Как трудно порой отстоять новую идею
Принято думать, что между крайними точками зрения лежит истина. Никоим образом: между ними лежит проблема.
Гёте
Случилось то, что бывает обычно, когда в пору застоя рождается мысль, гениальное решение переделать то, что веками казалось незыблемым. Физиологи и психологи отвернулись от учения об условных рефлексах, решительно осудили его. Было от чего прийти в возмущение: новый метод опрокидывал труды поколений исследователей, решительно порывал с прошлым… Десятки лет физиологи увлекались упражнениями на тему: как и сколько раз вздрогнет та или иная конечность или как-нибудь иначе отзовется организм, если проломить череп собаки и раздражать мозг электричеством… Таков был предел дерзаний!
У психологов были свои основания отстаивать традиционные принципы исследования, собственные способы уразумения механизмов психики. Несмотря на то что большие полушария также сработаны из плоти и крови, как сердце и печень, метод изучения головного мозга поражал первобытностью и несовершенством. Никаких физиологических опытов, никаких объективных обобщений; животное лает, кувыркается, кружится вокруг собственной оси, а экспериментатор наблюдает и регистрирует. Результаты будут обобщены таким «объективным» инструментом, как психика экспериментатора. Чтоб вернее вникнуть в душу собаки, исследователь мысленно ставит себя на место животного и приписывает ему свои ощущения. Порой возникают немалые затруднения, особенно в связи со сменой экспериментатора. Душевные свойства животных, их совершенство, так искусно запечатленные в протоколах наблюдений, вдруг утрачивают свое сходство с нравом и склонностями прежнего исследователя, приближаясь к свойствам его преемника.
Нашлись ученые, которые дружно встали на защиту этих «совершенств». Приговор был единодушным.
Известный зоолог Холодковский, он же литератор и переводчик «Фауста», мобилизовал свое художественное дарование, чтоб откликнуться на новое учение каламбуром. «Условные рефлексы, – шутил поклонник Гёте, – очень похожи на иерихонскую розу, они не розы и не из Иерихона».
Так же примерно изображали в «Русском вестнике» в 1874 году Сеченова: «Сами изволите видеть, милостивые государи, в моих произведениях – что ни строка, то рефлекс, нервные центры, чувствующие поверхности, роковые следствия, – это ли не реальная, чистая наука?…»
«Сколько тысячелетий, – защищался Павлов, – исследуется душевная жизнь человека! Занимаются этим не только специалисты-психологи, но и литература, искусство. Миллионы страниц заняты изображением внутреннего мира человека, а результатов – законов душевной жизни человека – мы до сих пор не имеем. И поныне справедлива пословица: «Чужая душа – потемки». Наши же объективные исследования у высших животных дают основания полагать, что законы, лежащие под этой страшной сложностью, какой нам представляется внутренний мир человека, будут найдены физиологами – и не в отдаленном будущем…»
Кто-то сказал, что новое в науке тогда лишь легко принимают, когда это новое можно механически присоединить к старому. Когда же присоединение не удается и неизбежен пересмотр всего накопленного в прошлом, это вызывает споры и нередко протесты.
Психологи не желали слушать о рефлексах. Разве психолог Вундт не заявил:
«Мы можем смело сказать, что по зрелости своей физиология не выдерживает сравнения с психологией…»
Этим ученым вторили третьеразрядные профессора с высоты университетской кафедры:
– Какая это наука, всякий егерь, дрессируя собак, знает больше.
Случилось, что противники Павлова не ограничивались одними словесными выпадами и пользовались средствами иного рода.
Вот один из таких эпизодов.
В 1913 году сотрудница Павлова М. Н. Безбокая, выработав у собаки условную связь между пищей и электрическим светом, сумела до того усилить возбуждение животного, что оно набрасывалось на зажженную лампу, как если бы это был жирный кусок. Присутствовавший при этом Павлов с интересом отнесся к этому яркому выражению чувства голода.
– Как часто, – заметил он, – мы видим, что человек, охваченный страстью, например ревностью, обвиняет в своем несчастье ни в чем не повинное лицо или даже неодушевленный предмет.
Написанная на этом материале диссертация содержала всего лишь двадцать две странички текста, была бедна цифрами и богата опечатками, но слишком уж были интересны приведенные факты, и Павлов эту работу поддержал.
