Часть третья. РАЗЛУКИ И ВСТРЕЧИ. 3 страница
Злата нагнулась, подобрала его, положила к остальным.
Немец потрогал грибы костлявыми пальцами. Потом погрозил ребятам кулаком и куда-то убежал.
– Чего это он? - спросил Толик.
– Пыльным мешком из-за угла стукнутый, - сказала одна из женщин и стала мешать огромной поварешкой в блестящем котле, над которым легким облачком клубился пар.
– Грибов принесли? - спросила вторая женщина.
– Принесли… Он нас на улице силой захватил. Захватчик! - дерзко ответил Толик.
– Придержи язык, - женщина постучала поварешкой по котлу.
Тут вернулся немец, а за ним шла…
Нет. Не может быть… Они спят и это сон? Или они сошли с ума и это им мерещится?
…Гертруда Иоганновна, мама Павлика и Пети.
Толик и Злата уставились на нее, словно она была привидением.
Немец что-то разъяснял ей, размахивая длинными руками.
Женщина в белом сунула поварешку обратно в котел.
Вторая плеснула что-то на большую сковороду. Сковорода зашипела и окуталась паром.
Гертруда Иоганновна слушала немца, потом повернула голову и увидела Толика и Злату. Глаза ее расширились и стали такими, какие бывают у собаки, если ее приманить куском колбасы и ударить ни с того ни с сего. Однажды Толик подрался с мальчишкой, проделавшим подобную штуку. Точно такие у собаки были глаза.
Гертруда Иоганновна остановилась и сказала спокойно:
– Здравствуйте.
Злата и Толик кивнули. Ответить они не могли, у обоих языки прилипли к нёбу.
– Господин Шанце хочет узнавать, съедобны ли эти грибы? В Германии разводят шампиньоны.
– Эти-то!… - произнес Толик и посмотрел прямо в глаза Гертруде Иоганновне. - Да они вкуснее всяких шпионов ихних!
Гертруда Иоганновна повернулась к длинноносому и произнесла длинную фразу.
Немец закивал носом:
– Гут, гут.
А Гертруда Иоганновна посмотрела на ребят. Взгляд ее был спокойным и даже ласковым.
– Ну, как живете?
– Как все, - ответила Злата.
– Да… - Гертруда Иоганновна помолчала. - Гуго заплатить вам за грибы. Приносите еще. Может быть, я могу… Шего-нибудь надо?
– Нам ничего не надо, - буркнул Толик.
– Не надо быть таким… резким, - сказала Гертруда Иоганновна ровным голосом.
Злата неожиданно спросила:
– Павлик и Петр тоже с вами?
Лицо Гертруды Иоганновны окаменело. Но тут же она улыбнулась и тем же ровным голосом ответила:
– Нет. Они уехали. Я нишего не знаю. Никаких сведений.
Она кивнула, повернулась и ушла ровным, спокойным шагом. Длинноносый достал из кармана кителя несколько цветных бумажек, задумался, приложил еще одну и бросил деньги в корзину.
И вдруг улыбнулся. Кончики губ поднялись вверх, а нос опустился, разрезав подбородок надвое.
Злата не выдержала, фыркнула, прикрыв рот ладонью.
Толик взял из корзинки бумажки, повертел их. Такие он видел впервые. Две сине-зеленые, на них с одной стороны в кружке рабочий с молотом, с другой - крестьянин с косой на плече. Между ними цифра "5". Несколько бумажек маленьких, чуть не квадратных, с одной стороны зеленые, с другой синие. Может, это и не деньги вовсе? Надувает немец-перец, колбаса, тухлая капуста?
– Марки, - сказала женщина с поварешкой, словно угадав его мысли. - Бери. Других у них нету.
– Я, маркен, маркен, - закивал длинноносый и ткнул себя пальцем в грудь. - Гуго Шанце - маркен… Ко-ро-шо…
Двор. Ворота. Улица. Ребята бежали как ошпаренные, держась за пустую корзинку. Они не разговаривали, не смотрели друг на друга, а просто бежали по мокрой булыжной мостовой.
