Предупреждение читателю 19 страница

— На кой, Лонгфелло? У этого «калеки» под рубахой рука спрятана! — воскликнул Грин, едва Лонгфелло захлопнул дверь.

— Да, я знаю, — отвечал поэт, возвращаясь в кресло. — Но кто, мой дорогой Грин, его пожалеет, ежели не я?

Лонгфелло опять открыл свои записи « Inferno» — Песнь Пятую, завершение которой он откладывал уже много месяцев. То был круг Сладострастников. Там грешников беспрерывно и бесцельно треплют ветры, подобно тому, как необузданное распутство бесцельно трепало их в жизни. Паломник спрашивает позволения поговорить с Франческой, прекрасной молодой женщиной, убитой мужем, когда тот застал ее в объятиях своего брата Паоло. Совместно с безмолвным духом запретного возлюбленного она подплывает к Данте.

— Франческа, плача, рассказывает Данте, что они с Паоло всего-навсего уступили собственной страсти, однако суть ее истории не столь проста, — отметил Грин.

— Верно, — согласился Лонгфелло. — Она рассказывает Данте, как они читали о поцелуе Гиневеры и Ланселота; их глаза встретились над книгой, и «никто из нас не дочитал листа», — стыдливо говорит женщина. Паоло заключает ее в объятия, целует, однако в их падении Франческа обвиняет не возлюбленного, но книгу — за то, что соединила их друг с другом. Автор романа — вот их предатель.

Грин прикрыл глаза, однако не уснул, как это часто случалось во время их встреч. Старик полагал, что переводчик обязан забыть о себе ради автора, — к тому он и стремился, желая помочь Лонгфелло.

— Любовники получили идеальное воздаяние — быть вместе, но не знать поцелуя, никогда не ощутить радости флирта, одни лишь муки — бок о бок.

Пока они говорили, Лонгфелло приметил в дверях золотые локоны, а после в проеме показалось серьезное личико Эдит. Под взглядом отца девочка спряталась в коридоре.

Лонгфелло предложил Грину ненадолго прерваться. В библиотеке также прекратили дискуссию, предоставив Рэю изучать журнал расследования, что ранее вел Лонгфелло. Грин вышел в сад размять ноги.

Лонгфелло отложил в сторону книги, и мысли его понеслись в другие известные дому времена, когда поэт еще не был здесь хозяином. В этом кабинете генерал Натаниэл Грин[77], дед их Грина, обсуждал с Джорджем Вашингтоном стратегию; в тот миг пришла весть о приступе англичан, и генералы бросились вон из комнаты искать свои парики. В этом кабинете, согласно историям Грина, клялся в верности коленопреклоненный Бенедикт Арнольд. Выбросив из головы сей последний эпизод истории дома, Лонгфелло направился в гостиную, где в кресле Людовика XVI свернулась калачиком его дочь Эдит. Кресло она пододвинула к мраморному бюсту матери: бледно-розовый лик Фанни всегда был на месте, если девочка в нем нуждалась. Лонгфелло не мог смотреть на изображение жены без той радостной дрожи, что охватывала его в давние времена их неловких ухаживаний. Он помнил, что когда бы Фанни в те годы ни выходила из комнаты, с нею вместе пропадала частица света.

Желая спрятать лицо, Эдит, точно лебедь, изогнула шею.

— Ну что, душа моя? — мягко улыбнулся Лонгфелло. — Как моя радость сегодня поживает?

— Прости, что подслушивала, папа. Я хотела тебя кое о чем спросить, но не смогла уйти. Эта поэма, — сказала она робко, точно примериваясь, — очень грустная.

— Да. Порою муза лишь для того и является. Долг поэта рассказывать о самых тяжелых наших днях столь же честно, сколь мы говорим о радостных, Эдит, ибо выходит так, что, лишь пройдя сквозь тьму, возможно обрести свет. Так случилось с Данте.

— Эти мужчина и женщина в поэме — зачем их наказывать за то, что они друг друга любят? — Небесно-голубые глаза заволокло слезами.

Лонгфелло опустился в кресло, посадил девочку к себе на колени и устроил ей из рук нечто вроде трона.

— Поэму сочинил джентльмен, в детстве окрещенный Дуранте, однако позднее он поменял свое имя на детское и шутливое Данте. Он жил чуть менее шестисот лет тому назад. Он сам любил очень сильно — оттого и писал. Помнишь мраморную статуэтку над зеркалом в кабинете?

Эдит кивнула.

— Это и есть синьор Данте.

— Правда? У него такой вид, точно в голове — весь тяжелый мир.

— Да. — Лонгфелло улыбнулся. — Давным-давно он повстречал девушку и очень ее полюбил; ей тогда было чуть менее годков, нежели тебе, моя радость, примерно как Лютику, а звали ее Беатриче Портинари. Ей было девять лет, когда Данте увидал ее на фестивале во Флоренции.

— Беатриче, — повторила Эдит, а после проговорила это имя про себя по складам, вспоминая кукол, которых пока не придумала как назвать.

— Биче — так величали ее друзья. Но Данте — никогда. Он всегда называл ее полным именем, Беатриче. Ежели она проходила мимо, его сердце охватывала такая неловкость, что он не мог поднять глаз и даже ответить на, приветствие. В иные разы он почти отваживался заговорить, но она шла далее, едва его заметив. Соседи шептались у нее за спиной: «Смертные такими не бывают. Она благословенна Богом».

— Они говорили про Беатриче? Лонгфелло усмехнулся:

— Так слыхал Данте, ибо он очень сильно ее любил, а когда человек любит, то и все кругом восхищаются тем, кем восхищается он сам.

— А Данте просил ее руки? — с надеждой спросила Эдит.

— Нет. Она лишь раз заговорила с ним, просто поздоровалась. Беатриче вышла замуж за другого флорентийца. А Данте женился на другой женщине, и у них родились дети. Но он никогда не забыл свою любовь. Он даже дочь назвал Беатриче.

— И что жена — не сердилась? — с негодованием воскликнула девочка.

Лонгфелло дотянулся до мягкой щетки Фанни и провел ею по волосам Эдит.

— Мы совсем мало знаем о донне Джемме. Однако известно точно, что когда в середине жизни к поэту пришла беда, ему привиделась Беатриче: из небесного дома она послала к Данте проводника, дабы тот помог ему пройти сквозь самое темное место и встретиться с нею. Данте бросало в дрожь от одной лишь мысли об испытании, но провожатый напоминал: «Увидав опять ее прекрасные очи, ты вновь познаешь путь своей жизни». Понимаешь, милая?

— Но как он мог столь сильно любить Беатриче, ежели ни разу с нею не говорил?

Удивленный столь трудным вопросом, Лонгфелло все водил щеткой по девочкиным волосам.

— Однажды он сказал, милая, что Беатриче будит в нем чувства столь сильные, что он не может найти слов, дабы их описать. Данте — поэт, так что же могло захватить его более, нежели чувства, притягивающие рифмы?

Он мягко продекламировал, все так же поглаживая гребешком волосы Эдит.

— Девочка моя,

Ты лучше всех баллад, Что сочиняли мы, Ведь ты — живая песня, А прочие мертвы.

Ответом на стихи была обычная улыбка той, кому они посвящались, и отец остался наедине со своими мыслями. Прислушиваясь к детским шагам на лестнице, Лонгфелло не покидал теплой тени светло-розового мраморного бюста. Поэта переполняла печаль дочери.

— Ах, вот вы где. — Разведя в стороны руки, в гостиную вошел Грин. — А я, похоже, задремал прямо на садовой скамейке. Зато теперь вполне готов вернуться к нашим песням! Послушайте, а куда запропастились Лоуэлл и Филдс?

— Ушли гулять, по-видимому. — Лоуэлл извинился перед Филдсом за горячность, и они вместе отправились глотнуть немного воздуху.

Лонгфелло только теперь осознал, как долго сидел, не шевелясь. Он выбрался из кресла, и суставы звучно хрустнули.

— Кстати говоря, — он поглядел на хронометр, вытащенный до того из жилетного кармана, — их нет уже давно.

Они шли по Брэттл-стрит, и Филдс старательно приноравливался к широким шагам Лоуэлла.

— Не пора ли возвращаться, Лоуэлл?

Филдс весьма обрадовался, когда поэт вдруг встал. Однако тот испуганно таращился куда-то вперед. Затем без предупреждения уволок Филдса под крону вяза. Шепотом скомандовал смотреть вон туда. На другой стороне улицы сворачивала за угол высокая фигура в котелке и клетчатой жилетке.

— Лоуэлл, спокойно! Кто это? — спросил Филдс.

— Он следил за мной в Гарвардском Дворе! Потом дожидался Баки! А после ругался с Эдвардом Шелдоном!

— Ваш фантом?

Лоуэлл торжествующе кивнул.

Прячась, они двинулись следом; незнакомец свернул в переулок, и Лоуэлл велел издателю не подходить близко.

— Евина дщерь! Он же идет к вашему дому! — воскликнул Филдс. Незнакомец миновал белый забор Элмвуда. — Лоуэлл, с ним необходимо поговорить.

— И отдать все козыри? У меня для сего мерзавца есть кое-что получше, — объявил Лоуэлл и повел Филдса вокруг конюшни и сарая к черному ходу в Элмвуд. Он велел горничной встретить гостя, ибо тот вот-вот должен позвонить. От служанки требовалось провести его в особую комнату на третьем этаже, после чего запереть дверь. Прихватив из библиотеки охотничье ружье и проверив его, Лоуэлл поволок Филдса вверх по узкой черной лестнице.

— Джейми! Во имя господа, что вы собрались делать?

— Я собрался делать так, чтоб фантом не улизнул — по меньшей мере, пока я не выясню все, что мне надо, — объяснил Лоуэлл.

— Да вы просто сбрендили! Давайте пошлем за Реем. Яркие карие глаза Лоуэлла вспыхнули серым:

— Дженнисон был моим другом. Он приходил на ужин в этот самый дом и сидел за тем самым столом: вытирал рот моими салфетками и пил из моих бокалов. Ныне он разрублен на куски! Я не желаю более робко бултыхаться в двух шагах от правды, Филдс!

Комната располагалась на самом верху — то была детская спальня Лоуэлла, ныне пустая и холодная. Из окна мансарды открывался широкий зимний вид, включавший также часть Бостона. Выглянув в окно, Лоуэлл увидал знакомый продолговатый изгиб реки Чарльз и широкие поля между Элмвудом и Кембриджем; на ровных тихих болотах по ту сторону русла поблескивал снег.

— Лоуэлл, вы же всех поубиваете! Как ваш издатель, я приказываю вам немедля спрятать ружье!

Лоуэлл прикрыл Филдсу рот рукой и указал на закрытую дверь, требовавшую постоянного наблюдения. Минуты прошли в молчании, затем послышались шаги — служанка вела гостя по парадной лестнице — и оба ученых мужа, присев на корточки, скрылись за диваном. Горничная сделала все, как ей велели: проводила визитера в бывшую детскую и тут же захлопнула за ним дверь.

— Эй? — проговорил человек в пустую и отвратительно холодную комнату. — Что за странный прием? Что вообще все это значит?

Поднявшись из-за дивана, Лоуэлл наставил ружье прямиком на клетчатую жилетку.

Незнакомец разинул рот. После чего сунул руку за отворот сюртука, вытащил револьвер и направил его на ствол лоуэлловского ружья.

Поэт не шевельнулся.

Правая рука незнакомца неистово тряслась, торчавший впереди пальца кожаный отросток перчатки терся о курок.

На другом конце комнаты Лоуэлл поднял ружье чуть ли не к моржовым усам — очень черным в слабоватом свете, — один глаз закрыл, а вторым нацелился вдоль ствола. И произнес сквозь стиснутые зубы:

— Попробуй выстрелить — ты проиграл и так, и эдак. Либо ты отправишь нас на небеса, — он взвел курок, — либо мы тебя в ад.

XIII

Подержав револьвер еше секунду, незнакомец швырнул его на ковер.

— На том свете я видал такую работу!

— Подымите, пожалуйста, пистолет, мистер Филдс, — сказал Лоуэлл, точно это входило в издательские обязанности. — А теперь, негодяй, рассказывай, кто ты и зачем явился. Что у вас общего с Пьетро Баки и чего хотел от тебя мистер Шелдон прямо посреди улицы. И что тебе понадобилось в моем доме!

Филдс поднял с пола револьвер.

— Уберите ружье, профессор, а то я не скажу ничего, — отвечал человек.

— Послушайте его, Лоуэлл, — шепнул Филдс; похоже, он решил взять на себя роль посредника.

Лоуэлл опустил ружье.

— Хорошо, однако, ради вашего же блага призываю вас отвечать честно. — Пока он приносил заложнику стул, тот несколько раз повторил, что все эти развлечения он «на том свете видал».

— Очевидно, до того, как вы наставили мне на голову дуло, я не имел чести быть с вами знаком, — сказал гость. — Я Саймон Кэмп, детектив из агентства Пинкертона[78]. Выполняю поручение доктора Огастеса Маннинга из Гарвардского Колледжа.

— Доктора Маннинга? — вскричал Лоуэлл. — Но с какой целью?

— Он пожелал, чтоб я изучил соотнесенные с Данте курсы и определил, возможно ли представить дело так, будто они оказывают на студентов «разрушительное воздействие». Мне поручено вникнуть в предмет, составить заключение и доложить об оном.

— И что же вы заключили?

— Я назначен Пинкертоном отвечать за Бостон и прилегающие окрестности. Сия чушь не является для меня наивысшим приоритетом, профессор, но я честно исполнил свою часть работы. Я предложил бывшему преподавателю мистеру Баки встретиться со мною в университете, — сказал Кэмп. — Также расспросил кое-кого из студентов. Сей дерзкий молодой человек, мистер Шелдон, ничего от меня не хотел, профессор. Он растолковывал, куда я должен отправиться с моими вопросами, однако применил чересчур мудреные выражения, дабы повторять их в обществе столь замечательных бархатных воротничков.

— Что же сказали прочие? — поинтересовался Лоуэлл. Кэмп расхохотался:

— Моя работа конфиденциальна, профессор. Однако я решил, что настало время встретиться с вами лицом к лицу и спросить личного мнения об этом вашем Данте. Сие и понадобилось мне у вас в доме. Но каков прием!

Филдс смущенно скосил глаза:

— Стало быть, доктор Маннинг послал вас говорить с Лоуэллом напрямую?

— Я не исполняю его приказов, сэр. Это мое расследование. Я выношу собственные суждения, — надменно отвечал Кэмп. — Вам несказанно повезло, что я не дал воли лежавшему на курке пальцу, профессор Лоуэлл.

— О, какие проклятия посыплются на голову Маннинга! — Лоуэлл подскочил к Саймону Кэмпу. — Вы явились послушать, что я скажу, сэр? Немедля прекратите охоту на ведьм! Вот что я вам скажу!

— Да я гроша медного не дам за то, что вы скажете, профессор! — Кэмп рассмеялся Лоуэллу в лицо. — Я взялся за расследование и не намерен ни перед кем отступаться, будь то гарвардские шишки либо подобные вам старые олухи! Стреляйте, коли вам угодно, однако я доведу это дело до конца! — Он помолчал, а после добавил — Я профессионал.

По небрежности последних слов Филдс сразу понял, для чего явился детектив.

— Пожалуй, кое о чем возможно договориться. — Издатель вынул из кошелька несколько золотых монет. — Что, ежели отложить на неопределенное время ваше расследование, мистер Кэмп?

Филдс уронил монеты в подставленную руку Кэмпа. Детектив терпеливо ждал, и Филдс добавил еще две, сопроводив их жесткой улыбкой.

— Мое оружие?

Филдс вернул ему револьвер.

— Осмелюсь сообщить, джентльмены, от случая к случаю расследования завершаются удовлетворительно для всех вовлеченных лиц. — Саймон Кэмп поклонился и зашагал вниз по парадной лестнице.

— Откупаться от подобных типов! — воскликнул Лоуэлл. — Но как вы знали, что он возьмет деньги, Филдс?

— Билл Тикнор не раз говорил, что людям приятно ощущать в руках золото, — отметил издатель.

Прижав лицо к стеклу мансарды, Лоуэлл со спокойной злостью наблюдал, как Саймон Кэмп перешагивает через выложенную кирпичом дорожку и направляется к воротам — с виду беспечен, позвякивая золотыми монетами, оставляя на снегу Элмвуда свои грязные следы.

В тот вечер измученный Лоуэлл сидел в музыкальной комнате — недвижно, точно статуя. Ранее, до того как войти, он нерешительно замер в проеме дверей, будто ожидал найти в кресле у камина истинного хозяина этого дома.

Из арочного проема выглянула Мэйбл.

— Отец? Что-то происходит. Почему ты ничего мне не говоришь?

Галопом прискакала Бесс, щенок ньюфаундленда, и лизнула Лоуэллу руку. Поэт улыбнулся, однако тут же опечалился вне всякой меры, ибо вспомнил вялые приветствия Аргуса, их старого ньюфаундленда, — тот проглотил смертельную дозу разбросанной по соседской ферме отравы.

Мэйбл оттолкнула Бесс прочь, дабы не нарушала серьезность момента.

— Отец, — сказала она. — Мы в последнее время так редко бываем вместе. Я знаю… — Она не позволила себе завершить мысль.

— Что? — спросил Лоуэлл. — Что ты знаешь, Мэб?

— Я знаю, тебя что-то волнует и не дает покоя. Он нежно взял ее руку в свою.

— Я просто устал, мой дорогой Хопкинс[79]. — Когда-то давно Лоуэлл сочинил для нее это имя. — Высплюсь, и станет лучше. Ты очень добрая девочка, моя радость.

В конце концов она механически поцеловала его в щеку.

Наверху в спальне Лоуэлл, не взглянув на жену, повалился лицом в подушку, расшитую листьями лотоса. Однако вскоре он лежал, уткнувшись головой в колени Фанни Лоуэлл, и плакал без перерыва почти полчаса; все чувства, когда-либо им испытанные, проходили сквозь мозг и выплескивались наружу; на плотно сжатых веках возникал Холмс, опустошенный, распластанный на полу, доктора сменял изрезанный Финеас Дженнисон, он умолял Лоуэлла спасти, уберечь его от Данте.

Фанни знала: муж не станет говорить о том, что мучает его столь сильно, а потому лишь водила рукой по золотисто-рыжим волосам и ждала, когда Лоуэлл успокоится и уснет прямо посреди рыданий.

— Лоуэлл. Лоуэлл. Прошу вас, Лоуэлл. Вставайте. Вставайте.

Разлепив кое-как веки, Лоуэлл едва не ослеп от солнечного света.

— Что? Что это, Филдс?

Филдс сидел на краю кровати, крепко прижимая к груди свернутую газету.

— Все хорошо, Филдс?

— Все скверно. Уже полдень, Джейми. Фанни говорит, во сне вы вертитесь, будто юла, все кругом да кругом. Вам дурно?

— Сейчас много лучше. — Лоуэлл немедля сосредоточился на предмете, который Филдсовы руки будто желали скрыть из виду. — Что-то произошло, да?

Филдс уныло проговорил:

— Я привык думать, что умею выходить из всяких положений. Сейчас я — точно ржавый гвоздь, Лоуэлл. В самом деле, посмотрите на меня! Разжирел столь безобразно, что меня не узнают старейшие кредиторы.

— Филдс, прошу вас…

— Вам нужно стать сильнее меня, Лоуэлл. Ради Лонгфелло, мы обязаны…

— Новое убийство? Филдс протянул ему газету:

— Пока нет. Люцифера арестовали.

* * *

Карцер в Центральном участке имел три с половиной фута в ширину и семь в длину. Внутренняя дверь — железная. Снаружи — другая, из крепкого дуба. Когда ее закрывали, клетка превращалась в склеп без малейшего проблеска света и надежды на оный. Узника запирали на много дней, пока он не мог более сносить тьму и не соглашался на все, чего бы от него ни желали.

Уиллард Бёрнди, второй после Лэнгдона У. Писли бостонский медвежатник, услыхал, как в дубовой двери поворачивается ключ, и миг спустя его ослепил бледный свет газовой лампы.

— Да хоть десять лет и один день продержи меня здесь, свинья! Чтоб я дал повесить на себя мокруху?!

— Заткнись, Бёрнди, — рявкнул охранник.

— Клянусь честью…

— Чем клянешься? — охранник засмеялся.

— Честью джентльмена!

В наручниках Уилларда Бёрнди повели по коридору. Мимо внимательных глаз обитателей прочих камер, кто знал Бёрнди по имени, но не в лицо. Южанин, перебравшийся в Нью-Йорк, дабы пощипать отъевшихся на войне северян, он вскоре направил стопы в Бостон, решив, что сыт по горло нью-йоркскими «Могилами». Там он постепенно узнал, что среди обитателей подпольного мира приобрел репутацию человека, питающего слабость ко вдовам богатых браминов — сам он ни разу не замечал подобной закономерности. Его не прельщала слава борца со старыми пердушками. Он никогда не считал себя мелкой вошью. Бёрнди был весьма сговорчив, и, если объявлялась награда за украденный антиквариат либо драгоценности, то в обмен на некоторую сумму возвращал часть добра услужливым детективам.

Теперь, как следует заломив руку, охранник втолкнул его в комнату, а после пинком усадил на стул. Медвежатник был краснорож и лохмат, а испещренное крест-накрест морщинами лицо напоминало карикатуры Томаса Наста[80].

— И в чего ж играем? — растягивая слова, спросил Бёрнди сидевшего перед ним человека. — Я б пожал тебе руку, да вишь — браслетики. Погоди… Я ж про тебя читал. Первый негр-полицейский. Герой войны. Ты ж был на дознании, когда тот мудя в окно сиганул! — Вспомнив несчастного самоубийцу, Бёрнди рассмеялся.

— Прокурор округа желает отправить вас на виселицу. — Тихие слова Рея содрали с Бёрнди ухмылку. — Жребий брошен. Ежели вам известно, почему вы здесь, — говорите.

— Моя игра — сейфы. Я первый в Бостоне, это я вам говорю — щенок Лэнгдон Писли мне в подметки не годится! Но я не мочил мирошника, а попа того и подавно никуда не запихивал! Я вытащу из Нью-Йорка сквайра Хоу[81]— вот поглядишь, я выиграю суд!

— Почему вы здесь, Бёрнди? — спросил Рей.

— Козлы-детективы сами распихивают под все столбы улики! Это было похоже на правду.

— Двое свидетелей видали, как вы прятались у дома Тальбота в ту ночь, когда его ограбили, то бишь за день до убийства. Пока все по закону, верно? Оттого детектив Хеншоу вас избрал. На вас довольно грехов, чтоб повесить еще и это обвинение.

Бёрнди готов был все отрицать, однако замялся:

— Стану я верить черной обезьяне!

— Я вам кое-что покажу. — Рей смотрел на него очень внимательно. — Ежели вы это поймете, будет весьма полезно. — Он протянул через стол запечатанный конверт.

Мешали наручники, но Бёрнди умудрился порвать конверт зубами, а после развернуть сложенный втрое листок дорогой почтовой бумаги. Пару секунд изучал его, затем в дикой злобе разорвал пополам, отшвырнул прочь и, точно маятник, принялся биться головой о стол и о стену.

Оливер Уэнделл Холмс наблюдал, как газетная бумага сперва скручивается по углам, затем лишается краев, а после проваливается в огонь.

… седатель Верховного Суда штата Массачусетс найден обнаженным, покрытым насекомыми и л…

Доктор скормил огню новую заметку. Пламя благодарно вспыхнуло.

Холмс вспомнил, как взорвался тогда Лоуэлл. Поэт был не совсем прав: пятнадцать лет назад Холмс не так уж слепо доверял профессору Вебстеру. Все верно, Бостон в те дни постепенно отворачивался от столь низко павшего профессора медицины, однако у Холмса были свои резоны держаться до конца. Он видел Вебстера через день после пропажи Джорджа Паркмана и даже говорил с профессором о той загадочной истории. На приветливом лице не мелькнуло и тени лжи. Всплывшая потом версия самого Вебстера ничуть не противоречила фактам: Паркман пришел за просроченным долгом, Вебстер отдал деньги, Паркман вернул расписку, Паркман ушел. Холмс послал какие-то деньги на адвокатов, обернув купюры в письмо с утешениями для миссис Вебстер. В нем доктор подтверждал: характер Вебстера весьма устойчив, и подобный человек не может быть замешан в столь страшном преступлении. Он также растолковал присяжным, что по найденным в комнате Вебстера людским останкам невозможно с достоверностью судить, принадлежат ли они доктору Паркма-ну, — они могли ему принадлежать, но могли и нет.

Нельзя сказать, будто Холмс не сочувствовал Паркманам. В конце концов, Джордж был самым давним покровителем Медицинского колледжа, именно он построил здание на Норт-Гроув-стрит и даже субсидировал пост Паркмановско-го профессора анатомии и физиологии — именно это кресло и занимал доктор Холмс. На его мемориальной службе Холмс прочел панегирик. Однако Паркман вполне мог лишиться рассудка, заплутать и уйти куда глаза глядят. Он мог быть жив — а в то самое время на основании чудовищно косвенных улик люди готовились повесить джентльмена их собственного круга! Не могли привратник, коего несчастный Вебстер застал за игрой, перепугаться за свое место и, прихватив из обширных запасов Медицинского колледжа пару костей, невзначай припрятать их в профессорской комнате?

Как и Холмс, Вебстер до поступления в Гарвардский колледж рос в весьма комфортном окружении. Два медика не были столь уж близки друг другу. И все же в день ареста, когда бедняга Вебстер в отчаяньи от собственного позора и бесчестья семьи пытался проглотить яд, а затем и все последующие дни ни с кем иным Холмс не ощущал себя связанным столь прочно. Не мог ли он сам с той же легкостью оказаться в том же кошмаре? Невысокие, с длинными бакенбардами и чисто выбритыми щеками два профессора были схожи телесно. Холмс не сомневался, что он еще внесет свой скромный, однако заметный вклад в неминуемое оправдание собрата-лектора.

Затем все они оказалисьу виселицы. Долгие месяцы слушаний и апелляций тот день представлялся столь далеким и столь невозможным, что думалось, его отменят. Стыдясь своего соседа, благонравные бостонцы в большинстве остались дома. Возничие и грузчики, фабричные рабочие и прачки — вот кто публично приветствовал казнь и падение брамина.

Сквозь кольцо зевак к Холмсу протиснулся покрытый испариной Дж. Т. Филдс.

— Нас ждет коляска, Уэнделл, — сказал он. — Поехали домой, к Амелии, побудьте с детьми.

— Филдс, неужто вы не видите, к чему все пришло?

— Уэнделл. — Филдс положил руки на плечи своего автора. — Есть же улики.

Полиция намеревалась перекрыть подходы, но не хватило веревок. Все крыши, все окна домов вокруг запруженного толпой тюремного двора на Леверетт-стрит занимали простолюдины. Холмса в тот миг едва не парализовало желание сделать что угодно, лишь бы не попросту смотреть. Он обратится к толпе с речью. Да, он сочинит на ходу стихи об ужасающей глупости этого города. В конце концов, не Уэнделл ли Холмс числится лучшим в провозглашении здравиц? Стихотворное восхваление доктора Вебстера слово за словом выкладывалось у него в голове. И одновременно Холмс то и дело вставал на цыпочки, всматриваясь в проезд позади Филдса, дабы первым увидеть, как приносят письмо о помиловании, либо как шагает, будто ни в чем не бывало, якобы убитый Джордж Паркман.

— Ежели Вебстер сегодня умрет, — объявил Холмс издателю, — он не умрет бесславно.

Доктор протиснулся к эшафоту. Однако, увидав петлю, замер и едва не задохнулся. В последний раз мистическое кольцо попадалось ему на глаза, когда Холмс еще мальчишкой притащил младшего брата Джона на Виселичный холм Кембриджа, где в последних муках извивался осужденный. Это зрелище — Холмс был в том убежден — сделало из него врача и поэта.

По толпе пронесся шорох. Холмс встретился взглядом с Вебстером: тот, шатаясь, восходил на помост, охранник крепко держал его руки.

Холмс отпрянул — и тут, прижимая к груди конверт, перед ним возникла дочь Вебстера.

— О, Мэриэнн! — воскликнул доктор и крепко обнял маленького ангела. — От губернатора?

Мэриэнн Вебстер вытянула вперед руку с письмом.

— Отец велел передать вам, пока он еще жив, доктор Холмс. Он вновь обратился к виселице. Вебстеру на голову натягивали черный мешок. Холмс разорвал конверт.

Мой дорогой Уэнделл.

Где взять мне храбрости, дабы выразить ничтожными словами благодарность за все, что вы для меня сделали? Вы верили в меня без тени сомнения в мыслях, и сие чувство всегда будет мне поддержкой. Вы один оставались верны моей истинной натуре с того дня, когда полиция увела меня из дому и когда прочие отрекались один за одним. Представьте, как тяжело это снести: люди твоего круга, с кем ты сидел за столом и молился в церкви, смотрят на тебя со смертельным ужасом. Когда даже глаза моих милых дочерей невольно отражают заднюю мысль касательно чести их бедного папы.

За все то я почитаю своим долгом сказать вам, дорогой Холмс, что я это сделал. Я убил Паркмана, разрубил его тело и сжег в моей лабораторной печи. Поймите, я был всего лишь ребенком, потакающим своему желанию, я никогда не властвовал над моими страстями; сей навык необходимо приобресть ранее; оттого и произошло — все это! Судебное разбирательство привело, не могло не привести, к смерти на эшафоте согласно приговору. Все правы, а я нет, сегодня утром я разослал истинный и полный отчет об убийстве в несколько газет, а также храброму привратнику, коего я оболгал столь малодушно. Ежели моя жизнь искупит, пусть частично, надругательство над законом, сие послужит утешением.

Разорвите письмо, не глядя в него другой раз. Вы пришли наблюдать, как я ухожу с миром, а потому не глядите на письмо с таким ужасом, ибо я жил с ложью на устах.

Записка выпала у Холмса из рук, и в тот же миг железная платформа, что держала человека с черным мешком на голове, упала, с клацаньем ударившись об эшафот. Дело было даже не в том, что Холмс не верил более в невинность Вебстера — просто доктор знал, что любой из них мог оказаться виновен, попади он в те же отчаянные обстоятельства. Как врач, Холмс всегда понимал, сколь приблизительно и ненадежно сконструировано человеческое существо.

И потом, есть ли злодеяние, что прежде не стало грехом?

Разглаживая платье, в комнату вошла Амелия. Окликнула мужа:

— Уэнделл Холмс! Я с тобой говорю. Не понимаю, какая муха тебя в последнее время кусает?

— Знаешь, что мне в детстве вдолбили в голову, Амелия? — спросил Холмс, отправляя в огонь стопку корректур, сбереженных после заседаний Дантова клуба.

Некогда он завел специальный ящик для клубных документов; там лежали корректуры Лонгфелло, собственные аннотации Холмса, записки Лонгфелло с просьбами не забыть о ближайшей среде. Холмс подумывал написать как-нибудь мемуары об их встречах. Однажды он походя упомянул о затее Филдсу, и тот немедля взялся перебирать, кто составит отзыв на Холмсову работу. В первую голову издатель, всегда издатель. Холмс швырнул в огонь новую пачку.

— Наши деревенские кухарки рассказывали, что в сарае полно демонов и чертей. Другой мужик сообщил, что когда я напишу свое имя своей же собственной кровью, надежный посланец сатаны, ежели не сам враг рода человеческого, приберет начертанное к рукам, и с того дня я стану его слугой. — Холмс невесело усмехнулся. — Куда как легче научить суевериям человека, от них свободного, он как та француженка с привидениями: Je n' y croispas, maisje les crams — не верю, но все одно боюсь.

Наши рекомендации