Лучшее за год 2005: Мистика, магический реализм, фэнтези 4 страница
– В чем дело, Вейерс?
У него такие синие глаза – я только недавно это обнаружила, – невозможно смотреть в них дольше тридцати секунд, они будто обжигают меня. Вместо этого я смотрю на девочек – они обе смеются, даже та, что плачет.
– Что с тобой? – говорю я.
Ее темные глаза расширяются, молочные белки вокруг зрачка округляются. Она смотрит на Бобби. Блестки ее шарфика переливаются на солнце.
– Господи ты боже мой, Вейерс, о чем это ты?
– Я просто хочу знать, – говорю я, все еще глядя на нее, – почему она плачет все время, может, это болезнь какая-то или что?
– О, ради бога. – Головы козочек отодвигаются назад, и колокольчики звякают. Бобби тянет на себя поводья. Козы пятятся, громко переступая копытами, колеса дребезжат, но я по-прежнему стою у них на пути. – А с тобой что?
– Но это ведь очень даже разумный вопрос! – кричу я на его тень от яркого света. – Я просто хочу знать, что с ней.
– Не твое дело! – кричит он в ответ, одновременно девочка – та, что поменьше, – что-то говорит.
– Что? – обращаюсь я к ней.
– Это все из-за войны и всех страданий.
Бобби удерживает коз ровно. Вторая девочка хватает его за руку. Она улыбается мне, но продолжает обливаться слезами.
– Ну и что? С ней что-то случилось?
– Просто она такая. Всегда плачет.
– Это же глупо.
– О, ради бога, Вейерс!
– Нельзя же плакать все время, так же невозможно жить.
Бобби, правя козами и тележкой, пытается меня объехать.
Младшая девочка оборачивается и смотрит не отрываясь и уже на расстоянии машет мне рукой, но я отворачиваюсь, не помахав в ответ.
Большой дом, что стоял на холме, раньше – до того, как стал заброшенным, а потом в нем поселились Манменсвитцендеры, – принадлежал Рихтерам.
– Конечно, они были богатыми, – говорит мой отец, когда я рассказываю ему, что собираю материалы для книги. – Но, ты знаешь, мы все тогда жили богато. Видела бы ты пирожные! И каталоги. Мы обычно получали эти каталоги по почте, и по ним можно было все купить – тебе все присылали по почте, даже пирожные. Нам приходил один каталог, как-то он назывался, «Генри и Денни»? Что-то вроде того. Имена двух парней. Во всяком случае, еще во времена нашей юности так покупались только фрукты, но потом, когда вся страна разбогатела, ты мог заказать бисквит с масляным кремом, или там были еще такие горы пакетов, которые тебе обычно высылали, полные конфет, орехов, печенья, шоколада, и, боже ты мой, все это прямо по почте.
– Ты рассказывал о Рихтерах.
– С ними случилось нечто ужасное – со всей их семьей.
– Это был снег, да?
– Твой брат Джейми, мы его тогда потеряли.
– Об этом говорить не обязательно.
– Все переменилось после этого, знаешь ли. Тогда у твоей матери и началось. Большинство семей потеряли по одному, у некоторых обошлось, но Рихтеры, знаешь ли… У них ведь дом был на холме, и когда пошел снег, они все отправились кататься на санках. Мир еще был другим.
– Не представляю.
– Мы тоже не представляли себе. Никто не мог такого даже предположить. И поверь мне, мы ведь ломали головы. Все гадали, чего ждать от них в следующий раз. Но чтобы снег? Ну разве это не злодейство?
– Сколько их было?
– О, тысячи. Тысячи.
– Да нет же, Рихтеров сколько было?
– Все шестеро. Сначала дети, потом родители.
– А что, взрослые обычно не заражались?
– Ну, не многие из нас играли в снегу так, как они.
– Должно быть, вам чутье подсказывало, вроде того.
– Что? Нет. Просто тогда мы были так заняты. Очень заняты. Жаль, что я не помню. Не могу вспомнить. Чем мы были так заняты. – Он потирает глаза и смотрит пристально в окно. – Вы не виноваты. Хочу, чтобы ты знала – я все понимаю.
– Пап.
– Я имею в виду вас, ребятишек. Ведь этот мир, что мы передали вам, был наполнен таким злом, что вы даже просто не понимали разницы.
– Мы понимали, пап.
– Вы до сих пор не понимаете. О чем ты думаешь, когда вспоминаешь о снеге?
– Я думаю о смерти.
– Ну, вот видишь. До того как это случилось, снег означал радость. Мир и радость.
– Не представляю.
– Что и требовалось доказать.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – Она накладывает макароны, ставит тарелку передо мной и встает, прислоняясь к рабочему столу, чтобы посмотреть, как я ем.
Я пожимаю плечами.
Она трогает холодной ладонью мой лоб. Отступает на шаг и хмурится.
– Ты что, брала у этих девчонок какую-нибудь еду?
Я качаю головой. Она собирается что-то добавить, но я говорю:
– Другие ребята брали.
– Кто? Когда? – Она наклоняется ко мне так близко, что я отчетливо вижу всю косметику на ее лице.
– Бобби. Некоторые другие ребята. Они ели конфеты.
Она опускает руку и сильно ударяет ладонью по столу. Тарелка с макаронами подскакивает, столовое серебро тоже. Проливается молоко.
– Разве я тебе не говорила? – громко кричит она.
– Бобби играет с ними все время.
Она прищурившись смотрит на меня, качает головой, затем щелкает челюстью с мрачной решимостью.
– Когда? Когда они ели эти конфеты?
– Не знаю. Уже давно. Ничего не случилось. Они сказали, что им понравилось.
Она открывает и закрывает рот, словно рыба. Поворачивается на каблуках и выходит из кухни, прихватив с собой телефон. Хлопает дверью. Я вижу из окна, как она ходит по заднему двору, отчаянно жестикулируя.
Моя мать организовала городское собрание, и все пришли нарядные, как будто в церковь. Единственные, кто не пришел туда, были Манменсвитцендеры, по понятной причине. Многие привели своих детей, даже грудничков, они сосали пальчики или уголки одеял. Я была там, как и Бобби со своим дедушкой, который пожевывал мундштук незажженной трубки, то и дело наклоняясь к внуку во время разбирательств, что разгорелись очень быстро, хотя никто почти не ругался. Просто страсти накалились из-за общего возбуждения, особенно горячилась моя мать в своем платье с розами, с ярко-красной помадой на губах, так что до меня вдруг даже некоторым образом дошло, что она в каком-то смысле красива, хотя я была слишком маленькой, чтобы понять, почему же ее красота не совсем приятна.
– Нам нужно помнить, что все мы – солдаты на этой войне, – сказала она под дружные аплодисменты.
Мистер Смитс предложил что-то вроде домашнего ареста, но моя мать указала на то, что тогда кому-то из города придется носить им продукты.
– Всем известно, что наши люди и так голодают. Кто же будет платить за весь их хлеб? – вопросила она. – Почему мы должны за него платить?
Миссис Матерс проговорила что-то о справедливости.
Мистер Халленсуэй сказал:
– Невинных больше нет.
Моя мать, стоящая перед всеми, слегка наклонилась к членам правления за столом и сказала:
– Тогда решено.
Миссис Фолей, которая только что приехала в город из недавно разрушенного Честервиля, поднялась со своего места – плечи ее сутулились и глаза нервно бегали, так что некоторые из нас по секрету прозвали ее Женщиной-Птицей – и дрожащим голосом, так тихо, что всем пришлось наклониться вперед, чтобы расслышать, спросила:
– Разве кто-нибудь из детей заболел на самом деле?
Взрослые посмотрели друг на друга и на детей друг друга.
Я видела, что моя мать была разочарована тем, что никто не обнаружил никаких симптомов болезни. В обсуждении всплыли конфеты в цветных фантиках, и тогда Бобби, не вставая с места и не поднимая руку, громко сказал:
– Так вот из-за чего весь сыр-бор? Вы это имеете в виду? – Он слегка откинулся на стуле, чтобы сунуть руку в карман, и вытащил горсть конфет.
Поднялся всеобщий ропот. Моя мать ухватилась за край стола. Дедушка Бобби, улыбаясь с трубкой во рту, выхватил одну конфету с ладони Бобби, развернул ее и отправил в рот.
Мистеру Галвину Райту пришлось ударить молотком, чтобы призвать к тишине. Моя мать выпрямилась и сказала:
– Чудесно, так рисковать собственной жизнью, чтобы что-то доказать.
– Что ж, ты права насчет того, что я хочу доказать, Мэйлин, – сказал он, глядя прямо в лицо моей матери и качая головой, будто они вели частный разговор, – но эти конфеты я держу дома повсюду, чтобы избавиться от привычки курить. Я заказал их по «Солдатскому каталогу». Они совершенно безопасны.
– А я и не говорил, что конфеты от них, – сказал Бобби и посмотрел сначала на мою мать, а потом огляделся вокруг, пока не уставился на мое лицо, но я притворилась, что не заметила.
Когда мы уходили, мать взяла меня за руку, ее красные ногти впились в мое запястье.
– Молчи, – сказала она, – и пикнуть не смей. – Она отправила меня к себе в комнату, и я уснула в одежде, все пытаясь придумать, какими словами мне извиниться.
На следующее утро, заслышав звон колокольчиков, я хватаю буханку хлеба и жду на крыльце, пока они снова поедут наверх по холму. Тогда я встаю у них на пути.
– А теперь чего тебе надо? – спрашивает Бобби.
Я протягиваю буханку, словно это крошечный младенец, которого поднимают в церкви перед ликом Бога. Девочка, льющая слезы, заплакала еще громче, ее сестра вцепилась в руку Бобби.
– Что это ты надумала? – закричал он.
– Это подарок.
– Что еще за глупый подарок? Убери его сейчас же! Ради всего святого, пожалуйста, опусти его!
Руки мои падают, обвиснув по бокам, буханка болтается в сумке, которую я держу в руке. Обе девочки рыдают.
– Я всего лишь хотела быть доброй, – говорю я, и голос мой дрожит, как у Женщины-Птицы.
– Бог ты мой, разве ты ничего не знаешь? Они боятся нашей еды, неужели ты даже этого не знаешь?
– Почему?
– Из-за бомб, ну и дурочка же ты. Хотя бы чуточку соображала.
– Не понимаю, о чем ты говоришь.
Козы гремят своими колокольчиками, тележка перекатывается на месте.
– О бомбах! Ты что, учебников по истории не читала? В начале войны мы отправляли им посылки с продуктами такого же цвета, что и бомбы, – они взрывались, когда кто-нибудь прикасался к ним.
– Мы так делали?
– Ну, наши родители делали. – Он качает головой и тянет поводья. Тележка с грохотом проезжает мимо, обе девочки жмутся к Бобби, будто от меня исходит опасность.
– Ах, как же мы были счастливы! – говорит отец, погружаясь в воспоминания. – Мы были просто как дети, понимаешь, такими наивными, просто не имели представления.
– О чем, пап?
– Что у нас было достаточно.
– Чего достаточно?
– Да всего. У нас всего было достаточно. Это что, самолет? – Он смотрит на меня своими выцветшими голубоватыми глазами.
– Вот, давай я помогу тебе надеть каску.
Он шлепает по ней, ушибая свои слабые руки.
– Перестань, папа. Прекрати!
Он нащупывает скрюченными артритом пальцами ремешок, пытается расстегнуть, но понимает, что бессилен. Прячет лицо в покрытых пятнами ладонях и рыдает. Самолет с гулом пролетает мимо.
Теперь, когда я вспоминаю, какими мы были тем летом, до трагедии, до меня начинает доходить скрытый смысл того, о чем мой отец пытался рассказать все это время. Вовсе не о пирожных и почтовых каталогах, и не о том, как они прежде путешествовали по воздуху. Пусть он и описывает всякую ерунду, он совсем не это имеет в виду. Когда-то у людей было другое ощущение. Они чувствовали и жили в мире, которого уже нет, – этот мир так основательно уничтожен, что мы унаследовали лишь его отсутствие.
– Иногда, – говорю я своему мужу, – у меня возникает сомнение – я по-настоящему счастлива, когда счастлива?
– Ну конечно, по-настоящему счастлива, – говорит он, – а как же иначе?
Мы тогда наступали, как сейчас помнится. Манменсвитцендеры со своими слезами, боязнью хлеба, в своих странных одеждах и со своими грязными козами были, как и мы, детьми, и городское собрание не шло у нас из головы, как и то, что задумали сделать взрослые. Мы лазали по деревьям, бегали за мячами, приходили домой, когда нас звали, чистили зубы, как нас учили, допивали молоко, но мы утратили то чувство, что было у нас прежде. Это правда – мы не понимали, что у нас отняли, но зато мы знали, что нам дали взамен и кому мы обязаны этим.
Мы не стали созывать собрание, как они. Наше произошло само собой в тот жаркий день, когда мы сидели в игрушечном домике Трины Нидлз и обмахивались руками, жалуясь на погоду, как взрослые. Речь зашла о домашнем аресте, по нам показалось, что такое невозможно исполнить. Обсудили разные шалости, как, например, забрасывание шариками с водой и всякое другое. Кто-то вспомнил, как поджигали бумажные пакеты с собачьими какашками. Думаю, именно тогда обсуждение приняло такой оборот.
Вы спросите, кто запер дверь? Кто натаскал палок для костра? Кто зажег спички? Мы все. И если мне суждено найти утешение спустя двадцать пять лет после того, как я полностью уничтожила способность чувствовать, что мое счастье, или кого угодно, по-настоящему существует, я найду его в этом. Это сделали все мы.
Может, больше не будет городских собраний. Может, этот план, как и те, что мы строили раньше, не осуществится. Но городское собрание созвано. Взрослые собираются, чтобы обсудить, как не допустить того, чтобы нами правило зло, и также возможность расширения Главной Улицы. Никто не замечает, как мы, дети, тайком выбираемся наружу. Нам пришлось оставить там грудничков, сосавших пальчики или уголки одеял, они не входили в наш план освобождения. Мы были детьми. Не продумали все хорошенько до конца.
Когда прибыла полиция, мы вовсе не «носились, словно изображали дикарские танцы» и не бились в припадке, как сообщалось впоследствии. Я до сих пор вижу перед собой, как Бобби с влажными волосами, прилипшими ко лбу, горящими щеками, танцует под белыми хлопьями, падающими с неба, которому мы никогда не доверяли; как кружится Трина, широко раскинув руки, и как девочки Манменсвитцендер со своими козами и тележкой, груженной креслами-качалками, уезжают от нас прочь, и колокольчики звенят, как в той старой песне. Мир опять стал безопасным и прекрасным. За исключением здания муниципалитета, от которого поднимались огромные белые хлопья, похожие на привидения, и пламя пожара пожирало небо, словно голодное чудовище, не способное насытиться.
Джордж Сондерс
Красная ленточка
Джордж Сондерс является автором двух сборников рассказов, «Пастораль („Pastoralia“) и <Территории Гражданской войны в эпоху Великой депрессии» («CivilWarLand in Bad Decline»), и оба сборника названы «New York Times» выдающимися книгами. Волге того, сборник «CivilWarLand in Bad Decline» в 1996 году пошел в число финалистов премии PEN/Hemingway, а журналом «Esquire» выбран в десятку лучших книг 1990-х годов. Перу Сондерса принадлежит также книга для детей «Настырные прилипалы из Фрипа» («The Very Persistent. Cappers of Flip»), которая была оформлена художником Лэйн Смит и стала бестселлером по версии «New York Times», получив высшие награды с области детский литературы в Италии и Голландии.
Произведения Сондерса, широко представленные в различных антологиях и опубликованные на пятнадцати языках мира, трижды награждались премиями «National Magazine» и четыре раза включались а сборники Премии имени О. Генри. И 1999 году «The New Yorker» признал его одним ил двадцати лучших писателей Америки в возрасте до сорока лет, а в 2001 году Сондерс был включен в список «100 самых творческих людей в области развлечении» издания «Entertainment. Weekly». Джордж Сондерс преподает в университете г. Сиракузы (США) писательское мастерство.
«Красная ленточка» была впервые опубликована в «Esquire».
Вечером следующего дня я обошел место, где все это случилось, и нашел ее маленькую красную ленточку. Я принес ее домой, бросил на стол и сказал:
– Боже мой, боже мой.
– Ты только хорошенько смотри на нее, и я тоже все смотрю на нее, – сказал дядя Мэтт. И мы никогда этого не забудем, ведь правда?
Первым делом, конечно же, надо было найти тех собак. Оказывается, они отсиживались позади того самого места – места, куда приходили малыши с пластиковыми мячиками в барабанчиках, где они отмечали дни рождения и тому подобное, – собаки прятались в том вроде как укромном уголке под обломками деревьев, сваленными туда жителями нашего городка.
Так вот, мы подожгли обломки и затем застрелили трех из них, когда они выскочили.
Но эта миссис Пирсон, она-то все и видела… Так вот, она сказала, что их было четыре, четыре собаки, и на следующий день мы узнали, что та, четвертая, забралась на площадку Муллинс Ран и покусала пса Эллиотов Сэдди и того белого Маскерду, который принадлежал Эвану и Милли Бэйтс, живущим по соседству.
Джим Эллиот сказал, что сам прикончит Сэдди, и для этого одолжил у меня ружье, и сделал это, после чего посмотрел мне прямо в глаза и сказал, что соболезнует нашей потере, а Эван Бэйтс сказал, что не сможет сделать это и что, может быть, я смогу? Но потом в конце концов он все-таки повел Маскерду на эту вроде как полянку – все еще называют ее Лужайкой, там обычно устраивают барбекю и всякое такое, – он еще грустно пихал пса ногой (легонько так, Эван ведь совсем не злой), когда тот хотел его цапнуть, и приговаривал: «Маскер, вот черт!», а потом он сказал: «Ладно, давай!», когда приготовился к тому, что я должен был сделать, и я сделал это, и позже он сказал, что соболезнует нашей потере.
Около полуночи мы нашли четвертую собаку, она грызла себя за хвост позади дома Бурна, и Бурн вышел и держал фонарь, когда мы кончали псину, и помог погрузить ее на тачку рядом с Сэдди и Маскерду, в наших планах было – доктор Винсент говорил, что это лучше всего, – сжечь тех, кого мы выявили, чтобы другие животные… ты же знаешь, они едят мертвечину, – так или иначе, доктор Винсент сказал, что лучше всего их сжечь.
Когда четвертая была уже на тачке, мой Джейсон спросил:
– Мистер Бурн, а как же Куки?
– Ну, я так не думаю, – сказал Бурн.
Старый Бурн был по-стариковски нежен с собакой, у него ведь больше никого не было на этом свете, вот, например, он всегда называл ее «моя подружка», к примеру: «Может, прогуляемся, моя подружка?»
– Но она же в основном дворовая собака? – спросил я.
– Она почти полностью дворовая собака, – сказал он. – Но все равно мне не верится.
Тогда дядя Мэтт сказал:
– Так, Лоренс, что до меня, то я этой ночью здесь, чтобы удостовериться. Думаю, ты меня понимаешь.
– Конечно, – сказал Бурн. – Я все отлично понимаю.
И Бурн вывел Куки, и мы ее осмотрели.
На первый взгляд она выглядела хорошо, но тут мы заметили, как она смешно поежилась, и потом дрожь пробежала по всей спине, и глаза вдруг неожиданно повлажнели, и дядя Мэтт спросил:
– Лоренс, твоя Куки всегда так делает?
– Ну, э-э… – сказал Бурн.
И опять Куки всю передернуло.
– О черт, – сказал Бурн и ушел в дом.
Дядя Мэтт велел Сету и Джейсону бежать в сторону поля и свистеть, и тогда Куки погонится за ними. Так она и сделала, и дядя Мэтт побежал следом со своим ружьем, и хоть он был, ну ты знаешь, не таким уж и бегуном, пусть и через силу – все же держался он бодрячком, словно хотел убедиться, что все делается правильно.
За это я был ему очень признателен, потому что голова моя и тело уже слишком устали и больше не могли различать, что правильно, а что – нет, и я сел на крыльцо и очень скоро услышал этот хлопок.
Потом дядя Мэтт спешно вернулся с поля, сунул голову в дверь и спросил:
– Лоренс, ты не знаешь, у Куки были контакты с другими собаками, может, есть собака или собаки, с которыми она играла, которых кусала, что-то вроде того?
– Убирайся, поди прочь, – сказал Бурн.
– Лоренс, черт тебя подери, – сказал дядя Мэтт, – думаешь, мне все это нравится? Представь, что мы пережили. Думаешь, мне так весело, всем нам?
Последовало долгое молчание, после чего Бурн сказал, ладно, мол. Единственного, кого он вспомнил, – это того терьера в доме приходского священника. Иногда Куки играла с ним, когда была без поводка.
Когда мы пришли в дом священника, отец Терри сказал, что соболезнует нашей потере, и привел Мертона, и мы долго смотрели на него, и Мертон ни разу не вздрогнул, и глаза у него оставались сухими, в общем нормальными.
– Выглядит здоровым, – сказал я.
– Он и есть здоровый, – сказал отец Терри, – Вот смотрите: Мертон, на колени.
И Мертон стал тянуться и проделывать собачьи штуки, вроде как он кланяется.
– Может, и здоровый, – сказал дядя Мэтт. – А может так случиться, что он болен, просто на ранней стадии.
– Мы будем предельно бдительны, – сказал отец Терри.
– Да, хотя, – сказал дядя Мэтт, – мы ж не знаем, как это распространяется и все такое прочее, и семь раз отмерить и один раз отрезать здесь не получится, или я не прав? Даже не знаю. Честно, не знаю. Эд, а ты как думаешь?
А я не знал, что я думаю. В мыслях я просто то и дело прокручивал все снова и снова – что было сперва, что потом, как она поднялась на скамеечку для ног, чтобы вплести ту красную ленточку в волосы, выговаривая такие взрослые фразы, как «Что ж, кто же там будет?», «А будут ли там пирожные?».
– Надеюсь, вы не имеете в виду, что надо умертвить совершенно здоровую собаку, – сказал отец Терри.
Тогда дядя Мэтт извлек из кармана своей рубашки красную ленточку и сказал:
– Святой отец, вы имеете хоть малейшее представление о том, что это такое и где мы это нашли?
Но это была не настоящая ленточка, не ленточка Эмили, которую я хранил все это время в своем кармане, она была скорее розового, а не красного цвета и размером была побольше, чем настоящая ленточка, и я узнал ее – она прежде лежала в маленькой шкатулке Карен на комоде перед зеркалом.
– Нет, я не знаю, что это такое, – сказал отец Терри. – Лента для волос?
– Что до меня, то я никогда не забуду тот вечер, – сказал дядя Мэтт, – То, что мы пережили. Что до меня, то я собираюсь сделать все, чтобы никому никогда не пришлось снова вытерпеть то, что довелось вытерпеть нам тем вечером.
– Ну, в этом-то я с вами совершенно согласен, – сказал отец Терри.
– Вы и вправду не знаете, что это такое, – сказал дядя Мэтт и убрал ленточку обратно в карман. – Вы совсем, совсем не представляете себе, каково все это.
– Эд, – обратился ко мне отец Терри, – убийство совершенно здоровой собаки не имеет ничего общего с…
– Может, здоровой, а может, и нет, – сказал дядя Мэтт. – Разве Куки была укушена? Нет, не была. Заразилась ли Куки? Да, заразилась. Как Куки заразилась? Мы не знаем. И этот ваш пес общался с Куки точно так же, как Куки общалась с тем заразным животным, а именно – посредством тесного физического контакта.
Забавно было слушать дядю Мэтта. Забавно в смысле того, что он вдруг стал на удивление сознательным таким и озабоченным, ведь раньше… То есть да, конечно, он любил детей, но не так, чтобы уж очень, то есть он редко даже разговаривал с ними, а с Эмили вообще меньше всего, она ведь самая маленькая была. По большей части он просто ходил вокруг дома – тихонько так, – особенно с января, после того как потерял работу. На самом деле он избегал детей, ему немного стыдно было, будто он думал, что вот они вырастут и станут взрослыми и никогда не будут, как их безработный дядя, ходить крадучись вокруг дома, а, наоборот, станут хозяевами дома, где бродит их безработный дядя, и т. д. и т. п.
Но то, что мы ее потеряли, я считаю, заставило его впервые задуматься, как сильно он любил ее, и эта его неожиданная сила – сосредоточенность, уверенность, если хотите, – стала для меня спасением, потому что, по правде говоря, у меня все из рук валилось. Я ведь всегда любил осень, а теперь стояла поздняя осень и воздух наполнился запахом лесных костров и упавших яблок, но все в этом мире для меня было просто, знаешь ли, неживым, что ли.
Словно твой ребенок – это тот сосуд, который содержит в себе все самое хорошее. Дети смотрят на тебя снизу вверх с такой любовью, с верой в то, что ты о них заботишься. И вот однажды вечером… что меня больше всего гложет и с чем мне никак не смириться, это то, что пока ее… пока происходило то, что произошло, я был… я вроде как прокрался вниз, проверить электронную почту, видишь ли, так что пока… пока происходило то, что произошло там, на школьном дворе, в нескольких сотнях метров от меня, я сидел внизу и печатал – печатал! – ладно уж, в этом нет никакого греха, ведь откуда я мог знать, и все-таки… понимаешь, о чем это я? Если бы я просто оторвался от своего компьютера и поднялся наверх, и вышел наружу, и по какой-нибудь причине, любой причине, пересек школьный двор, то тогда, поверь мне, ни одна собака в мире, какая бы бешеная она ни была…
И жена моя чувствует то же самое и не выходит из нашей спальни с того самого дня, когда случилась трагедия.
– Итак, святой отец, вы говорите «нет»? – сказал дядя Мэтт. – Вы отказываетесь?
– Я молюсь за вас, люди, каждый день, – сказал отец Терри. – Невозможно, чтобы кто-либо еще испытал то, что выпало на вашу долю.
– Не люблю этого типа, – сказал дядя Мэтт, когда мы выштли из дома священника. – Никогда не любил и никогда не полюблю.
И я знал это. Они когда-то учились вместе в средней школе, и у них была какая-то история с одной девчонкой, вроде она свидание отменила в последнюю минуту, и все закончилось не в пользу дяди Мэтта. Наверняка они махали кулаками на футбольном поле, обзывая друг друга. Но все это было так давно, можно сказать во времена администрации Кеннеди.
– Он не будет следить за своим псом как следует, – сказал дядя Мэтт. – Поверь мне. И даже если он и заметит что-нибудь, он не сделает того, что надо. Почему? Потому что это – его собака. Его собака. А все, что его, – значит, особое, над законом.
– Не знаю, – сказал я, – честно, не знаю.
– Ему не понять этого, – сказал дядя Мэтт. – Его ведь не было там тем вечером, он не видел, как ты вносил ее в дом.
Ну, сказать по правде, дядя Мэтт тоже не видел, как я вносил ее в дом, так как вышел взять напрокат видеокамеру… Но все же я понимал, на что он намекает, ведь отец Терри вообще-то всегда любил себя, в своем подвале он держал гантели и упражнялся дважды в день и имел действительно внушительное телосложение, которым похвалялся, как мне казалось, нам всем так казалось, поскольку заказывал себе рубашки, может, слегка даже тесноватые.
Все следующее утро, пока мы завтракали, дядя Мэтт помалкивал и наконец сказал, что ну вот, может, он и в самом деле всего-навсего слегка безработный толстяк и у него нет такого образования, как у некоторых, но любовь есть любовь, почтить чью-то память означает почтить чью-то память, и поскольку от этой жизни ему ждать особенно нечего, не одолжу ли я ему грузовик, чтобы он припарковался у «Бургер Кинг» и последил за тем, что происходит у дома священника, вроде как в память об Эмили.
И дело-то в том, что мы больше не использовали этот грузовик, и поэтому… время было такое, очень неопределенное, знаешь ли, и я подумал: «А что, если окажется, что Мертон действительно болен, и он как-нибудь сбежит и нападет на кого-нибудь еще…» Ну, я и сказал, да, пусть берет грузовик.
Он просидел там весь вторник – с утра до самого вечера, то есть ни разу не покинул грузовик, что для него было нечто, обычно он не проявлял такого рвения, если ты понимаешь, о чем это я. И вот во вторник вечером он пришел весь на взводе и кинул мне видеокассету и сказал:
– Посмотри, посмотри это.
И вот на экране телевизора мы увидели Мертона, как он стоит, опираясь лапами об ограду, окружающую дом священника, и вздрагивает, выгибает спину и снова вздрагивает.
Тогда мы взяли наши ружья и пошли.
– Послушайте, я знаю, знаю, – сказал отец Терри. – Но я справлюсь с ним сам, по-своему. Он и так хлебнул горя в своей жизни, бедняга.
– Что ты сказал? – спросил дядюшка Мэтт. – Горя в своей жизни? И ты говоришь такое этому человеку, отцу, который недавно потерял… Твоя собака хлебнула горя в своей жизни?
Но тем не менее я бы должен сказать… то есть это была правда. Мы все знали про Мертона: его принесли отцу Терри из какого-то скверного места, одно ухо у него было почти оторвано, вдобавок, как я понял, он был такой беспокойный, мог даже потерять сознание только потому, что накрывали на стол, то есть буквально, без преувеличений, падал в обморок по собственному усмотрению, что, как вы понимаете, было нелегко.
– Эд, – сказал отец Терри, – я не говорю, что горе Мертона – это… Я не сравниваю беды Мертона с твоим…
– Черт побери, надеемся, что нет, – сказал дядя Мэтт.
– Все, что я хотел сказать, – это то, что я ведь тоже кого-то теряю, – сказал отец Терри.
– Бла, – сказал дядя Мэтт. – Бла, бла.
– Эд, моя ограда высока, – сказал отец Терри. – Он никуда отсюда не денется, к тому же я посадил его на цепь, я хочу, чтобы он… Я хочу, чтобы это случилось здесь, где только он и я. А иначе это слишком грустно.
– Да ты и понятия не имеешь, что значит грустно.
– Грусть – это грусть, – сказал отец Терри.
– Вздор, чепуха, – сказал дядя Мэтт. – Я буду следить.
Ну а позже на той же неделе собака Твитер Ду поймала оленя в лесу, что между Твелв-Плекс и епископальной церковью, и эта самая Твитер Ду была совсем небольшой собачкой, просто, видишь ли, безумной, а как эти Де Франчини узнали, что она поймала оленя, так она просто заявилась к ним в гостиную с обглоданной ногой.
И тем же вечером… Так вот, кот Де Франчини начал носиться по дому, и глаза у него стали желтого такого цвета, и в какой-то момент он решил, что вроде как попал в ловушку, врезался головой в плинтус и сам себя вырубил.