Злате происшедшая встреча казалась невероятной. Гертруда Иоганновна!… Артистка цирка! Как она тогда в саду сказала про фашистов! И вдруг… Там. У них. Улыбается…
Толик снова вспомнил собачий лай за забором. Врет она, что не знает, где Павел и Петр. Киндер лаял. Голову на отсечение!… Тут целый змеиный клубок!… Павел и Петька потому и не показываются, что мамочка ихняя холуйка при фашистах… "Немецкий" у них от зубов отскакивал! В Великие Вожди втерлись! А сами фашистов ждали! Ну, погодите, мы еще распутаем этот клубочек!… Погодите!…
Они повернули за угол и чуть не сшибли с ног высокого старика.
– Извините, - сказал Толик.
– А вот и не извиню, - сказал старик и взял обоих за воротники пальто. - Кажется, мы с вами когда-то были знакомы?
– Мимоза! - воскликнули ребята одновременно.
Они стояли, держась за корзинку, и смотрели на клоуна с нескрываемым удивлением.
– Что? Изменился?
– Исхудали, - сказал Толик.
Дядя Миша вздохнул.
– Исхудаешь. Кишки склеиваются от репки.
– Вы не уехали? - спросила Злата.
Клоун печально покачал головой.
– Старость. Куда мне ехать? Помру скоро.
Дядя Миша выглядел странно: на нем было старое лоснящееся пальто, которое явно было коротко ему, а в плечах, наоборот, широко. Воротник засален и присыпан перхотью. На ногах калоши, надетые прямо на носки.
– Что?… - Он опять медленно и печально покачал головой. - Я выменял все, что можно выменять. А это - чужое.
В запавших старческих глазах его не было никакого выражения, словно они принадлежали не веселому клоуну Мимозе, словно глаза он тоже выменял на репку, а себе вставил блеклые стекляшки.
– А где вы живете? - спросил Толик.
Дядя Миша неопределенно махнул рукой куда-то за спину.
– Может, вам денег надо? - спросила Злата и посмотрела на Толика.
Толик достал из кармана скомканные марки.
– Возьмите. Мы еще достанем. Это - марки.
Он сунул купюры в руку клоуна.
– Да… Марки… - дядя Миша вдруг оживился. - Нет-нет, дети. Спасибо вам. Я не могу их взять. Они вам нужнее. Вам надо жить, жить! Вы даже не знаете, как это удивительно, - жить! Я это начал понимать, когда уже конец.
– Да что вы, дядя Миша! - воскликнула Злата. - Вы же такой веселый клоун!
– Вы полагаете? Благодарю вас, - дядя Миша шаркнул сначала одной ногой, потом другой и согнул туловище пополам в поклоне. И что-то в это мгновение промелькнуло в нем от того клоуна Мимозы, который так великолепно умел рассмешить публику.
Злата и Толик заулыбались.
– Берите, берите деньги. Взаймы. Потом отдадите. Надо продержаться, - сказал Толик серьезно.
– Продержаться… - повторил дядя Миша. - Да… Продержаться. Удивительно цепкая штука - жизнь. Никак не дает умереть.
– Вы нам скажите, где вы живете, - сказала Злата. - Мы вас навестим.
– Навестите?… Да-да… Меня так давно никто не навещал, словно я один во Вселенной. Да… Хорошо. Навестите старого клоуна. Я вас научу играть на трубе. Только трубы нет. Я ее съел.
– Съели? - удивилась Злата.
– Фигурально.
Он объяснил, где живет, распрощался с ребятами, пожав руку сначала Злате, потом Толику, и побрел в сторону рынка, волоча калоши по панели и ссутулясь. Словно сломался стержень, на котором держалось его тело.
– Какой клоун! - с жалостью сказала Злата.
– Да.
– Может, надо было сказать ему про Лужину?
– Зачем?
– Ну, она, вероятно, может помочь.
– Если он захочет, чтоб она ему помогала, - с сомнением произнес Толик. - Идем. И так новостей полная корзина.