Согласно обычаю, установленному издавна, диссертация М. Н. Безбокой в количестве пятисот экземпляров была напечатана и подготовлена к рассылке отечественным и иностранным библиотекам, в обмен на такие же издания. В тех редких случаях, когда диссертанту не присуждалась ученая степень, диссертация со штампом «Искомой степени не удостоена» все же следовала по назначению.
Павлов страстно защищал работу помощницы. Он всячески убеждал суровых критиков, что на первый взгляд незначительные факты, приведенные в диссертации, скрывают большое и важное содержание, в высшей степени любопытную перспективу. Он твердо уверен, что не покривил душой, защищая эту работу.
Диссертация Безбокой не получила одобрения.
– Милостивые государи! – выступил возмущенный Павлов, когда исход баллотировки стал известен. – Здесь совершается величайшая несправедливость. От нее страдаю не только я, страдает будущее самого нового и важного отдела нашей науки – учения о мозге. Совершенно понятно, что после этого я не могу оставаться членом вашей почтенной коллегии. Я ухожу из академии – и навсегда.
На глазах смущенных судей ученый покинул заседание Военно-медицинской академии.
В вестибюле его остановили сотрудники.
– Куда вы, Иван Петрович? – спрашивали они.
– Как куда? Я уезжаю и навсегда прекращаю работу в академии! На их стороне слепая, темная сила! Пусть заседают! С меня довольно – я уже назаседался.
Уход из академии произошел весной, а осенью к Павлову явились его научные сотрудники.
– Дорогой Иван Петрович, – сказал один из них, – мы просим вас вернуться в академию. Кроме того, вот извинительное письмо от конференции академии.
– Я ведь сказал, – ответил Павлов, – что не вернусь больше, и не вернусь.
– Иван Петрович, – продолжал его уговаривать сотрудник, – а операции? А лекции? Ведь вы привыкли делиться с нами всеми вашими опытами и мыслями. На днях объявлена ваша вступительная лекция студентам.
– Ну ладно, – согласился ученый, – но передайте им, чтобы диссертацию напечатали вторично, исправив лишь опечатки, и разослали повсюду, куда полагается.
С той поры диссертация Безбокой хранится в библиотеках в двух, экземплярах: один со штампом, а другой без него.
Противники Павлова не унимались.
– Одумайтесь, Иван Петрович, – убеждал его один из ученых. – Что вам дадут эти рефлексы? Ведь все это давно уже известно, забывать собираются. У вас нет размаха. Возьмите Мечникова – человек над бессмертием работает. Тут и себя и других обрадуешь…
И до Павлова знали, что животное можно многому научить. Дрессировкой вырабатывались различные навыки, изменялось поведение зверей, но как поверхностны были эти знания! Тысячи лет люди пользовались аппаратом усвоения опыта, не вникая в сущность его. Павлов первый из физиологов приподнял завесу над тем, как образуются навыки и знания, и, что важнее всего, подарил науке новый метод исследования.
Всем великим изобретениям человеческой мысли неизменно предшествовало открытие нового средства исследования, неведомая дотоле методика. Открытый Павловым способ задавать мозгу вопросы и получать ответы через слюнную железу предрешил все грядущие успехи ученого.
Павлов выслушивал упреки и советы психологов, прочитывал их обидные статьи и спешил в лабораторию излить свой гнев. Тут у него своя аудитория, ей он может все доказать.
– Правды испугались. «Всякому егерю известно»… Что известно, милостивые государи? У нас основы психологии, ее материальное выражение. А у вас?… Не вы, а мы объясним субъективный мир человека физиологически!
О психологе Клапереде, авторе книги, направленной против временных связей, он с сарказмом говорит:
– Я встречал его несколько раз. Он – вечный генеральный секретарь всех международных психологических съездов… Я вам сейчас почитаю, что пишет Клаперед о наших условных рефлексах. Смотрите, какая жалкая эквилибристика слов, прямо пожимаешь плечами!.. Полнейшее буйство словесное… Это особенная порода людей, у них настоящая мысль не имеет хода, а постоянно закапывается черт знает во что…
О другом авторе – Вудзорде, который в своей книге «Современная школа психологии» замечает, что человеческое поведение не может быть сведено к сумме рефлексов, Павлов иронически говорит:
– Они вообразили, что будто дело обстоит так, что это вроде мешка, где навалены картофель, яблоки, огурцы и т. д…Никто никогда так не думал. В организме все элементы взаимодействуют друг с другом, как в химическом теле водород, кислород и углерод, смотря по тому, как они размещены в молекуле…
В его распоряжении беспристрастнейший из судей – сам мозг. Он выражает свою волю через слюнную железу. Это не косвенный результат, не перевод побуждений животного на язык человека! Притворство и ложь, воображение и мнительность – исключаются. Подопытное животное не может помешать слюне выделяться и свидетельствовать о реакциях мозга.
Один из сотрудников Павлова приводит следующий любопытный факт.
К Павлову однажды явился американский исследователь, выступивший как-то в заграничной печати с критикой учения Павлова. Американец утверждал, что удаление большей части мозга не мешает крысам находить пищу в искусственном лабиринте, специально созданном для них, и делал из этого заключение, что Павлов переоценил значение коры больших полушарий мозга.
Узнав о приезде гостя, Павлов сказал:
– И прекрасно, что сам пожаловал… Сначала я ему покажу нашу лабораторию, а потом разоблачу его ошибку а эксперименте, которым он так кичится.
– …Не был ли лабиринт, где вы ставили опыты с крысами, – спросил он американца, – окрашен масляной краской?
– Да, – ответил приезжий.
Американец не подозревал, что, удаляя мозг у крысы, оставлял нетронутым центр обоняния.
– В таком случае поздравляю вас, – насмешливо заметил Павлов, – крысы руководствуются запахом краски не хуже, чем запахом бифштекса…
– Я не отрицаю психологии как науки о внутреннем мире человека, – еще и еще раз повторял ученый. – Тем менее я склонен отрицать что-нибудь из глубочайших влечений человеческого духа. Я только отстаиваю непререкаемые права естественнонаучной мысли всюду и до тех пор, покуда она может проявлять свою мощь. А кто знает, где кончается эта возможность!
В своей трудной борьбе Павлов не был одинок, лучшие представители науки высказывали ему свое сочувствие и симпатии. Так случилось после XII съезда естествоиспытателей и врачей, на котором Павлов произнес свою знаменитую речь «Естествознание и мозг». Обращаясь в ней к психологам, он страстно обличал их методы исследования, порочную склонность приписывать животным собственные представления и чувства.
– Психологи, – заявил он, – ничего не могут дать физиологии, они только еще ищут своих путей, и неведомо, когда их найдут. Психология – еще не наука и в качестве союзницы физиологии не оправдала себя.
Эти гневные слова были адресованы противникам, тем, кто отстаивал идею о нематериальности так называемой душевной деятельности человека и не признавал за физиологией права исследовать психику.
Речь Павлова вызвала отклик в другом наболевшем сердце, у человека с глубоким гражданским чувством и высокой образованностью – Климента Аркадьевича Тимирязева. Он в статье, помещенной в «Дневнике съезда», взял под свою защиту физиологию. Ему самому в это время приходилось бороться с ложными идеями в ботанике, и речь знаменитого физиолога прозвучала для него как поддержка. Вот что он писал тогда:
«…В этот момент, когда ботаники безо всякого к тому повода на место строгого опытного метода пытаются выдвинуть беспочвенные, бессодержательные психологические параллели, пустые догадки о «памяти», как основном свойстве организованного вещества, о способности растения «учиться» и действовать соответственно с приобретенными знаниями, о зависимости процесса роста органов и «мозга корня» – примера чему не встречается и у животных, – в этот момент раздается в Москве авторитетный голос И. П. Павлова, призывающего физиологов на приступ последнего оплота психологов, призывающего естествознание отказаться от последней своей непоследовательности… Психология не оправдала возлагавшиеся на нее надежды. Физиологии прежде всего необходимо освободиться от ненадежной союзницы даже в сфере функции головного мозга и впредь придерживаться области точного опыта – того опыта, который доставил профессору Павлову всемирную известность».
По этому поводу Павлов написал Тимирязеву:
«Глубокоуважаемый Климент Аркадьевич!
Уехав из Москвы со съезда 29 декабря, я только вчера, получив нумер «Дневника Съезда», узнал про Ваш отзыв о моей речи. Нахожу естественным и уместным засвидетельствовать Вам, что этот отзыв дал мне много радости. Научное единомыслие, признание товарищами по оружию правильности и ценности наших взглядов есть законнейший источник нашего успокоения и удовлетворения. И то, и другое я чувствую тем сильнее, что принадлежу, к моему огорчению, к типам, наклонным всегда тревожиться, сомневаться, в чем, очевидно, виновата моя неврастения. Позвольте же мне этими строками выразить Вам мою сердечнейшую признательность.
С горячим пожеланием Вам полного восстановления здоровья и возврата к прежней деятельности.
Искренне Вас уважающий и преданный Вам
Ив. Павлов»
На это письмо последовал не менее сердечный ответ:
«Глубокоуважаемый Иван Петрович!
Не сумею передать Вам, как меня обрадовало и успокоило Ваше любезное письмо. Отправив телеграмму под глубоким впечатлением Вашей речи, я только после спохватился, что могли сказать: а кому какое дело до того, что я, ничего не смыслящий в ее предмете, о ней думаю, но потом успокоил себя тем, что восхищаться-то никому не запрещено. Ваше дружеское и товарищеское отношение ко мне меня окончательно успокоило и обрадовало не только за себя, но и за нашу науку. Уж мне лично приходится воевать с ботаниками старыми и молодыми, русскими и немецкими, проповедующими, что физиологи растений должны отказаться от «строгих правил естественно-научного мышления», заменив их бреднями о какой-то, по счастию, не существующей «фитопсихологии». А теперь, когда я могу указать, что «великий физиолог земли русской», каким Вас считает весь свет, призвал изгнать психологический метод из последнего его оплота в физиологии, я чувствую твердую почву под ногами для оказания им дальнейшего отпора.
Ваша речь мне представляется событием в истории естествознания; я глубоко сожалею, что не был его очевидцем, и вообще возможность увидеть Вас и познакомиться с Вами была для меня главной приманкой съезда.
Позвольте же мне еще раз принести Вам сердечную благодарность за Ваши добрые и лестные для меня строки.
Искренне Ваш, уважающий и преданный
К. Тимирязев»
Его жизнь строго рассчитана
…В одну из последних бесед со мной Николай Евгеньевич Введенский мне сказал: «Вся моя жизнь прошла, можно сказать, в обществе нервно-мышечного препарата лягушки…» Мне вспомнились тогда трагические слова Дюбуа Реймонда: «В течение пятнадцати лет моя жизнь была поглощена созерцанием магнитной стрелки…»
А. А. Ухтомский
Тяжелая, многотрудная жизнь. Павлов много работает и думает. Вечно напряженная мысль, неизменно занятый мозг, неотступные размышления неделями и месяцами, постоянное подбадривание себя и других: «Прекрасно, прекрасно, надо работать, только работать». Когда Ньютона спросили однажды, как он открыл законы движения светил, ученый ответил: «Очень просто, я всегда думал о них». Законы творения, видимо, имеют свои неизменные нормы. Мысль Павлова упруга и гибка, но никому не столкнуть ее с пути к намеченной цели. О чем ни говорить с ним, с чего ни начать, он все равно повернет на свой лад, к собственным планам.
– Жизнь только того и красна и сильна, – говорит он, – кто неустанно стремится к достигаемой цели или с одинаковым пылом переходит от одной цели к другой… Вся жизнь, ее улучшения, вся ее культура становится рефлексом его цели.
Ему под шестьдесят, время уходит, а «рефлекс цели» требует сил, нужны многие годы, десятилетия, – где их взять?
И он делит год на десять месяцев умственного труда и на два месяца отдыха с киркой и лопатой в руках, вводит в жизнь жесткий расчет дней и часов, строгую экономию сил и здоровья.
В половине восьмого он встает, пьет чай и полчаса сидит неподвижно, разглядывает картины, развешанные на стене. Любовно собранные ученым, они глубоко вдохновляют его. Таково вступление в день – он начинается отдыхом. В половине первого завтрак, и снова полчаса покоя за пасьянсом. И после обеда пасьянс, и после ужина, – ученый верит в чудесную силу покоя, в важность передышки для напряженного мозга.
На лекции он является секунда в секунду, поражая студентов своей аккуратностью. За десять лет работы в Военно-медицинской академии он пропустил лишь одну лекцию – по болезни. Жизнь его строго размерена, только так ему удастся довести свое дело до конца.
Он не. знает, «непредвиденных обстоятельств», не верит, что есть силы, способные кому-либо помешать вовремя прийти на работу. Точность прежде всего. Вот он беседует с молодым провинциалом. Восхищенный приезжий не сводит с ученого глаз, – какой приятный собеседник, какой редкий человек! Неожиданно Павлов резко встает. Четверть шестого, ему пора уходить. Он торопливо сует руку озадаченному гостю и стремительно идет к дверям.
С этой точностью режима, всего уклада жизни и труда перекликается точность его экспериментов. Каждый вывод подвергается строжайшей проверке.
– Я часто думаю, – говорит он, – что, если наши объяснения – только цепляния одного слова за другое? Что, если действительность течет в другой плоскости и не соответствует тому, что о ней думаем мы?
– Я, к сожалению, награжден от природы, – признается он сотрудникам, – двумя качествами. Может быть, объективно они оба хороши, но одно из них для меня очень тягостно. С одной стороны, я увлекаюсь и отдаюсь работе с большой страстью, а с другой – меня постоянно грызут сомнения. Я должен благодарить вас за то, что вы своей работой и успехами этого зверя сомнений порядочно укротили… Теперь, я надеюсь, он отступится от меня.
О проверенных вещах, многократно доказанных, он все еще говорит неуверенно:
– Вот этот новый акт как будто, мне кажется, оправдывает нас. Вряд ли мы сильно ошибаемся.
Об ошибках не может быть речи, ни один из серьезных трудов лаборатории никогда не был нигде опровергнут, и все же ученый осторожен, законченная работа должна сперва пролежать год или два, прежде чем ее опубликуют.
Он боится ошибок, небрежности никому не прощает. Ему ничего не стоит поссориться с ассистентом из-за малейшей невнимательности к делу. Это может случиться внезапно, как будто даже из-за мелочи. Он подсядет к сотруднику и станет выкладывать ему свои планы, смеяться над собой и над другими. Неожиданно разговор оборвется, ученый сурово нахмурится. Увлеченный разговором помощник не записал свое наблюдение, или капля сока из фистулы упала мимо трубки.
– Черт знает что такое! Покажите тетрадь. Сколько сока получено за четверть часа? Отвечайте!
Между записью и ответом сотрудника, как назло, расхождение.
– Так-то вы обходитесь с фактами! Ну, да оно и понятно, где нет внимания, там нет и фактов. Не тетрадь, а станционная книга! Ничего не понимаю. Ничего абсолютно!..
В подобных случаях он бывает суровым.
Один из сотрудников, изучавший содержание плотных остатков слюны, – он высушивал слюну, сжигал остаток и определял количество золы и органического вещества, – допустил в протоколе ошибку. Записи делались не в надлежащих рубриках. Выразив свое недовольство и отпустив что-то нелестное по адресу «застойной мысли», Павлов заметил сотруднику, что «действительность – великий контролер, ее не обманешь» и что «когда не имеешь мыслей, то не видишь и фактов».
На этом оборвалась научная деятельность сотрудника в лаборатории Павлова. Человек, который мог допустить такую ошибку и не замечать ее несколько дней, – не подходящий для него помощник.
Его память удивительна, он помнит, чем занят каждый сотрудник, его успехи, неудачи, ошибки.
– Вы в прошлую среду ставили опыты на угашение рефлекса. Чего вы добились?
Экспериментатор забыл.
В таком случае ему Павлов расскажет, он-то все помнит, до мелочей.
– Ваша собака вдруг заболела. Что с ней?
Он может назвать ее имя, знает, что именно случилось…
Любой из сотрудников мог удостоиться выражения признательности и награды, если он ее заслужил.
Служитель Шувалов, всю жизнь проведший в лаборатории, стал ближайшим помощником Павлова. Не раз случалось, что ученый ставил его в пример нерадивым ассистентам.
– Эх вы! – распекал он дипломированного неудачника. – Вот мы с Иваном Шуваловым возьмемся, так у нас выйдет.
Заслуги Шувалова дали Павлову основание рекомендовать его в качестве члена общества физиологов, и ученые избрали его.
Другой служитель, Сергей Игнатьевич Павлов, был удостоен юбилея в связи с двадцатипятилетием служебной деятельности. В той же аудитории, где ученый много лет читал свои лекции и демонстрировал со своим помощником физиологические опыты, Павлов справил юбилей своего однофамильца. На это торжество были приглашены ученые Ленинграда, все те, кто некогда учился у Ивана Петровича и кто теперь продолжал сотрудничать с ним. За столом президиума среди прочих сидели знаменитый физиолог и его помощник – один в парадном костюме, торжественный, спокойный, другой в накрахмаленной манишке, взволнованный, смущенный.
Павлов в своей речи выразил убеждение, что сделать сложную операцию – только полдела. Не менее важно искусным уходом за животным спасти его, довести операцию до успешного конца…
– Старайтесь не покладая рук, – увещевает Павлов своих помощников-друзей, – и все превозможете. Все разберет ум человеческий!
С каждой трудностью растет его суровость к себе и к другим. За томительным размышлением следуют долгие часы и дни наблюдений. Толпы загадок, дразнящих, упрямых вопросов осаждают его, и он бьется над ними, ищет ответа. Как будто все ясно, загадки уже нет, факты развеяли ее. Увы, до победы далеко; на горизонте маячит новая трудность, вторая, третья. Он пожимает плечами и, озабоченный, уходит к станку.
«Надо еще посидеть у собаки. Я, должно быть, мало работал. Сложное берется наукой только по частям, оно захватывается лишь постепенно».
И сидит неподвижно, напряженно отсчитывая капли слюны.
В такие минуты и в более трудные он находит для себя утешение:
«Как приятно зато, что такая сложность, как высшая нервная деятельность, поддается физиологическому анализу.
Не надо жалеть усердия и внимания, все делать возможно лучше и надеяться… Так веселей, приятней и полезней. В этом основа нашего прогресса».
И так тяжек этот труд, так мучительны иные минуты, что и у него не всегда хватает сил. Сотрудник после множества опытов в течение месяцев и лет стоит у преддверья большого успеха. Его открытие должно помочь другим, дать новое толкование многим явлениям. Еще один эксперимент, и успех войдет в науку.
Решающий опыт проведен, ничто не упущено, и тем страшнее сознаться в провале. То, что принималось как закономерность, оказалось лишь исключением. Труды и надежды не оправдались. Ассистент – пожилой человек с многолетним врачебным опытом – не может удержаться от слез. Глубоко взволнован и Павлов.
– Ошибиться не стыдно, – утешает он сотрудника. – Сколько раз я ошибался! Не ошибается тот, кто не думает.
Бывало и по-другому.
Сотрудник много лет провел в лаборатории Павлова. Десять лет отдал изучению условных рефлексов и все время не мог отделаться от сомнений, от чувства неуверенности. Так ли это на самом деле? Что, если не так?
Ученый видел колебания помощника и терпеливо ждал перелома.
– Иван Филиппович очень мне лег на сердце, – говорил Павлов, – сделался очень близким для меня человеком.
Разработка новой области науки уже ушла далеко, когда сотрудник наконец решился напечатать свою первую работу. В ней нашли место все сомнения и колебания первой поры – все то, чем переболел помощник ученого.
– И до чего это было странное писание, – с горечью говорил Павлов. – Мне пришлось не без насилия над собой написать в письме, что эти воспоминания смешивают воображаемое с действительностью и я не несу за них ни малейшей ответственности.
Сколько терпения надо порой проявить, чтобы удержать от ошибки сотрудника. Многие из них молоды и крайне податливы ко всякого рода идеалистическим, звонким теориям, бесплодной философской шумихе. Один пленился «психофизическим параллелизмом» и к прекрасной работе приклеил пустой ярлык. Казалось бы, все ясно и без того: физические причины породили физиологическое действие. Нет, подай ему какую-то особую причину, непременно беспочвенную, идеалистическую дребедень.
Другой увлекся громким именем ложного пророка и за уши тянет условные рефлексы ко всякого рода непонятностям, к вредным ошибкам эмпириокритицизма. Вычеркнешь, исправишь его, он ударится в амбицию: материализмом, мол, не все возможно объяснить. Такого рода суждения Павлов никому не прощает.
– Все содержание так называемой психической функции, – говорит он, – может быть изучено объективным путем. Вся душа, может быть вогнана в известные правила объективного исследования…
Работы много, нужны новые и новые подвижники, отважные, терпеливые, способные годами ждать и надеяться. Они приходят отовсюду, со всей страны, чтобы работать и учиться. Их влекут сюда новшества, обаяние и сила учителя. Одни приносят уже сложившуюся идею, выношенную, кровную, свою, другие находят ее здесь. И те и другие связывают свою жизнь с «рефлексами» и делами славного Павлова.
Позже, когда они покидают учителя, связь их на этом не обрывается. Куда бы судьба ни занесла прежних помощников, они время от времени возвращаются к нему, чтобы сделать учителю доклад, рассказать о своих идеях, спросить совета. Павлов ознакомится с их трудами и преподаст им урок порой на долгие годы, до следующей встречи.
Ученики благоговеют перед учителем, и, надо быть справедливым, он платит им любовью и признательностью. Вот один из многих примеров.
Молодой земский врач около года провел в лаборатории, проделал за это время много трудных и сложных работ, и когда диссертация была почти готова, его телеграммой вызвали домой. Нельзя было оставить подопытных животных; упустить время – значило погубить потраченный труд.
– Езжайте, езжайте, – посоветовал ему Павлов, – вернетесь – закончите.
– Что вы говорите, – с отчаянием в голосе возражал врач, – разве вы не видите…
– Вижу и понимаю. Езжайте.
Земского врача в лаборатории сменил Павлов. Он целыми днями ставил опыты на его собаках, и когда врач вернулся из поездки, работа была готова. Оставалось только защитить ее.
– Все мы впряжены в одно общее дело, – говорил в таких случаях Павлов, – и каждый двигает его по мере своих сил и возможностей. У нас зачастую и не разберешь, что «мое», а что «твое», но от этого наше общее дело только выигрывает.
Он не делает секретов из своей идеи, охотно уступит ее помощникам. Неважно – кому, пусть пробует любой из них. Вот он сидит рядом с ними, руки разведены, в глазах вдохновение. Морщины на лбу непрерывно меняют свои очертания. Слова его отрывисты, никто еще не знает, в чем дело, ему самому как будто не все еще ясно. Но вот блеснули глаза, быстро-быстро задвигались руки. Ученый смеется: это будет превосходная штука.
– Вы, кажется, уже работали в этой области? – спрашивает Иван Петрович помощника. – Вот и отлично, действуйте.
Счастливцу завидуют, кое-кто не прочь параллельно заняться темой.
– Иван Петрович, позвольте и мне к этому делу примкнуть.
Пожалуйста, ему все равно – пусть попробуют двое…
Столь значительно влияние ученого на всякого, кто с ним работал, что давний сотрудник – профессор Минковский спустя много лет после того, как расстался с ученым, восхищенно вспоминает о нем: «Общение с этим неустрашимым борцом, который смело приступает к самым трудным проблемам, а затем уже от них не отступает, пока природа не ответит ему на заданные ей вопросы, и при этом постоянно делится с сотрудниками своими бьющими ключом научными мыслями, стало для меня источником любви к экспериментальной работе, и вера в нее, как могущественное средство естественно-научного исследования, с тех пор меня не покидала…»
И как много у него еще сил, какой избыток! В шестьдесят лет он недюжинный гимнаст, бессменный председатель «Общества врачей – любителей физических упражнений и велосипедной езды». Его страстность и тут не знает удержу. Чего только он не выдумывает, чтоб укрепить это общество, привлечь новых членов. Почтенный академик, нобелевский лауреат составляет «табель о рангах», сочиняет шуточные звания. «Столбы» – краса и гордость гимнастического общества, к ним принадлежит и он, Павлов; они исправно посещают занятия, не то что «подпорки», склонные к пропускам, или «филозопы», значащиеся только в списках.
И «филозопы» и «подпорки» охотно прощают тому, кто стоял у колыбели их общества, некогда кружка любителей городков. Они всегда готовы к послушанию, рады выразить ему публично свою любовь и уважение.
Семидесяти лет Павлов – этот безудержный холерик, как он себя именует, – ездит на велосипеде из Удельной в институт, легко выдерживая такие путешествия по два раза в день.
Восьмидесятилетний избранник восьми академий, носитель множества ученых степеней, почетных званий и медалей продолжает увлекаться игрой в городки. «Мышечная радость», его давняя страсть к движению и игре, все еще доставляет ему удовольствие. Его темперамент ничуть не ослаб, такой же бурный, неистовый. И во время гимнастики, и в играх, будь это городки или что-нибудь другое, кажется, будто он вызвал невидимого врага на соревнование.
«Ничего, пристреляемся», – бодро звучит его голос. «Инвалидная команда подтягивается». «Силламяжская академия берет верх, фамилия не подкачала…» Восторженный и счастливый в удачах, он неузнаваем при малейшем проигрыше. По-стариковски нахмуренные брови глядят угрожающе, борода и усы щетинятся; огорченный и мрачный, он недоступен утешению. Но вот кто-то промазал, не рассчитал, и злая издевка летит ему вслед: «Шевелист! Мазило!» Будь то профессор, заслуженный ученый, академик – суровый судья никого не пощадит.
Ни развлечения, ни привычки с годами у него не меняются. Он по-прежнему любит цветы, особенно левкои, ради которых ездит в мае на дачу обрабатывать клумбы. Садовника у него нет, а цветники обширные. Ученый сам делает гряды, удобряет их навозом. Дома у него с весны посеяны в ящиках цветы, которые он никому не доверяет высаживать. По-прежнему Павлов охотно слушает пение и музыку. Ленинградские артисты навещают его, чтобы доставить ему удовольствие.
Единственное новшество – его блокнот, которым он обзавелся на восемьдесят пятом году. К сожалению, в нем очень мало записано – ученый то и дело забывает о нем…
Его одежда не богата разнообразием: летом на отдыхе – чесучовый пиджак и бумажные брюки, светлая сорочка с шелковым шнурком, манишка с отложным воротничком и черный галстук бабочкой; зимой – теплая фуфайка, простые башмаки, часто без калош, осеннее пальто и меховая шапка, завязанная под подбородком. По-прежнему дела его ведет жена. И горе деньгам, попавшим к нему в руки. Он непременно раздаст их, пошлет почтой незнакомым просителям, гроша себе не оставит.
– Зачем мне лишние деньги? – оправдывается он перед женой. – Пусть берут, раз им это нужно.
Одинаково строгий, но справедливый ко всем, он, случалось, растроганный чужими страданиями, рассказом о нужде, памятной ему из собственного опыта, давал научную рекомендацию тому, кто не совсем был достоин, ее. Это потом надолго его лишало покоя. Бессильный простить себе собственный проступок, он весь день, а нередко и дольше не находил себе места. Ходил по лаборатории мрачный, беспричинно сердился, становился придирчивым к себе и другим, глубоко переживал свою «непозволительную уступчивость».
В нем жили два человека: один – неуравновешенный и пылкий с бурными движениями, неискушенный в житейских делах, и другой – упорный исследователь, склонный к широким обобщениям, мыслитель. Случались разлады между правой и левой рукой, между склонностью к фантазии и верностью фактам, и неизменно брало зерх любимое дело…
Ученый жил и трудился во имя науки и родины. Он любил свою страну и чутко откликался на ее радости и печали. В тяжелую пору поражения России на Дальнем Востоке в 1905 году Павлов с горечью восклицает:
– Нет, только революция может спасти Россию. Правительство, которое довело до такого позора страну, должно быть немедленно свергнуто.
К этому времени относится сочувственное выступление его в пользу студенток, покинувших курсы в знак протеста против реакционных профессоров. Он оказал тогда слушательницам серьезную помощь, читая им лекции на дому…
На Первом съезде российских физиологов в 1917 году он приветствует победу резолюции:
– Мы только что расстались с мрачным, гнетущим временем. Этот наш съезд не был разрешен к рождеству и допущен на пасхе лишь под расписку, что на съезде не будет никаких политических резолюций. Этого мало. За два-три дня до нашей революции последовало разрешение с обязательством представить накануне тезисы научных докладов градоначальнику. Слава богу, это – прошлое, и, будем надеяться, безвозвратное.