Италия, или «Ты — то, что ты ешь», или 36 историй о поиске наслаждения 1 страница
Вот бы Джованни меня поцеловал…
Но это плохая идея, и причин тому миллион. Для начала — Джованни на десять лет меня моложе и, как и большинство итальянцев до тридцати, до сих пор живет с мамой. Одно это делает его сомнительной кандидатурой для романтических отношений, тем более со мной — писательницей из Америки, недавно пережившей коллапс семейной жизни и измученной затянувшимся на годы разводом, за которым последовал новый горячий роман, разбивший мое сердце вдребезги. Из-за сплошных разочарований я стала угрюмой, злой на весь мир и чувствовала себя столетней старухой. К чему тяготить милого, простодушного Джованни рассказами о моем несчастном покалеченном самолюбии? Да и к тому же я наконец достигла того возраста, когда женщина волей-неволей начинает сомневаться в том, что лучший способ пережить потерю одного юного кареглазого красавчика — немедленно затащить в койку другого, такого же. Именно поэтому у меня уже много месяцев никого не было. Мало того, по этой самой причине я решила дать обет целомудрия на целый год.
Услышав это, смышленый наблюдатель непременно спросил бы: тогда почему из всех стран на свете я выбрала именно Италию?
Хороший вопрос. Это все, что приходит в голову, особенно когда напротив сидит неотразимый Джованни.
Джованни — мой языковой партнер. Звучит двусмысленно, но ничего такого в этом нет (увы!). Мы всего лишь встречаемся несколько вечеров в неделю в Риме, где я живу, чтобы попрактиковаться в языках. Сначала говорим по-итальянски, и Джованни терпит мои ошибки; потом переходим на английский — и тогда уж моя очередь быть терпеливой. С Джованни мы познакомились через несколько недель после моего приезда в Рим, благодаря объявлению в большом интернет-кафе на пьяцца Барбарини — того, что стоит прямо напротив фонтана с атлетичным тритоном, дующим в рог. Он (Джованни, не тритон) повесил на доске листовку: итальянец ищет человека с родным английским для разговорной практики. Рядом висело в точности такое объявление, слово в слово, даже шрифт был одинаковый — только адреса разные. На одном объявлении был имейл некоего Джованни, на втором — Дарио. Но вот их домашние телефоны совпадали.
Положившись на интуицию, я отправила письма обоим одновременно и спросила по-итальянски: «Вы, случаем, не братья?»
Джованни ответил первым, прислав весьма провокационное сообщение. «Лучше. Мы — близнецы».
Ну как тут не согласиться — двое лучше, чем один. Высокие, смуглолицые, видные и неотличимые друг от друга, обоим по двадцать пять, и у обоих огромные карие глаза с влажным блеском — типичные итальянские глаза, от которых у меня мурашки бегут по коже. Познакомившись с близнецами лично, я невольно засомневалась, не стоит ли мне внести кое-какие поправки в свой обет целомудрия. Например, хранить целомудрие, но сделать исключение для двоих симпатичных двадцатипятилетних близнецов из Италии? Тут я вспомнила одну свою знакомую, которая, будучи вегетарианкой, все же никогда не может отказаться от бекончика… В мыслях уже складывался текст письма для «Пентхауса»:
…Стены римского кафе освещали лишь дрожащие свечи, и было невозможно понять, чьи руки ласкают…
Ну уж нет.
Нет, нет и еще раз нет.
Я оборвала фантазию. Не время сейчас искать приключений на свою голову и (что неизбежно) усложнять и без того запутанную жизнь. Мне нужно исцеление и покой, а их способно подарить лишь одиночество.
Как бы то ни было, к середине ноября (то есть к сегодняшнему дню) мы с Джованни, который оказался скромным и прилежным парнем, стали хорошими друзьями. Что касается Дарио, более взбалмошного из двоих, то его я познакомила со своей очаровательной подружкой Софи из Швеции, и они проводили время вместе, практикуя совсем другое. Мы же с Джованни только говорили. Мы ужинали вместе и общались вот уже несколько чудесных недель, исправляя грамматические ошибки за пиццей, и сегодняшний вечер был не исключением. Новые идиомы, свежая моцарелла — словом, приятное вечернее времяпрепровождение.
Сейчас полночь, стоит туман, и Джованни провожает меня домой по римским закоулочкам, петляющим вокруг старинных зданий, подобно змейкам-ручейкам в тенистых зарослях кипарисовых рощ. Вот мы и у двери моего дома, стоим лицом к лицу. Джованни обнимает меня по-дружески. Уже прогресс, первые несколько недель он отваживался лишь пожать мне руку. Останься я в Италии еще годика на три, глядишь — набрался бы храбрости для поцелуя. А вдруг он прямо сейчас меня поцелует? Здесь, на пороге… ведь есть еще шанс… и мы стоим, прижавшись друг к другу в лунном свете… это, конечно, будет ужасной ошибкой, но нельзя же упускать возможность, что он сделает это прямо сейчас… ведь всего-то и нужно наклониться и… и…
И ничего.
Джованни отступает.
— Спокойной ночи, дорогая Лиз, — говорит он.
— Виопа notte, caro mio, — отвечаю я.
Я в одиночестве поднимаюсь на четвертый этаж. Одна вхожу в свою маленькую студию. Закрываю дверь. Меня ждет очередная одинокая ночь в Риме. Долгий сон в пустой кровати в компании итальянских разговорников и словарей.
Я одна, совсем одна, одна-одинешенька.
Мысль об этом заставляет меня выронить сумку, опуститься на колени и прикоснуться к полу лбом. И там, на полу, я обращаюсь ко Вселенной с искренней молитвой благодарности.
Сначала по-английски.
Потом по-итальянски.
И в довершение, чтобы уж наверняка, — на санскрите.
Раз уж я стою на коленях, позвольте перенести вас на три года в прошлое — в то самое время, когда началась эта история. Оказавшись там, вы обнаружили бы меня в той же позе: на коленях, на полу, бормочущей молитву.
Но, не считая позы, все остальное три года назад было совсем не похоже на день сегодняшний. Тогда я была не в Риме, а в ванной на втором этаже большого дома в пригороде Нью-Йорка. Этот дом мы с мужем купили совсем недавно. Холодный ноябрь, три часа ночи. Муж спит в нашей кровати. А я прячусь в ванной, пожалуй, уже сорок седьмую ночь подряд и, как и все предыдущие ночи, плачу. Плачу так горько, что наплакала уже лужу слез, которая разлилась передо мной на кафельной плитке резервуаром душевных радиоактивных отходов, — тут и стыд, и страх, и растерянность, и печаль.
Не хочу больше быть замужем.
Мне очень не хотелось верить в это, но правда засела глубоко внутри и не давала мне покоя.
Не хочу больше быть замужем. Не хочу жить в этом доме. Не хочу иметь детей.
Но как это — не хочу детей?! Я же должна их хотеть! Мне тридцать один год. Мы с мужем вместе восемь лет, женаты шесть, и вся наша жизнь построена на уверенности, что после тридцати — самое время остепениться — я наконец успокоюсь и рожу ребеночка. Нам обоим казалось, что к тому времени я устану от постоянных разъездов и с радостью поселюсь в большом доме, полном хлопот, детишек и сшитых собственноручно лоскутных одеял. На заднем дворе будет сад, а на плите — уютно побулькивающая кастрюлька с домашним рагу. (Кстати, это весьма точное описание моей матери, что еще раз доказывает, как трудно было мне отделить себя от этой властной женщины, в чьем доме я выросла.) Но мне все это было не нужно. Я осознала это с ужасом. Мне исполнилось двадцать восемь, двадцать девять, и вот уже неизбежная цифра тридцать замаячила на горизонте, как смертный приговор. Тогда я и поняла, что не хочу заводить ребенка. Я все ждала, когда это желание появится, а оно все не приходило и не приходило. А ведь мне прекрасно известно, что значит желать чего-то. И ничего подобного я не чувствовала. Мало того, мне все время вспоминалось, что сказала сестра, когда кормила грудью своего первенца: «Родить ребенка — это как сделать наколку на лбу. Чтобы решиться на такое, надо точно знать, что тебе этого хочется».
Но разве можно теперь дать задний ход? Ведь у нас все идет по плану. Ребенок запланирован на этот год. По правде говоря, мы уже несколько месяцев упорно пытаемся зачать. Но ничего не происходит (разве что — в порядке издевательской насмешки над беременными? — у меня началась психосоматическая утренняя тошнота: каждое утро дарю туалету свой завтрак). А каждый месяц, когда приходят месячные, я украдкой шепчу в ванной: «Спасибо, Господи, спасибо, спасибо за то, что еще хотя бы месяц у меня будет моя жизнь…»
Я пыталась убедить себя в том, что со мной все в порядке. Все женщины наверняка чувствуют то же самое, когда пытаются забеременеть. (Это чувство я характеризовала как «противоречивое», хотя вернее было бы сказать «чувство всепоглощающего ужаса и паники».) Так я и уговаривала себя, что со мной все нормально, хотя все свидетельствовало об обратном. Взять хотя бы одну знакомую, которую я встретила на прошлой неделе. Она только что узнала, что беременна, — после двух лет лечения от бесплодия, которое обошлось ей в кругленькую сумму. Она была в экстазе. По ее словам, она всегда мечтала стать матерью. Годами тайком покупала одежду для новорожденных и прятала ее под кроватью, чтобы муж не нашел. Ее лицо так и лучилось от счастья, и я вдруг поняла, что это чувство мне знакомо. Именно так я чувствовала себя прошлой весной, в тот день, когда узнала, что журнал, где я работаю, посылает меня в Новую Зеландию с заданием написать статью о поисках гигантского кальмара. И я решила: «Когда мысль о ребенке вызовет у меня такой же восторг, как предвкушение встречи с гигантским кальмаром, тогда и заведу детей».
Не хочу больше быть замужем.
В дневные часы я отталкивала эту мысль, но по ночам не могла думать ни о чем ином. Это была настоящая катастрофа. Лишь я одна могла проявить поистине преступный идиотизм: дотянуть брак до такой стадии — и только потом понять, что хочу все бросить. Дом мы купили всего год назад. Неужели мне не хочется жить в этом замечательном доме? Ведь когда-то он мне нравился. Так почему же теперь каждую ночь я брожу по его коридорам и завываю, как Медея? Неужели я не горжусь всеми нашими накоплениями — дом в престижном районе Хадсон-Вэлли, квартира на Манхэттене, восемь телефонных линий, друзья, пикники, вечеринки, уик-энды, проведенные в магазинах очередного торгового центра, похожего на гигантскую коробку, где можно купить еще больше бытовой техники в кредит? Я активно участвовала в построении этой жизни — так почему же теперь мне кажется, что вся эта конструкция, до последнего кирпичика, не имеет со мной ничего общего? Почему на меня так давят обязательства, почему я устала быть главным кормильцем в семье, а также домохозяйкой, устроителем вечеринок, собаковладельцем, женой, будущей матерью и, в урывках между всем этим, еще и писательницей? Не хочу больше быть замужем.
Муж спал в соседней комнате на нашей кровати. Я любила и ненавидела его примерно поровну. Будить его и делиться своими переживаниями было совершенно ни к чему. Он и так был свидетелем того, как в течение нескольких месяцев я разваливалась на куски и вела себя, как ненормальная (я была даже не против, чтобы меня так называли). Я порядком его утомила. Мы оба понимали, что со мной что-то не так, но терпение мужа было не бесконечным. Мы ссорились и кричали друг на друга и устали от всего этого так сильно, как устают лишь пары, чей брак катится к чертям. Даже взгляд у нас стал, как у беженцев.
Многочисленные причины, по которым я больше не хотела быть женой этого человека, не стоит перечислять здесь хотя бы потому, что они слишком личные и слишком безотрадные. Во многом виновата была я, но и его проблемы сыграли свою роль. И это естественно: ведь в браке всегда две составляющие, два голоса, два мнения, две конфликтующие стороны, каждая из которых принимает собственные решения, имеет собственные желания и ограничения. Но я думаю, что некрасиво обсуждать проблемы мужа в этой книге. И не стану никого убеждать, что способна пересказать нашу историю беспристрастно. Пусть лучше рассказ о том, как разваливался наш брак так и останется за кадром. Я также не стану открывать причины, по которым мне одновременно и хотелось остаться его женой, не стану говорить о том, какой чудесный это был человек, за что я любила его и почему вышла за него замуж и почему жизнь без него казалась мне невозможной. Все это останется при мне. Скажу лишь, что в ту ночь муж был для меня в равной степени маяком и камнем на шее. Перспектива уйти от него казалась немыслимой, но еще более невыносимой была перспектива остаться. Мне не хотелось, чтобы кто-то (или что-то) пострадал по моей вине. Если можно было бы тихонько выйти через черный ход без всякой сумятицы и последствий и бежать, бежать, бежать до самой Гренландии — я бы так и сделала.
Это не самая радостная часть моей истории. Но я должна рассказать ее, потому что именно тогда, на полу в ванной, случилось нечто, навсегда изменившее весь ход моей жизни. Это было сравнимо с тем непостижимым астрономическим явлением, когда планета в космосе переворачивается на сто восемьдесят градусов без всякой на то причины и ее расплавленная оболочка смещается, изменяя расположение полюсов и меняя форму так, что планета в одно мгновение становится овальной, а не круглой. Нечто похожее я тогда и испытала.
А случилось вот что: я вдруг начала молиться.
Ну, знаете, как люди молятся Богу.
Надо сказать, такого со мной еще не случалось. Кстати, раз уж я впервые произнесла это многозначительное слово — БОГ и поскольку оно еще не однажды встретится на страницах книги, думаю, справедливо будет отвлечься на минуту и объяснить, что я подразумеваю под этим словом, — чтобы люди сразу решили, стоит ли считать мои слова оскорбительными или нет.
Отложим на потом спор о том, существует ли Бог вообще. Хотя нет — давайте лучше совсем забудем об этом споре. Сначала поясню, почему я использую слово «Бог», хотя вполне можно было бы назвать Его, скажем, Иеговой, Аллахом, Шивой, Брахманом, Вишну или Зевсом. Я, конечно, могла бы называть Бога «Оно», как в древних санкритских священных книгах — это довольно точно характеризует то всеобъемлющее, не поддающееся описанию нечто, к которому мне порой удавалось приблизиться. Но «Оно» — какое-то безличное слово, скорее объект, чем существо. Лично мне нелегко молиться кому-то, кого называют «Оно». Мне нужно имя, чтобы создать впечатление личного общения. По этой же причине я не могу обращаться ко Вселенной, Великой бездне, Великой силе, Высшему Существу, Единству, Создателю, Свету, Высшему разуму и даже самой поэтичной интерпретации имени Божьего — Тени Перемен, — кажется, так Его называли в гностических евангелиях.
Ничего не имею против всех этих названий. По мне так все они имеют равное право на существование, поскольку в равной степени адекватно и неадекватно описывают то, что описать нельзя. Но каждому из нас нужно имя собственное, которым бы мы называли это неописуемое нечто. