К вопросу о теории невидимого гуся 18 страница
«Где они могут быть?» – недоумевает Джин. Он пытается представить себе город, дом, но видит лишь пустоту. Вообще-то, Мэнди есть Мэнди – она должна бы уже отыскать его, чтобы потребовать алименты на ребенка. Ей доставило бы удовольствие выставить Джина этаким отцом-паразитом; она обратилась бы в какую-нибудь контору, чтобы привлечь его к ответу.
Сейчас, в фургоне, на обочине дороги, ему внезапно приходит в голову, что они мертвы. Он вспоминает ту аварию, в которую попал на выезде из Де-Мойна.[39] Если бы он в тот раз убился, они никогда об этом не узнали бы. Он вспоминает, как очнулся в госпитале и старушка-сиделка сказала: «Вам очень повезло, молодой человек. Вы должны были бы умереть».
«Может быть, они умерли, – думает Джин. – Мэнди и Ди Джей». Эта мысль пронзает его как молния. Конечно, в этом все дело. Вот почему они ни разу не связались с ним. В этом нет сомнения.
Он понятия не имеет, что делать с этим озарением. Это смешно, похоже на самоистязание, паранойю, но именно сейчас, со всеми их страхами по поводу Фрэнки, Джин оказывается во власти еще и этих переживаний.
Он возвращается с работы, и Кэрен смотрит на него с тревогой.
– Что случилось? – спрашивает она, и Джин пожимает плечами. – Ты выглядишь ужасно.
– Ничего, – отвечает он.
Но ее взгляд остается подозрительным. Она качает головой.
– Я сегодня снова водила Фрэнки к врачу, – сообщает Кэрен через минуту.
Джин садится рядом с ней за стол, на котором разложены ее учебники и тетрадки.
– Ты, наверное, считаешь меня чересчур нервной мамашей, – говорит она. – Я думаю, что слишком поглощена всякими болезнями, в этом все дело.
Джин качает головой.
– Нет, вовсе нет, – отвечает он и чувствует, как пересохло в горле. – Ты права. Лучше перестраховаться, чем потом жалеть.
– Мда-а, – задумчиво тянет Кэрен. – По-моему, доктор Бэнерджи меня уже просто ненавидит.
– Ну уж нет, – протестует Джин. – Никто не может тебя ненавидеть.
Ему стоит больших усилий нежно улыбнуться. Хороший муж, он целует ей ладонь, запястье.
– Постарайся не беспокоиться, – просит он, хотя у самого нервы на пределе. Он слышит, как Фрэнки отдает кому-то команды на заднем дворе.
– С кем он там разговаривает? – спрашивает Джин.
– Наверное, с Бубой, – отвечает Кэрен, не глядя. Буба – это воображаемый приятель Фрэнки.
Джин кивает. Он подходит к окну и выглядывает на улицу. Фрэнки целится в кого-то, изображая большим и указательным пальцами пистолет. «Я попал в него, попал!» – кричит Фрэнки, и Джин видит, как сын прячется за дерево. Фрэнки совсем не похож на Ди Джея, но, когда его голова показывается среди свисающих ветвей ивы, какая-то вспышка, что-то неясное заставляет Джина невольно вздрогнуть. Он стискивает зубы.
– Этот раздел сводит меня с ума, – жалуется Кэрен. – Я нервничаю всякий раз, когда читаю про «наихудший сценарий». Это странно: чем больше узнаешь, тем меньше в чем-то уверен.
– Что сказала доктор на этот раз? – спрашивает Джин. Он стоит, неудобно согнувшись, все еще глядя на Фрэнки, и ему кажется, что в углу двора кружатся и скачут какие-то темные пятна. – С ним, похоже, все в порядке?
– Да, насколько они могут судить, – пожимает плечами Кэрен и качает головой, глядя в учебник. – Он вроде бы здоров.
Джин кладет ладонь ей сзади на шею, и Кэрен откидывает голову, повинуясь движениям его пальцев.
«Я никогда не верила, что со мной может случиться что-то на самом деле ужасное», – сказала она однажды, вскоре после их свадьбы. Это его испугало. «Не говори так», – прошептал он. А Кэрен рассмеялась: «Какой же ты суеверный. Это очень мило».
Он никак не может уснуть. Неожиданное предположение, что Мэнди и Ди Джей мертвы, прочно засело в его мозгу. Он шевелит ногами под одеялом, стараясь устроиться поудобнее. Он прислушивается к мягкому стуку старой электрической пишущей машинки, на которой Кэрен печатает домашнее задание для курсов: буквы выстреливают с таким звуком, словно трещат насекомые. Когда Кэрен наконец подходит к кровати, он закрывает глаза, притворяясь спящим. Но в мозгу все те же отрывочные, быстро меняющиеся образы: его бывшая жена и сын, как череда фотоснимков, которых у него не было, которые он не хранил. «Они мертвы, – твердо, отчетливо заявляет ему внутренний голос. – Они погибли при пожаре. Сгорели заживо». Голос, который это говорит, не похож на его собственный. И внезапно Джину видится горящее жилище. Это трейлер, где-то в окрестностях маленького городка. Черный дым валит из открытой двери. Пластиковые окна покоробились и уже начинают плавиться, а дым вздымается в небо, как из старого паровоза. Внутри ничего не видно, только потрескивающие языки оранжевого пламени, но он уверен, что они там, в трейлере. На мгновение он даже видит дрожащее, выглядывающее из окна лицо Ди Джея, его рот неестественно широко открыт, округлен, как будто он поет.
Джин открывает глаза. Кэрен ровно дышит рядом, она спит. Он осторожно выбирается из постели и бесцельно слоняется в пижаме по дому. Они не мертвы, старается он убедить сам себя. Останавливается возле холодильника и пьет молоко прямо из бумажного пакета. Это старый прием, еще из тех времен, когда он выходил из запоя и вкус молока слегка уменьшал тягу к алкоголю. Но сейчас это не помогает. Сон, видение страшно его испугало. Он садится на диван, в накинутой на плечи парке, уставившись в телевизор. Идет какая-то научная передача – ученая дама исследует мумию. Мумию ребенка. Это череп, но не совсем гладкий – кусочек кожи над глазницами неплохо сохранился с древних времен. Губы оттянуты, и видны маленькие, неровные, как у грызуна, зубки. Глядя на экран, он опять не может не думать о Ди Джее и быстро, по своей обычной привычке, оборачивается через плечо.
Глен Хиршберг
Пляшущие Человечки
Глен Хиршберг рос в Детройте и Сан-Диего. Получил степень бакалавра в Колумбийском университете. Первые студенческие годы проводил преимущественно в Театре-80 на площади Святого Марка и в боулинг-центре Барнард-колледжа. Потом переехал в Монтану, защитил магистерскую диссертацию, женился. Еще он жил в Гэлуэе, Ирландия, Сиэтле и Лос-Анджелесе. Преподавал и все это время не прекращал писать. Первый роман Хиршберга, «Дети снеговика» (Snowman's Children), был опубликован в 2002 году.
Большинство его историй о привидениях первоначально возникли как страшилки для студентов на Хэллоуин. Оформленные в виде литературных произведений, они появлялись в SCI FICTION и во множестве сборников, включая «Shadows and Silence», «Trampoline», «Dark Tenors 6», откуда перекочевали в «The Year's Best Fantasy and Honor» и «Best New Horror». Сборник «Два Сэма» («The Two Sams»), куда вошли и «Пляшущие человечки», впервые вышел в 2003 году.
«Это – наши последние дни, и мы хотим оставить весточку родным и близким. Нас мучают, нас сожгут. Прощайте…»
Свидетельские показания о зверствах в Челмпо
После полудня мы побывали на Старом еврейском кладбище, там, где зеленый свет пробивается сквозь листву и косо ложится на могильные плиты. Я боялся, что ребята умаялись. Двухнедельный маршрут в память о Холокосте, организованный мной, привел нас и на поле Цеппелина в Нюрнберге, где проволока, протянутая у земли, скользила в сухой ломкой траве, и на Бебельплатц в Восточном Берлине, где призраки сожженных книг шелестели страницами белых крыльев. Мы проводили бессонные ночи в поездах, шедших на восток, в Аушвиц и Буркенау, а наутро – устало брели через поля смерти, отмеченные памятниками и табличками. Все семеро третьекурсников колледжа, вверенные моей опеке, были абсолютно измотаны.
Со своего места на скамье, стоящей у дорожки, извивавшейся между надгробий и возвращавшейся к улице Йозефова, я наблюдал, как шестеро из моих подопечных беззаботно болтают около последнего пристанища рабби Лёва. Я рассказывал им историю этого раввина и легенду о глиняном человеке, которого он создал и потом оживил. Теперь их ладони ощупывали надгробие. Ребята на ощупь разбирали буквы иврита, которые не могли прочесть, и, посмеиваясь, бубнили «Эмет» – слово, которому я научил их. Прах оставался безучастным к их заклинаниям. Как-то я сказал им, что «Вечный Жид» не может взять на себя бремя работы, потому что его сущностной характеристикой является скитание и одиночество, и с тех пор они стали именовать нашу маленькую группу «Коленом Израилевым».
Думаю, есть учителя, которым нравится, когда студенты принимают их за своего, особенно летом, вдали от дома, колледжа, телевидения и знакомого языка. Но я никогда таким не был.
Впрочем, в этом я оказался не одинок. Неподалеку от себя я заметил притаившуюся Пенни Беррн, самую тихую участницу нашей группы и единственную не еврейку, внимательно глядевшую на деревья своими полуприкрытыми равнодушными глазами, сложив ненакрашенные губы в подобие улыбки. Ее каштановые волосы были плотно затянуты на затылке безупречным «хвостиком». Заметив, что я смотрю на нее, она отошла в сторону. Не то чтобы я недолюбливал Пенни, но она часто задавала неуместные вопросы и заставляла меня нервничать по причине, которую я не мог объяснить.
– Слушайте, мистер Гадэзский, – натренированно и безукоризненно произнесла она. Она заставила меня научить ее правильно произносить мою фамилию, проговаривая вместе утрированные согласные так, чтобы они сливались воедино на славянский лад, – а что это за камни?
Она указала на мелкие серые камешки, выложенные поверх нескольких близлежащих надгробий. Те, что лежали на ближайшей к нам плите, поблескивали в теплом зеленом свете, точно маленькие глазки.
– В память, – ответил я.
Решил было отодвинуться, чтобы освободить ей место на скамье, но понял, что от этого мы оба лишь почувствуем себя еще более неловко.
– А почему не цветы? – удивилась Пенни.
Я сидел неподвижно, прислушиваясь к шуму Праги за каменной стеной, окружавшей кладбище.
– Евреи приносят камни.
Несколькими минутами позже, догадавшись, что я ничего не собираюсь добавлять, Пенни удалилась следом за остальными членами «Колена Израилева». Я проводил ее взглядом и позволил себе еще несколько умиротворенных мгновении. «Наверное, пора собираться», – подумал я. Сегодня нам еще оставалось посмотреть на астрономические часы, сходить на вечернее представление в кукольном театре и утром самолетом отправиться домой, в Кливленд. Ребята устали, они не возражали подольше задержаться здесь. Семь лет подряд я вывозил учащихся в такую своеобразную познавательную поездку.
– Потому что ничего веселее вам в голову не пришло, – весело сообщил мне один из них как-то вечером на прошлой неделе. Потом он сказал: – О боже, я же просто пошутил, мистер Джи.
И я успокоил его, подтвердив, что всегда понимаю шутки, просто порой «делаю вид».
– Что правда, то правда, – согласился он и вернулся к своим спутникам.
И теперь, потерев ладонью короткий ежик волос на голове, я встал и моргнул, когда у меня перед глазами вновь всплыла моя польская фамилия, выглядевшая точно так же, как та, что была выгравирована среди прочих имен на стене синагоги Пинкас, которую мы посетили сегодня утром. Земля поплыла под моими ногами, могильные камни скользнули в траву, я зашатался и тяжело осел.
Когда я поднял голову и открыл глаза, «израильтяне» сгрудились вокруг меня – рой повернутых назад бейсбольных кепок, загорелых ног и символов фирмы «Найк».
– Я в порядке, – быстро сказал я, встал и, к своему облегчению, обнаружил, что действительно хорошо себя чувствую. Я понятия не имел, что со мной только что произошло. – Оступился.
– Похоже на то, – сказала Пенни Берри, стоявшая с краю всей группы, и я постарался не смотреть в ее сторону.
– Ребята, пора отправляться. Еще многое нужно посмотреть.
Меня всегда удивляло, что они выполняли все мои распоряжения. Это абсолютно не моя заслуга. «Пафос дистанции» между учителем и студентами – возможно, древнейший взаимно принятый действующий ритуал на этой земле, и его сила больше, чем можно представить.
Мы миновали последние могилы и прошли через низкие каменные ворота. Необъяснимое головокружение прошло, и я ощутил лишь легкое покалывание в кончиках пальцев, когда напоследок вдохнул глоток этого слишком густого воздуха, насыщенного запахом глины и травы, прорастающей сквозь тела, уложенные очень глубоко под землей.
Проулок около Старо-Новой синагоги был запружен туристами со своими кошельками, путеводителями и широко раскрытыми ртами. Они глазели на ряды лавчонок вдоль тротуара, из которых прямо-таки сыпались деревянные куколки, расшитые молитвенные шапочки – кипы, «ладошки» амулетов хамса; эти совсем новые стены, подумалось мне, – не более чем модифицированная разновидность гетто. Это место стало воплощением мечты Гитлера – Музеем Вымершей Расы. Земля снова стала уходить из-под моих ног, и я зажмурил глаза. Когда я открыл их, туристы расступились передо мной, и я увидел лавочку в покосившейся деревянной повозке на громадных колесах с медными обручами. Она катилась в мою сторону, и куколки, прибитые к стене лавчонки, бросали зловещие взгляды и перешептывались. Тут из-под них высунулся цыган с серебряной звездочкой, приколотой на носу, и ухмыльнулся.
Он тронул ближайшую к нему марионетку, заставив ее раскачиваться на своей ужасной тонкой проволочке.
– Лоо-хуут-ковай дииваад-лоу, – произнес он, и после этого я очутился лежащим ничком на улице. – Сувэнирэн.
Не знаю, как я перевернулся на спину. Кто-то перевернул меня. Я не мог дышать. Мой живот казался раздавленным, словно что-то тяжелое давило на него, и я дернулся, поперхнулся, открыл глаза, и свет ослепил меня.
– Я не… – сказал я, моргая. Я даже не был уверен, что все это время пролежал без сознания, просто не мог отключиться больше чем на несколько секунд. Казалось, я был во тьме целый месяц, судя по тому, с какой силой свет ослепил меня.
– Доо-бри ден, доо-бри ден, – произнес голос над моей головой, и я дернулся, вскочил, увидел того самого цыгана из лавочки и едва не вскрикнул. Потом он коснулся моего лба.
Он был всего лишь человеком в красной кепке «Манчестер Юнайтед», а его добрые черные глаза внимательно вглядывались в меня. На прохладной руке, которую он положил мне на лоб, было обручальное кольцо, и серебряная звездочка в его носу блестела в дневном свете.
Я хотел было сказать, что все в порядке, но из моих уст снова вырвалось только «Я не…». Цыган сказал мне что-то еще. Язык мог быть чешским, словацким или румынским. Я не слишком хорошо их различаю, и у меня что-то приключилось со слухом. Я ощущал болезненное, непрестанное давление в ушах.
Цыган встал, и я увидел, что мои студенты, сгрудившиеся за ним, разом загомонили. Я качнул головой, пытаясь их успокоить, и тогда почувствовал их руки, старающиеся поднять и усадить меня. Мир перестал вращаться. Земля стала неподвижна. Телега с марионетками, на которую я не хотел смотреть, возвышалась неподалеку.
– Мистер Джи, вы в порядке? – спросила одна из студенток пронзительным голосом, почти в панике.
Тогда Пенни Берри опустилась на колени рядом со мной, взглянула прямо на меня, и я словно увидел, как работает ее мозг за спокойными глазами, серебристыми, словно озеро Эри, покрывшееся льдом.
– Так вы не… что? – спросила она.
И я ответил, потому что у меня не было выбора.
– Я не убивал своего дедушку.
Они помогли мне дойти до нашего пансиона неподалеку от Карлова моста и принесли мне стакан «воды с медом» – одна из наших дорожных шуток. Это было то, что догадалась подать официантка в Терезине – «городе, отданном нацистами на откуп евреям», как провозглашали старые пропагандистские фильмы, которые мы смотрели в музее – хотя мы просили «воды со льдом».
Какое-то время «Колено Израилево» сидело на моей постели, тихонько переговариваясь друг с дружкой, наполняя для меня стакан. Но примерно через тридцать минут, когда я уже не находился в положении «килем вверх», что-то бормоча, и, как и прежде, выглядел угрюмым, солидным и лысым, они зашныряли вокруг, позабыв обо мне. Один из них швырнул карандашом в другого. На время я сам забыл о тошноте, переворачивающей все у меня в животе, дрожи в руках и марионетках, колыхавшихся на своих проволочках у меня в голове.
– Эй, – окликнул я ребят. Пришлось повторить это дважды, чтобы привлечь их внимание. Так я обычно и делаю.
В конце концов Пенни заметила и сказала, что «учитель пытается что-то сказать», и они постепенно затихли.
Я положил свои трясущиеся руки на колени.
– Ребята, почему вы не выберетесь в город и не сходите посмотреть на астрономические часы?
Они нерешительно переглянулись.
– Правда, – сказал я им, – ведь со мной все в порядке. Когда еще вы окажетесь в Праге?
Они были хорошие ребята, и еще несколько секунд они стояли в растерянности. Однако постепенно потянулись к двери, и я подумал, что выпроводил их, когда Пенни Берри остановилась передо мной.
– Вы убили вашего деда? – спросила она.
– Нет, – грозно проворчал я, и Пенни моргнула, а все остальные повернулись и уставились на меня. Я сделал глубокий вдох, почти добившись контроля над своей интонацией. – Я не убивал его.
– Да? – сказала Пенни.
Она отправилась в эту поездку просто потому, что для нее это было самое интересное занятие, за которым она могла провести каникулы. Она давила на меня, потому что подозревала, что я могу рассказать ей о чем-то куда более увлекательном чем пражские достопримечательности. И она всегда была готова слушать.
Или, быть может, она просто была одинока и смущена ребячеством других учащихся, ей не свойственным, и всем тем огромным миром, частью которого она себя в полной мере еще не ощущала.
– Это просто глупости, – сказал я. – Ерунда.
Пенни не пошевелилась. Перед моим мысленным взором маленький деревянный человечек на своем черном крепеже дрогнул, колыхнулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.
– Мне нужно записать кое-что, – сказал я, пытаясь произнести это мягко. Потом я солгал: – Возможно, я покажу тебе, когда все запишу.
Пять минут спустя я находился один в своей комнате со свежим стаканом «медовой воды», ощущая на своем языке песок. Солнце пустыни обжигало мою шею, и это ужасное прерывистое шипение гремучей змеей свистело у меня в ушах, и впервые за долгие годы я почувствовал, что вновь вернулся домой.
В июне 1978 года, в день окончания занятий в школе, я сидел в своей спальне в Альбукерке, Нью-Мехико, не думая ни о чем, когда вошел мой отец, сел на краешек моей кровати и сказал:
– Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал.
За девять лет мой отец почти никогда не просил меня что-ни-будь сделать для него. Насколько я могу судить, ему редко что-нибудь требовалось. Он работал в страховой конторе, возвращался домой ровно в 5.30 каждый вечер, около часа перед обедом играл со мной в мяч или иногда прогуливался вместе со мной до магазина, где продавалось мороженое. После обеда он сидел на черной кушетке в маленькой комнатке, читая детективы в бумажных переплетах до 9.30. Все книжки были старыми, с яркими желтыми или красными обложками, изображавшими мужчин в непромокаемых плащах и женщин в черных платьях, обтекавших изгибы их тел, словно деготь. Иногда я нервничал из-за одного вида этих обложек в руках отца. Однажды я спросил его, почему он вообще читает такие книги, и он покачал головой.
– Все эти ребята, – сказал он таким голосом, словно он разговаривал со мной с другого конца длинной жестяной трубы, – откалывают такие штуки!
Ровно в 9.30 каждый вечер мой отец выключал лампу рядом с кушеткой, гладил меня по голове, если я еще не ложился, и шел спать.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил я его тем июньским утром, хотя мне было почти все равно. Это был первый выходной день, начало летних каникул, меня ждали месяцы свободного времени, и я совершенно не представлял, чем займу их.
– То, что я тебя попрошу, ладно? – ответил мой отец.
– Конечно.
И тогда он сказал:
– Хорошо. Я скажу дедушке, что ты приедешь.
Потом он оставил меня сидящим на кровати и раскрывшим рот от удивления и ушел на кухню звонить по телефону.
Мой дед жил в семнадцати милях от Альбукерка в красном домике из саманного кирпича посреди пустыни. Единственным признаком человеческого присутствия вокруг были развалины маленького индейского поселка, примерно в полумиле оттуда. Даже сейчас самое большее, что я помню о доме своего деда, – это пустыня, пересыпающая и несущая бесконечный прилив красного песка. С крыльца я мог видеть пуэбло, источенный углублениями, точно гигантский пчелиный улей, отломившийся с одной стороны, покинутый пчелами, но шумящий, когда ветер проносится сквозь него.
За четыре года до этого дед перестал звать меня в гости. Потом он отключил свой телефон, и с тех пор никто из нас его не видел.
Всю свою жизнь он умирал. У него была эмфизема и еще какое-то странное заболевание аллергического характера, от которого его кожу покрывали розовые пятна. В последний раз, когда я виделся с ним, он сидел в кресле в своей безрукавке и дышал через трубку. Он был похож на кусок окаменевшего дерева.
На следующее утро, в воскресенье, отец положил в мой походный спортивный рюкзак коробку новых нераспечатанных вощеных упаковок бейсбольных карточек и транзисторный приемник, который мне подарила моя мать на день рождения годом раньше, затем сел со мной в наш перепачканный зеленый «датсун», который он все собирался вымыть, да так и не удосужился.
– Пора в дорогу, – сказал он мне своим механическим голосом, и я был слишком потрясен происходящим, чтобы сопротивляться. За час до этого утренняя гроза сотрясала весь дом, но сейчас солнце было высоко в небе и обжигало все вокруг своим оранжевым сиянием. На нашей улице пахло креозотом, зеленым перцем и саманной грязью.
– Я не хочу ехать, – сказал я отцу.
– Будь я на твоем месте, я бы тоже не хотел, – ответил он мне и завел машину.
– Я его совсем не люблю, – жаловался я.
Отец лишь посмотрел на меня, и на какое-то мгновение мне почудилось, что он хочет обнять меня. Но вместо этого он отвел взгляд, переключил скорость и вывел машину из города.
Всю дорогу до дедушкиного дома мы следовали за грозовым фронтом. Должно быть, он двигался точно с той же скоростью, что и мы, потому что машина ничуть не приближалась к нему, но и он не удалялся. Гроза просто отступала перед нами, как большая черная стена пустоты, как тень, покрывающая весь мир. Время от времени росчерки молний пробивали тучи, словно сигнальные ракеты, освещая песок, горы и далекий дождь.
– Зачем мы едем? – спросил я, когда отец сбавил скорость, внимательно вглядываясь в песок на обочине в поисках автомобильной колеи, которая вела в сторону дома дедушки.
– Хочешь порулить? – Он кивком предложил мне перебраться со своего сиденья к нему на колени.
И снова я был удивлен. Мой отец всегда охотно играл вместе со мной в мяч, но он редко придумывал сам, чем бы можно заняться вместе. И сама эта мысль – посидеть у него на коленях, в его объятиях – была для меня непривычна. Я ждал этого чересчур долго, и нужный момент миновал. Снова приглашать меня отец не стал. Сквозь ветровое стекло я глядел на мокрую дорогу, уже местами подсыхавшую на солнце. Весь этот день казался далеким, точно чей-то чужой сон.
– Ты ведь знаешь, что он был в лагерях? – спросил отец, и, хотя мы и ползли со скоростью черепахи, ему пришлось нажать на тормоза, чтобы не пропустить нужный поворот. Никто, на мой взгляд, не принял бы это за дорогу. Она не была отмечена никаким опознавательным знаком – лишь небольшим следом на земле.
– Ага, – отозвался я.
То, что он был в лагерях, – пожалуй, единственный факт, известный мне о моем дедушке. Он был пленным. После войны он пробыл в других лагерях почти пять лет, пока сотрудники Красного Креста разыскивали оставшихся в живых его родственников, никого не нашли, после чего ему ничего больше не оставалось, как оставить всякую надежду на чью-то помощь и выкарабкиваться своими силами. Когда мы съехали с главной дороги, вокруг машины начали появляться небольшие песчаные смерчи, задевавшие багажник и крышу машины во время пути. Из-за только что миновавшей грозы они оставляли на крыше и ветровом стекле рыжеватые следы, похожие на те, что остаются, если раздавить жука.
– Знаешь, что я теперь обо всем этом думаю? – проговорил мой отец своим обычным невыразительным голосом, и я почувствовал, что наклоняюсь к нему поближе, чтобы расслышать его слова сквозь шуршание колес. – Он был тебе дедом еще меньше, чем мне – отцом.
Он потер рукой залысину, еще только начинавшую появляться на его макушке и похожую на растекающийся желток яйца. Этого я за ним никогда прежде не замечал.
Дом моего деда вырос из пустыни, точно погребальный курган друидов. У него не было определенной формы. С дороги было видно единственное окно. Никакого ящика для писем. Ни разу в своей жизни, подумалось мне, я не ночевал здесь.
– Папа, пожалуйста, не оставляй меня здесь, – попросил я, когда он притормозил приблизительно в пятнадцати футах от входной двери.
Он взглянул на меня, и уголки его рта опустились, плечи напряглись. Потом он вздохнул.
– Всего три дня, – произнес он и вылез из машины.
– Останься со мной, – заныл я и тоже выбрался наружу.
Когда я стоял рядом с ним, глядя мимо дома на дальний пуэбло, он сказал:
– Твой дед не позвал меня, он позвал тебя. Он ничего тебе не сделает. И он не просит ни от кого из нас слишком многого.
– Вроде тебя.
Немного погодя очень медленно, словно вспоминая, как это делается, отец улыбнулся.
– Или тебя, Сет.
Ни улыбка, ни фраза меня не подбодрили.
– Запомни одно, сынок. У твоего деда была очень тяжелая жизнь, и не только из-за лагерей. Он работал на двух работах в течение двадцати пяти лет, чтобы содержать мою мать и меня. И он был в полном восторге, когда родился ты.
Это удивило меня.
– Правда? А как он узнал?
Впервые на моей памяти мой отец покраснел, и я подумал, что, возможно, поймал его на лжи, но тогда я не был уверен в этом. Он продолжал смотреть на меня.
– Ну, он приезжал в город что-то покупать. Пару раз.
Мы еще немного постояли там. Над скалами и песком проносился ветер. Я больше не чувствовал запаха дождя, но, казалось, мог ощутить его вкус на губах, совсем немного. Высокие наклоненные кактусы то тут, то там виднелись на пустынной равнине, точно застывшие фигуры, когда-то нарисованные мною и сбежавшие от меня каракули. В то время я постоянно рисовал, пытаясь передать форму предметов.
Наконец хлипкая деревянная дверь в саманную лачугу с легким стуком отворилась, и вышла Люси, а мой отец подтянулся, коснулся своей залысины и вновь опустил руку.
Она не жила здесь, насколько мне было известно. Но когда я прежде бывал в доме моего деда, я заставал ее там. Я знал, что она работает в каком-то фонде помощи жертвам Холокоста, что она была из племени индейцев навахо и что она всю жизнь готовила для моего деда, мыла его и составляла ему компанию. Когда я был маленьким и моя бабушка была еще жива и нам еще разрешалось навещать деда, Люси водила меня в пуэбло и смотрела, как я вскарабкиваюсь на камни, заглядываю в пустые провалы и слушаю, как шумит ветер, выгоняя из стен тысячелетнее эхо.
Сейчас в черных волосах Люси, водопадом спускавшихся ей на плечи, появились седые прядки, я заметил полукруглые линии, похожие на три кольца, на ее смуглых обветренных щеках. В то же время меня тревожило то, как ее грудь оттопыривала простую грубую хлопчатобумажную рубашку, в то время как ее глаза были направлены на меня, черные и неподвижные.
– Спасибо, что приехал, – сказала она, будто я имел возможность выбирать. Когда я не ответил, она посмотрела на моего отца. – Спасибо, что привезли его. Нам пора возвращаться.
Я бросил вопросительный взгляд на отца, потому что Люси уже уходила, но он только принял свой обычный вид. И это меня разозлило.
– Пока, – сказал я ему и направился в сторону дома.
– До свидания, – услышал я его голос, и что-то в его интонации насторожило меня; она была слишком печальной. Я вздрогнул, обернулся, и мой отец спросил: – Он хочет меня видеть?
Он выглядел худым, подумалось мне, совсем как еще один колючий кактус. В протянутой руке он держал мой рюкзак. Если бы он заговорил со мной, я бы побежал к нему, но он смотрел на Люси, которая остановилась у края зацементированного пола патио около входной двери.
– Думаю, нет, – сказала она, вернулась за мной и взяла меня за руку.
Не сказав больше ни слова, мой отец бросил мне рюкзак и забрался в машину. На мгновение его глаза под козырьком встретились с моими, и я сказал:
– Подожди. – Но отец меня не слышал. Я повторил это громче, и Люси положила руку мне на плечо.
– Так надо, Сет, – сказала она.
– Что – надо?
– Сюда. – Она показала в сторону противоположной стороны дома, я пошел за ней следом и остановился, когда увидел построенный на скорую руку индейский хоган.
Сарайчик стоял рядом с низким серым разлапистым кактусом, который я всегда представлял себе границей двора своего деда. Он выглядел прочным с его земляными стенами, с выщербленными, грубо вырубленными деревянными подпорками, крепко вколоченными в землю.
– Ты теперь тут живешь? – выпалил я, и Люси взглянула на меня в упор.
– Да, Сет. Я сплю на земле. – Она отдернула завесу из шкуры в передней части хогана и скрылась внутри, я последовал за ней.