Пантелей Романович спал чутко, ворочался, кашлял, а то и разговаривал во сне. И наяву часто бормотал вслух. Привычка эта появилась у него недавно, после смерти жены. И удивительно: раньше, бывало, за весь день перекинется с ней словом-другим, а сейчас вроде как все время с нею разговаривает. И не мысленно, а вслух. Сколько раз ловил себя на этом!.
Вставал Пантелей Романович рано, с первыми петухами, хотя петухов теперь не слышно, иных съели, иных попрятали. На крик петуха, словно на трубный глас, сбегается немчура. Без петуха спокойней.
Он брал ведра и шел за водой. Потом готовил завтрак себе и близнецам. Конечно, не бог весть что, но картошки и огурцов было еще вволю.
Первые дни, хоть и оживился старик - все-таки не один, - а все ж мальчики были в тягость. Не свои, чужие, стряпать надо, прибирать, приглядывать. Да еще собака эта, Киня.
Но как только Петр и Павел освоились в гудковском доме, так неприметно взяли большую часть работы на себя. И прибирать, оказывается, за ними не надо, и состряпать умеют, и на огороде возятся с охоткой. Работящие мальчишки, ничего не скажешь! Видать, у родителей приучены.
Только за водой Пантелей Романович не пускал их. Не к чему лишний раз людям глаза мозолить!
В конце концов старик так привык к ребятам, что мысль о неизбежном расставании приводила его в замешательство. Особенно нравилось наблюдать по утрам, как они вылезают из постелей и сгоняют сон зарядкой. Чего только не проделывают! И на руках прыгают, и на одной руке стоят, и ноги растягивают, и в воздухе кувыркаются… Чистый цирк!
Конечно, тесно им в комнатах. Дом трясется. Им бы на простор. Но в сад старик близнецов с их штуками-трюками не выпускал. Не было в его семье циркачей и нет. Работать, картошку копать, грядку прополоть - куда ни шло! Дело обычное, людское. Но чтоб циркачить - ни-ни! Нельзя к себе внимание привлекать.
Павел и Петр старика слушались. За возвращение в город себя особо не осуждали, но все время как бы помнили, что было то мальчишеством, данью детству. И понимали, что детство кончилось. Что за все, что бы они ни совершили, придется отвечать. И может быть, не только им, но и другим людям. Маме.
Мама… Они и говорили о ней, и молчали о ней. И постепенно она, такая маленькая и хрупкая, вырастала в их глазах. Они наделяли ее самыми возвышенными человеческими качествами, заставляли ее своей ребячьей фантазией совершать самые немыслимые подвиги, которые разве что богатырям под силу.
Если они не говорили о ней, говорили о синеглазке, о Злате. Они признавались друг другу, что немного влюблены в нее. Чуть-чуть. Она, конечно же, необыкновенная девочка. До отчаяния смелая, добрая и товарищ хороший. Из нее вышла бы прекрасная артистка. Она могла бы скакать на Мальве или Дублоне не хуже их. Конечно, если бы много тренировалась.
Говорили о Злате и вспоминали Ржавого. Они ревновали Злату к Ржавому. Но тоже чуть-чуть. Ведь Ржавый был хорошим другом. И Толик-собачник. И Серега Эдисон. Все Великие Вожди - люди.
Между прочим, они тоже Великие Вожди. И, как велит традиция, Павел и Петр скрещивали на груди руки и сидели минуту молча.
Хорошо бы и в самом деле собрать Большой Совет! Есть что обсудить. Но Пантелей Романович строго-настрого запретил даже нос высовывать за калитку. Строго-настрого! И они понимали, что он прав. Тут просто подвести и Пантелея Романовича, и Алексея Павловича, который так ни разу и не дал о себе знать, несмотря на обещание, и маму.
Можно, конечно, послать Ржавому записку. Например, с кем-нибудь из пацанов, что появляются у реки. Но, как говаривал дядя Миша-Мимоза: "Можно-то можно, да только нельзя".
Еще они вспоминали отца. Правда, реже, с ним было все ясно - он воевал. Представляли себе, как цирк добрался до Москвы, и гадали: что делает сейчас Флич?
Пантелей Романович тоже в город не ходил. Газет никаких не было. Черная тарелка репродуктора молчала. О том, что делается на свете, узнавали только по слухам, через соседей.
В городе неспокойно. На станции горят вагоны, взрываются паровозы. Недалеко от города кто-то обстрелял бронебойными пулями цистерны с бензином. В лесах появились партизаны. Немцы задерживают подозрительных, расстреливают на месте.
С фронта тоже вести неутешительные. Фашисты вот-вот возьмут Ленинград и Москву. Уже в бинокли Кремлевские башни рассматривают.
А может, врут?
Сила у них, конечно, большая. Через город все гонят и гонят свежие войска. Но ведь и наши не лыком шиты! Вон сколько немцев под городом побили - месяц из реки воду противно было брать. Ежели так возле каждого города!…
Утро началось, как обычно. Подъем, зарядка, завтрак: картошка, соленые огурцы, чай с вареньем. Хлеба нет. Идти за ним некому. Иногда пекли домашнюю булку из серой лежалой муки. Раньше из нее заваривали болтушку для свиней. Прежде чем замесить тесто, муку просеивали через сито, уж очень много завелось в ней темных продолговатых жучков.
После завтрака стали собирать паданцы под яблонями. Относили их в погреб и ссыпали в высокую корзину. В погребе от подгнивших яблок стоял винный запах.
Киндер ходил следом, но в погреб не спускался, воротил нос, ждал снаружи.
Павел и Петр только спустились очередной раз в погреб, когда Киндер залаял.
Они слышали, как Пантелей Романович строго прикрикнул на пса. Кто-то прошел по присыпанной песком дорожке в дом.
Кто? Выходить из погреба или не выходить?
– Подождем, - сказал Петр. - Мало ли.
Они сели на опрокинутые пустые ящики и сидели молча, прислушиваясь. Пока не услышали голос Пантелея Романовича:
– Павлик! Петя!
Они поднялись наверх. Лицо у Пантелея Романовича было хмурое и усы как-то грустно свисали.
– Что случилось, дед? - спросил Павел.
Старик не ответил, направился в дом. Они пошли следом.
В большой комнате за столом сидела незнакомая женщина. Головной платок опущен на плечи. Темные с сединой волосы собраны на затылке в узел. Складки у рта придают круглому лицу насмешливое выражение, а глаза смотрят спокойно, но с. любопытством.
Братья поздоровались.
– Тетя Шура, - сказал Пантелей Романович сердито и, подчеркнуто, всем корпусом повернулся к женщине. - Так?
Она кивнула.
– Собирайтесь, - Пантелей Романович махнул рукой. - Собирать-то нечего. Ватники наденьте. Не лето. - Он посмотрел на ноги мальчишек. - Петя, сапоги возьми яловые в углу в сенях.
Павел и Петр ничего не понимали, стояли столбами и глядели то на неподвижно сидящую тетю Шуру, то на сердитого Пантелея Романовича. Что случилось? Что за спешка? Зачем брать сапоги?
Старик ушел на кухню, чем-то гремел там. И грохот получался сердитым.
– Шевелитесь, - неожиданно сказала тетя Шура. - Дорога не близкая.
Голос у нее был низкий, грудной, теплый.
– Куда? - спросил Павел.
Тетя Шура улыбнулась, лицо ее просветлело. Она была куда моложе, чем показалось сначала.
– Этого я не знаю. А пока - со мной.
Пантелей Романович вернулся с котомкой в руках.
– Картошка вареная в котелке. Сало в тряпице. Ложки положил… Ножик. Сгодятся. Может, поедите на дорогу?
– Времени нет, - сказала тетя Шура. - Благодарствуйте.
Петр принес из сеней сапоги.
– Это ж твои, дед!…
– Ну… Обувай…
Пантелей Романович и Павлу отыскал сапоги. Голенища подгорелые, а головки и подметки еще крепкие. Сам чинил. Они оказались чуть великоваты, но он набил в носки сухого сена, велел сменить, когда скрошится.
В сапогах, в ватниках, в старых кепках близнецы выглядели маленькими, как тот мужичок в стихотворении Некрасова.
Киндер забеспокоился, стал обнюхивать сапоги и ватники.
– Боится, без него уйдем, - сказал Павел и посмотрел на тетю Шуру.
– Не боись, - сказала тетя Шура. - Пойдешь с нами.
Киндер вильнул хвостом.
– Сядем, - Пантелей Романович сел на стул.
И братья сели. Посидели молча, с кепками в руках, как положено. Пантелей Романович поднялся первым.
– Ежели что не так, сердца на меня не держите, - он чмокнул обоих в щеки. - Не забывайте деда.
– Что ты, дед, - сказал ласково Павел.
– Ладно, ладно… А котомку-то!…
Братья переглянулись. Павел вынул из кармана трехкопеечную монету, подбросил.
– Орел! - крикнул Петр.
Павел поймал ее и прихлопнул ладонью. Выпала "решка".
– Тебе.
Петр повесил котомку на плечо.
Вышли через калитку к реке и зашагали по прибрежной улице. Впереди тетя Шура, за ней Павел и Петр. А вокруг носился почуявший простор Киндер.
Довольно долго шли берегом, и все тянулась деревянная городская окраина. Сапоги увязали в грязи. Ноги разъезжались. Мокрый Киндер то и дело отряхивался.
Потом река свернула куда-то вправо, исчезла в пожухших кустах, будто ее и не было.
Впереди раскинулся поросший редкой щетиной кустарника луг. За ним вдали виднелась смутная темная полоска. Тетя Шура остановилась:
– Устали?
За всю дорогу она обратилась к мальчикам впервые.
– Нет, - ответил Петр.
Она прижала палец к губам и долго стояла так, всматриваясь и вслушиваясь. И они стояли рядом, затаив дыхание. Очень уж все было таинственным: и внезапный уход, и бесконечная городская окраина, и молчащая тетя Шура.
Она сказала:
– В случае чего, идем в деревню к тетке. Деревня Верхние Лески называется. - И неожиданно спросила: - Оружия нету?
– Н-нет, - удивился Павел.
– Удивляться нечего. Мой обормот целый пулемет из лесу притащил, - она усмехнулась. - Драть пришлось. Пулемет - не цацка. Ну, с богом!
Она двинулась мокрым полем к смутной темной полосе. Петр и Павел, притихшие, шагали следом. Даже Киндер присмирел, трусил сзади.
Через несколько минут Павел обернулся. Дождь размывал очертания окраинных домиков. Вскоре они и вовсе исчезли. А впереди надвигался лес. Да так хитро, что ребята и не заметили, как вошли в него. Просто деревья расступились, впустили их и сомкнулись позади неровной толпой.
– Ну, вот. Можно и перекусить, - сказала тетя Шура. - Только не садитесь, промокнете.
Она развязала свой узелок, который прятала от дождя за пазухой. На свет появилась краюха хлеба, яйца и сало.
Петр скинул с плеча котомку, принялся развязывать, но тетя Шура остановила его, положив ладонь на узел.
– Не надо. Успеешь еще. Может, долгий путь, не день и не два…
– А вы? - спросил Павел.
– А я скоро дома буду. Да и кругом сватья да кумовья, - она засмеялась.
"Смеется, словно на фаготе играет", - подумал Павел.
Тетя Шура разломила краюху на четыре части, дала каждому по куску, положив на них ломтики розоватого сала, и по вареному яйцу. И Киндеру достался хлеб с салом.
Павел разбил яйцо о собственный лоб и стал очищать.
– Головы не жалко? - улыбнулась тетя Шура.
– Она у меня крепкая, - Павел бросил скорлупу на землю.
– Это что? - спросила тетя Шура.
– Скорлупа.
– Это след. Его оставлять не след, - она засмеялась, что у нее так ловко слова сплелись. И тотчас нахмурилась: - Привыкайте. Лес, он осторожного скроет, а беспечного выдаст. - Она нагнулась, собрала белые скорлупки и сунула их под седой мошок. - Не было нас тут. Вот так, Павлик.
– А если я Петр? Откуда вы знаете, что я Павлик?
Она снова засмеялась.
– А сапоги? У Петра сапоги яловые.
И братья засмеялись. Действительно!
Ель, под которой они устроились, была мокрехонькой, и лило с нее не меньше, чем с неба в чистом поле.
Тетя Шура с беспокойством поглядывала на ватники братьев. Пробьет дождем, простынут ребята. А обсушиться негде, в такую мокреть и костра не запалишь.
– Все. Переменка кончилась, - сказала она. - Пошли.
И они двинулись чуть приметной тропкой по зеленому брусничнику, где еще капельками крови сверкали запоздалые ягоды.
Киндер бросился в сторону, спугнул большую птицу. Она захлопала крыльями, петляя меж стволов.
– Киня, - укоризненно сказал Павел.
Пес виновато поджал хвост.
– Можно вас спросить? - обратился Петр к тете Шуре.
– Можно.
– Вы кто? Партизанка?
Она покосилась на него.
– Я учительница начальной школы. Пятью пять - двадцать пять, шестью восемь - сорок восемь.
– А куда вы нас ведете?
– Куда приказано.
– А кто приказал?
– Настырный ты, Петя. Придешь - узнаешь.
Дальше шли молча. Только хлюпали под ногами не видимые под всплывшей хвоей лужи. Земля не успевала впитывать воду.
В это время Пантелей Романович принимал гостей: худенького мальчишку и девочку с удивительными синими глазами. Оба были такими мокрыми, словно реку переплыли. А в руках держали по корзинке с грибами.
Они смело вошли в калитку, поздоровались и предложили купить грибы.
Старик провел их в дом, не стоять же на дожде. Мальчишкины бойкие глаза так и зыркали по сторонам, будто примерялись: чего бы стащить? А у девочки взгляд был открытый. И Пантелей Романович понял, что ничего они не стащат. Он заглянул в корзину мальчишки и спросил:
– Что за них?…
– А чего-нибудь, - ответил мальчишка, внимательно осматривая комнату. - Вы один живете?
– В жильцы набиваешься? - усмехнулся Пантелей Романович. - Так что хочешь за грибы?
– Деньги.
– Советские или немецкие?
– А у вас вроде собака лаяла? - спросил мальчишка.
– На собаку меняешь?… Нету.
– А я слышал, лаяла, - упрямо повторил мальчишка.
"Интересно, чего он добивается?" - подумал Пантелей Романович, а вслух сказал:
– Отродясь не держал…
– Дедушка, - сказала девочка. - Вы его не слушайте, он с детства на собаках помешан.
– Ага… Ну, да… Ну, да…
"Уж не приятели ли это Павлика и Пети? Один - на собаках помешанный, у другой - глаза синие. Опоздали, приятели. Да оно и к лучшему. Мало ли… А может, и не они?" Глаза Пантелея Романовича превратились в щелочки, усы прикрыли рот.
– А тебя, я гляжу, Златой зовут?
– Златой, - растерялась девочка.
– А меня Пантелей Романович. Вот и познакомились.
"Они! Как пить дать! Опоздали, голубчики. А Павлик и Петя, верно, обрадовались бы. Скучно им тут было со мной взаперти сидеть".
– А вы откуда мое имя знаете?
"Гм… В самом деле, откуда?…"
Так… Он же тебя называл, - Пантелей Романович кивнул на мальчишку.
Злата поклясться была готова, что Толик ее по имени не называл.
– Собаки, молодые люди, у меня нету. И денег нету. Могу на яблоки сменять.
– Давайте, - согласилась Злата.
– Одну корзину, - вставил Толик. Он все еще не верил, что собаки нет. Ведь лаяла ж тогда! А с другой стороны, собака дала б о себе знать. Ну какая собака не тявкнет хоть разок, когда в дом идут чужие?
Пантелей Романович, накинув на плечи ватник, увел их в сад, насыпал корзину отборной антоновки.
Они попрощались и ушли. Толик озабоченно хмурился. А Злата выбрала яблочко пожелтее и вонзила в него зубы. Не было никакого Киндера! Померещилось Толику.
– А может, не тот дом? - спросила она неожиданно.
– Тот, - ответил Толик решительно. - Сбежала, видно, собака. Не дедова была. Чужая.
Над гостиницей повесили новую вывеску. На длинном, сколоченном из кусков белом листе фанеры коричневыми витиеватыми буквами было написано: "Faterland". Название предложил доктор Доппель.
– Пусть любой немец, придя сюда, ощутит себя дома, на своей земле, - сказал он. - В сущности, это так и есть. Теперь эта земля наша и ее надо обживать.
Он же выписал из Гамбурга шесть накрашенных танцовщиц из какого-то местного варьете. На объявление, вывешенное у входа в гостиницу, так никто и не откликнулся.
Девицы оказались шумными, ходили "балетной" походкой - пятки вместе, носки врозь, не выпускали из зубов сигарет и не избегали спиртного.
Гертруде Иоганновне они не понравились. Она поселила их всех вместе в бывшем общежитии. Девицы взбунтовались, требовали отдельных номеров. Кто-то из них пожаловался доктору Доппелю. Тот обещал все уладить. Но Гертруда Иоганновна заупрямилась.
– Эрих, фирма не может нести лишние убытки. И так расходов много. Или пусть живут, где я их поселила, или пусть убираются. Искусство, конечно, требует жертв, но от артистов, а не от фирмы. И пожалуйста, не заступайтесь за них. Пусть знают свое место.
И доктор Эрих-Иоганн Доппель уступил. Ему даже понравилось, как твердо, по-хозяйски Гертруда защищает интересы фирмы. Маленькая женщина постигает вкус денег и власти! Прекрасно! Значит, он в ней не обманулся.
А Гертруда Иоганновна действительно постигала силу их денег и их власти. Она чутьем уловила атмосферу недоверия и подозрительности, царившую у оккупантов, где каждый боится сказать то, что думает. Где У каждого всегда наготове угодливая улыбка для сильного и снисходительно опущенные уголки губ для подчиненного. Здесь слабым нет места, даже если они немцы. Здесь выживает только тот, кто предприимчив и нагл.
В гостинице было полно офицеров: выздоравливающие после ранений, едущие на фронт, ждущие назначений в резерве, выполняющие какие-то особые поручения.
Они, даже напиваясь, следят друг за другом. И все время помнят о том, что и за ними следят.
Серые офицеры вермахта туповаты и прямолинейны. Они сидят в ресторане небольшими компаниями. Пьют за здоровье фюрера, за победу немецкого оружия. Ругают Красную Армию, которая почему-то все еще сопротивляется, хотя фюрер сказал, что она разбита. А раз фюрер сказал, значит, так оно и есть. Они с нетерпением ждут, когда Берлин объявит о победоносном окончании войны, спорят, считают дни, делают глубокомысленные прогнозы. И каждый страшится смерти, предпочитает, чтобы погиб другой, а "жизненное пространство" досталось ему.
Черные эсэсовцы садятся особняком. Они считают себя привилегированными, высшими в высшей расе. Они - Зигфриды. Они - бессмертие рейха, опора фюрера. Они тоже побаиваются смерти, но, фашисты-фанатики, готовы идти на смерть во имя фюрера и великой Германии.
Офицеры СД и полевой жандармерии замкнуты и подозрительны. С ними никогда никто не затевает даже словесной перебранки. Их боятся. Достаточно неосторожного слова, доноса, подозрения, и любой из сидящих в зале может однажды исчезнуть бесследно.
Гертруда Иоганновна присматривалась, сопоставляла, оценивала. И чем больше она разбиралась в них, тем больше ненавидела. И это - немцы! Что с ними сделали? На какой чудовищной мельнице мололи? В каких котлах месили серое и черное тесто, чтобы вылепить этих самодовольных, алчных, бессердечных "сверхчеловеков"?
Нет, она не боялась их, она ненавидела, презирала их и одновременно жалела. И еще она понимала: чтобы выжить в их среде, надо выглядеть такой же, как они, надменной и алчной, держаться нахально и властно. Все время давать им понять, что она богата и имеет далеко идущие связи.
Иное дело доктор Эрих-Иоганн Доппель. С ним надо держаться по-другому. Она - его лошадка. Он на нее поставил, и он же ее, в случае надобности, защитит. Если она будет служить ревностно. А она будет служить.
Опасность представляет штурмбанфюрер Гравес. У него странная манера разговаривать: эдакий добродушный бюргер, добрый дяденька, готовый все понять, все простить, всем помочь и даже при случае пустить слезу умиления.
Пожалуй, штурмбанфюрера она боится. Его вкрадчивости, его внешнего добродушия, его сонных выпуклых глаз. И больше всего она боится, что он поймет, что она его боится.
Надо держаться. Надо быть хозяйкой гостиницы. Она одинока в этой стае серых и черных волков.
Кто же из этих девок пожаловался Доппелю?
Гертруда Иоганновна прошла по коридору, кивнула дежурной, той самой, что дежурила на их третьем этаже до войны. Одинокая женщина, ей надо на что-то жить, и она вернулась на работу в гостиницу.
Не постучав, Гертруда Иоганновна открыла дверь общежития, где поселились танцовщицы. Сигаретный дым висел под потолком синими пластами. Четыре девицы сидели за столом и играли в карты. Две валялись полуодетыми на кроватях.
Все шесть повернули головы к вошедшей.
Гертруда Иоганновна закрыла за собой дверь, сделала несколько шагов к столу и обвела взглядом шесть накрашенных лиц.
– Если вам не нравится помещение, я могу переселить вас в подвал к крысам. Или в казарму к солдатам. Кто из вас пожаловался Эриху? - Она говорила ровным голосом, не повышая и не понижая тона, и нарочно сказала "Эрих" вместо "доктор Доппель". Это для них он доктор Доппель, а для нее просто Эрих. И они должны это усвоить.
Девицы настороженно молчали.
– Я спрашиваю, кто из вас пожаловался Эриху? Со мной не надо ссориться, девочки. Дорого обойдется. Так кто?
Пять девиц дружно посмотрели на шестую, рыжую, с нахальными зелеными глазами. Пальцы ее с накрашенными яркими ногтями сжали веер из карт так сильно, что побелели. Она испугалась. Это хорошо. Теперь надо поставить энергичную точку, сделать "концовку номера".
Гертруда Иоганновна подошла к девице и влепила ей звонкую пощечину. Рыжая голова дернулась.
– Что надо сказать, детка?
Девица встала, опустила руки, карты упали.
– Простите, фрау Копф, - произнесла она чуть слышно. Губы ее дрожали. С ресниц скатилась серая от туши слеза, на щеке осталась полоска.
– Хорошо, - сказала Гертруда Иоганновна. - Я не злопамятна.
Она повернулась, прошагала по комнате, открыла дверь и направилась к себе. Она почувствовала себя такой одинокой, хоть вой!
Теперь она занимала двухкомнатный полулюкс с ванной, с тяжелыми шторами на окнах и дверях. В первой комнате был ее рабочий кабинет с письменным столом, с обитым темной ковровой тканью диванчиком на полированных ножках. На столе - массивный письменный прибор с бронзовыми львиными головами - подарок компаньона. Бронзовая пепельница со стола бывшего директора гостиницы и такая же спичечница.
Во второй комнате - спальня. Над туалетным столиком висели фотографии детей и Ивана.
Она прошла через обе комнаты прямо в ванную, обложенную белым кафелем. Открыла кран и долго мылила руки пахучим французским мылом - подарок штурмбанфюрера Гравеса.
Сердце ее билось в тоске, казалось, вот-вот выскочит из груди, упадет на желтый кафельный пол и разобьется. И по нему будут ходить господа офицеры в начищенных сапогах.