотни бостонцев поумирали от желтой лихорадки, комитет по здравоохранению объявил причиной эпидемии близость разлагающейся плоти и строжайше запретил хоронить в церковных подземельях. Семьям с приличным достатком предписывалось перенести усопших либо на Гору Оберн, либо на свежеобустроенные загородные кладбища. Но укрытыми под землей от глаз остались битком набитые «публичные» — то бишь бедные — части склепов. Целые ряды никак не обозначенных гробов и древних могил — подземные трущобы для мертвых.
— Данте нашел Святоскупцев в « pietra llvida» — в камне сероватом, — сказал Лонгфелло.
Его прервал взволнованный голос:
— Здравствуйте, джентльмены. — Церковный ризничий — тот самый, кто первым наткнулся на жареного Тальбота, — оказался высоким худым человеком в черной рясе и с белыми волосами, точнее — с белой щетиной, каковая, будто щетка, торчала во все стороны от его головы. Глаза таращились — и, чудилось, пребывали таковыми всегда, будто на портрете человека, увидавшего привидение.
— Доброе утро, сэр. — Холмс подошел поближе, помахивая зажатой в руках шляпой. Он предпочел бы, чтоб на его месте оказался Лоуэлл либо Филдс — и тот, и другой куда лучше умели напускать на себя важность. — Сэр, ежели вы не возражаете, нам с другом настоятельно необходимо посетить ваши погребальные склепы.
Ризничий ничем не выдал своего отношения к этой затее. Холмс оглянулся. Лонгфелло стоял, положив руки на трость, невозмутимо, будто случайный очевидец.
— Видите ли, как я уже сказал, мой дорогой сэр, для нас было бы весьма важно… гм, меня зовут доктор Оливер Уэнделл Холмс. Я занимаю председательское кресло на кафедре анатомии и физиологии в медицинском колледже — в сущности, это более диван, нежели кресло, коли принять в расчет обширность предмета. Возможно, вы читали также мои стихи в…
— Сэр! — Скрипучая горечь в голосе ризничего с возвышением тона переходила в болезненный скрежет. — Неужто вам неизвестно, уважаемый, что нашего пастора давеча… — Он в ужасе запнулся и отпрянул. — Я смотрю за этим местом, мимо не пройдет ни одна душа! Клянусь Всевышним, коль это стряслось на моих глазах, я готов признать: то был не человек, но дьявольский дух, коему без надобности физическое воплощение! — Он оборвал самого себя. — Ноги, — он таращился прямо перед собой, точно не мог говорить дальше.
— Ноги, сэр. — Доктор Холмс желал услышать эту подробность опять, хотя ему была доподлинно известна злосчастная судьба Тальботовых ног — причем известна из первых рук. — Что с ними?
Члены Дантова клуба, за вычетом мистера Грина, собрали все доступные газеты, описывавшие смерть Тальбота. Если истинные обстоятельства кончины Хили, прежде чем стать достоянием публики, более месяца удерживались в тайне, то Элишу Тальбота газетные колонки расчленили всеми мыслимыми способами и с той небрежностью, что заставила бы содрогнуться самого Данте, ибо для поэта всякое воздаяние предопределялось божественной любовью. Ризничий Грегг в свой черед не нуждался в Данте. Он был очевидцем и носителем истины. В этом смысле он обладал могуществом и наивностью древнего пророка.
— Ноги, — после долгой паузы продолжил ризничий, — были объяты пламенем, уважаемый; в темноте склепа то были огненные колесницы. Прошу вас, джентльмены. — Он подавленно опустил голову и провел рукой, чтоб они уходили.
— Добрый сэр, — мягко сказал Лонгфелло. — Кончина преподобного Тальбота и привела нас сюда.
Глаза ризничего тут же сделались обычными. Холмс так и не понял, узнал ли этот человек сребробородый облик всеми любимого поэта, или ризничего, точно дикого зверя, умиротворило вдохновенное спокойствие органного голоса Лонгфелло. В тот миг доктор уяснил, что если Дантову клубу и суждено достичь успеха в своих устремлениях, то лишь благодаря той божественной легкости, каковую Лонгфелло вселял в людей своим присутствием, а в английский язык — пером.
Лонгфелло продолжал:
— И хотя мы одним лишь словом способны обосновать наши добрые намерения, мы просим у вас помощи, дорогой сэр. Умоляю, доверьтесь нам и не требуйте доказательств, ибо я почти убежден, что только мы и сможем внести в происшедшее ясность. Ничего более мы не имеем права вам сейчас открыть.
Громадная пустая пропасть клубилась туманом. Осторожно семеня к узкому склепу, доктор Холмс разгонял рукой зловоние, разъедавшее глаза и уши, подобно перемолотому в пыль перцу. Лонгфелло дышал почти свободно. Обоняние его было счастливо ограниченно: позволяя наслаждаться ароматом весенних цветов, иными приятными запахами, оно отвергало все, что могло оказаться пагубным.
Ризничий Грегг объяснил, что публичные подземные склепы тянутся в обе стороны на несколько кварталов.
Лонгфелло осветил фонарем аспидную колонну и опустил лампу, дабы разглядеть плоские каменные плиты.
Ризничий начал было говорить о преподобном Тальботе, но скоро замялся.
— Вы не должны отнестись с презрением, уважаемые, ежели я поясню, что наш дорогой пастор спускался в склеп, гм, не совсем по делам церкви, коли сказать откровенно.
— Но что же ему здесь было надо? — спросил Холмс.
— Так короче до его дома. Правду сказать, мне и самому было не особо по душе.
Заблудшая и пропущенная Реем бумажка с буквами а и h, попав доктору под каблук, утонула в жирной земле.
Лонгфелло спросил, не могли кто посторонний проникнуть в склеп с улицы — оттуда, где пастор выбирался наружу.
— Нет, — со всей определенностью отвечал ризничий. — Дверь отворяется только изнутри. Полиция спрашивала о том же и не нашла повреждений. И ни по чему не видно, чтобы пастор в тот последний раз вообще добрался до двери.
Холмс потянул Лонгфелло назад, дабы ризничий его не слышал. Затем прошипел:
— Вы думаете, это важно — что Тальбот таким способом сокращал себе путь? Надо бы получше расспросить ризничего. Нам не ведомо, в чем была его симония, а это может стать знаком! — До сей поры не нашлось указаний на то, чтоб Тальбот являлся кем-либо иным, нежели добрым поводырем своей паствы.
Лонгфелло ответил:
— Думается, прогулки сквозь подземный склеп можно с уверенностью назвать безрассудством, но уж никак не грехом, вы согласны? И потом, симония подразумевает плату, коя отдается либо взимается в обмен на услугу. Ризничий обожал своего пастора столь же пылко, сколь и прихожане, чересчур настойчивые расспросы о привычках Тальбота вынудят его замкнуться, и мы не узнаем даже того, что он желал бы выдать нам добровольно. Не забывайте: ризничий Грегг, как и весь Бостон, убежден, что в смерти Тальбота повинны чужие грехи, но никак не пасторские.
— Но как наш Люцифер сюда пробрался? Ежели выход на улицу только изнутри… и ризничий настаивает, что все время был в церкви, и через ризницу никто не ходил…
— Наш злоумышленник мог дождаться, пока Тальбот поднимется по лестнице и, не дав ему выйти на улицу, опять столкнуть в подземелье, — рассудил Лонгфелло.
— И столь быстро выкопать яму, в коей поместится человек? Мне видится более правдоподобным, ежели наш преступник устроил Тальботу засаду: вырыл яму, дождался, пока тот появится, схватил, засунул головой вниз и облил керосином ноги…
Шедший впереди ризничий вдруг встал. Половина его мускулов точно застыла, тогда как другую колотила дрожь. Он пытался говорить, но изо рта вырвался лишь сухой скорбный вой. Дернув подбородком, ризничий как-то умудрился показать на тяжелую плиту, опущенную на толстый ковер пыли. После чего убежал прочь под спасительный покров церкви.
Они были у цели. Они чувствовали запах.
Лонгфелло и Холмсу пришлось навалиться вдвоем, дабы сдвинуть плиту с места. В полу зияла круглая дыра, достаточно большая для человека среднего сложения. В ноздри им бросился запах, доселе скрытый под плитой, а теперь выпущенный на свободу; он был подобен вони гниющего мяса и жареного лука. Холмс прикрыл лицо шейным платком.
Опустившись на колени, Лонгфелло набрал полную горсть рассыпанной вокруг ямы земли.
— Вы правы, Холмс. Яма глубока и тщательно сработана. Должно быть, ее выкопали загодя. Убийца явственно дожидался Тальбота. Проскочил неким способом мимо нашего нервного ризничего, лишил Тальбота сознания… — Лонгфелло теоретизировал. — А после засунул головой в яму и довершил свое страшное дело.
— Помыслить только эти жуткие муки! До того, как остановилось сердце, Тальбот наверняка знал, что происходит. Когда горит заживо собственная плоть… — Холмс едва не проглотил язык. — Я не хотел, Лонгфелло…. — Он проклял свой рот: сперва за чрезмерную болтливость, а после — за неумение замять оплошность. — Простите, я только имел в виду…
Лонгфелло будто бы ничего не услышал. Он пропустил пыль сквозь пальцы. Осторожно положил рядом с ямой пестрый букетик цветов.
— «Торчи же здесь, ты пострадал за дело», — повторил он строку из песни Девятнадцатой, точно та была начертана перед ним в воздухе. — Данте прокричал это Святоскупцу, Николаю III[50], мой дорогой Холмс.
Доктору Холмсу хотелось уйти. Легкие восставали против густого воздуха, собственные же опрометчивые слова разрывали сердце.
Лонгфелло меж тем расположил свет от лампы точно над ямой, в которой, очевидно, никто с той поры и не пытался что-либо нарушить. Он желал продолжить исследования.
— Необходимо копнуть глубже, отсюда ничего невозможно разглядеть. Полиция никогда о том не подумает.
Холмс смотрел на него с недоверием:
— Я бы тоже не подумал! Тальбота сунули в яму, но не закопали в нее, мой дорогой Лонгфелло!
Лонгфелло сказал:
— Вспомните, что говорит Николаю Данте, пока грешник мечется в презренной яме своего воздаяния.
Холмс зашептал под нос:
— «Торчи же здесь, ты пострадал за дело… и крепче деньги грешные храни… » — Он на миг остановился. — Крепче деньги грешные храни. Но разве в том не свойственный Данте сарказм, разве он не насмехается над несчастным грешником, кто при жизни только и знал, что рыться в деньгах?
— Безусловно, именно так я и прочел эти строки, — ответил Лонгфелло. — Но призыв Данте можно понять буквально. Можно счесть, будто Дантова фраза описывает « contra- passo» Святоскупцев: они погребены ногами вверх, и деньги, бесчестно накопленные ими в жизни, располагаются под их головами. Вполне возможно, Данте вспоминал тот отрывок из «Деяний», где Петр обращался к Симону: «Серебро твое да будет в погибель с тобою»[51]. В подобном толковании яма Дантова грешника становится его вечной мошной.
Сию трактовку Холмс прокомментировал невнятной горловой мелодией.
— Ежели мы копнем глубже, — с легкой улыбкой продолжал Лонгфелло, — вам не понадобится обосновывать ваши сомнения. — Он вытянул трость, пытаясь достать дно ямы, но та оказалась чересчур глубока. — Я, пожалуй, не вмещусь. — Лонгфелло прикинул объем. Затем перевел взгляд на маленького доктора, сейчас корчившегося от астмы.
Холмс застыл недвижно.
— Но ведь, Лонгфелло… — Он заглянул в яму. — Отчего природа сотворила мою фигуру, меня не спросясь? — Спорить было не о чем. Спорить с Лонгфелло было вообще немыслимо, ибо он являл собою неодолимое спокойствие. Будь здесь Лоуэлл, он бы полез копаться в яме, точно кролик.
— Десять против одного — я сломаю себе ногти. Лонгфелло с признательностью кивнул. Доктор зажмурился и соскользнул в яму вперед ногами.
— Тут чересчур тесно. Мне не согнуться. Я не могу сжаться так, чтобы еще и копать.
Лонгфелло помог Холмсу выбраться из дыры. Доктор опять полез в узкое отверстие, на сей раз головой вперед, Лонгфелло держал его щиколотки, обернутые серыми брючинами. Поэт обладал мягкой хваткой заправского кукловода.
— Осторожно, Лонгфелло! Осторожнее!
— Вам хорошо видно? — поинтересовался Лонгфелло. Холмс почти не слышал. Он скреб руками землю, под ногти забирались влажные комки — одновременно отвратительно теплые, холодные и твердые, как лед. Хуже всего был запах — гнойная вонь горелой плоти, сбереженная плотной бездной. Холмс пытался задерживать дыхание, но от сей тактики, соединенной с обострившейся астмой, голова делалась легкой, будто готовилась унестись куда-то воздушным шаром. Доктор находился там, где уже побывал преподобный Тальбот, — и также вниз головой. Правда, вместо пламени воздаяния Холмсовы ноги ощущали крепкую хватку мистера Лонгфелло.
Приглушенный голос Лонгфелло смещался книзу, складываясь в заботливый вопрос. Сквозь расплывчатую слабость доктор его почти не слышал и лишь вяло размышлял, что будет, ежели Лонгфелло потеряет сознание и выпустит его лодыжки — может, стоит воспользоваться случаем и докувыркаться до центра земли? Холмс вдруг ощутил, какую опасность навлекли они на себя, надумав тягаться с этой книгой. Плавучему карнавалу мыслей, чудилось, не будет конца, когда вдруг руки доктора на что-то наткнулись.
С ощущением материального предмета воротилась ясность. Вроде бы тряпочка. Нет: мешочек. Гладкий матерчатый узелок.
Холмс вздрогнул. Он попытался говорить, однако вонь и пыль чинили тому серьезные препятствия. На миг доктор замер от ужаса, потом здравомыслие вернулось, и он неистово заболтал ногами.
Сообразив, что это сигнал, Лонгфелло выволок друга из полости. Холмс глотал воздух, шипел и отплевывался, пока Лонгфелло бережно приводил его в естественное состояние.
У доктора подгибались колени.
— Посмотрите, что это, ради Бога, Лонгфелло! — Он потянул за намотанный вокруг находки шнурок и рывком открыл заляпанный грязью мешочек.
Лонгфелло смотрел, как из рук доктора Холмса падают на твердую землю погребального склепа государственные казначейские билеты в одну тысячу долларов.
И крепче деньги грешные храни…
Нелл Ранни вела двух посетителей по длинному коридору величественных «Обширных Дубов», коими вот уже много поколений владело семейство Хили. Гости держались непривычно и отчужденно: по виду — деловые люди, однако глаза так и шныряют по сторонам. Необыкновенным, особенно в понимании горничной, был их облик, ибо ей редко доводилось встречать столь диковинно противоречащие друг другу наружности.
Джеймс Расселл Лоуэлл, обладая короткой бородой и свисающими усами, был одет в двубортное и весьма потертое свободное пальто, давно не чищенный шелковый цилиндр точно насмехался над тем, как должно выглядеть деловому человеку, платок был повязан морским узлом, а подобные булавки в Бостоне давно уж вышли из моды. У другого гостя массивная каштановая борода завивалась жесткими кольцами, он стянул перчатки — жуткого цвета — и сунул их в карман безукоризненно сшитого шотландского твидового сюртука, под коим выпирал живот, облаченный в зеленую жилетку, а поверх, точно рождественское убранство, поблескивала золотом туго натянутая цепочка от часов.
Нелл замешкалась, покидая комнату, когда Ричард Салливан Хили, старший сын верховного судьи, приветствовал своих литературных гостей.
— Извините мою горничную, — сказал он, отослав Нелл Ранни. — Это она обнаружила тело отца и притащила его в дом; с тех пор на любого человека глядит так, будто тот в чем-либо виновен. Боюсь, в те дни ей приснилось столько же дьявольщины, сколь и нашей матери.
— Ежели вы не против, Ричард, нам было бы весьма желательно повидать дорогую миссис Хили, — очень вежливо попросил Лоуэлл. — Мистер Филдс предполагает обсудить, возможно ли «Тикнору и Филдсу» издать в память о верховном судье мемориальную книгу. — Для родственника, пусть даже столь отдаленного, было обычным делом явиться к семейству недавно почившего дядюшки, однако издатель нуждался в легенде.
Пухлые губы Ричарда Хили изогнулись любезной дугой.
— Боюсь, для нее теперь невозможны визиты, кузен Лоуэлл. Нынче совсем нехороша. Не встает с постели.
— Ох, только не говорите, что она больна. — Лоуэлл подался вперед со слегка нездоровым любопытством.
Ричард Хили замялся и пару раз тяжело моргнул:
— Не физически, по словам докторов. Но в ней развилась мания и, боюсь, в последние недели усилилась настолько, что болезнь может стать и физической. Мать ощущает в себе постоянное присутствие. Простите меня за вульгарность, джентльмены, но нечто будто ползает сквозь ее тело, и она уверилась: его необходимо расцарапывать и внедряться ногтями под кожу, сколь бы ни диагностировали доктора, что виной тому всего лишь воображение.
— Чем ей помочь, мой дорогой Хили? — спросил Филдс.
— Отыщите убийцу отца, — грустно усмехнулся тот. С некоторым беспокойством он заметил, как оба гостя ответили на его слова железными взглядами.
Лоуэлл пожелал видеть место, где было найдено тело Артемуса Хили. Столь странная просьба покоробила Ричарда, однако, приписав ее Лоуэлловой эксцентричности и поэтической чувствительности, он повел визитеров во двор. Выйдя через заднюю дверь особняка, они миновали цветочные клумбы, после чего зашагали через луг, выходивший к речному берегу. Ричард с удивлением отметил, сколь быстро шагает Джеймс Рассел Лоуэлл — походка не литератора, но атлета.
Сильный ветер швырял песчинки в рот и в бороду Лоуэлла. Совместно с терпкостью на языке, комом в горле и образом умирающего Хили в голове, Лоуэлла вдруг посетила весьма яркая идея.
Ничтожные из Третьей песни Данте не избрали ни добра, ни зла, а потому снискали презрение как Рая, так и Ада. Оттого их поместили в прихожую — в сущности, еще не Ад, где нагие трусливые тени плывут вослед пустому знамени, ибо отказались при жизни держаться какого-либо определенного курса. Их без продыху жалят слепни и осы, их кровь смешивается с солью слез, и вся картина довершается кишащими в ногах мерзостными червями. Гниющая плоть дает пищу новым червям и мухам. Осы, мухи и личинки — три типа насекомых, найденных в теле Артемуса Хили.
Через все это убийца обретал для Лоуэлла реальность.
— Наш Люцифер знал, как переносить насекомых, отметил тогда Лоуэлл.
В первый день своего расследования они собрались в Крейги-Хаусе; небольшой кабинет был завален газетами, а пальцы друзей перепачканы чернилами и кровью от множества перелистанных страниц. Просматривая заметки, которые Лонгфелло оставлял у себя в журнале, Филдс пожелал узнать, отчего Люцифер — отныне Лоуэлл так именовал их противника — произвел в Ничтожные именно Хили.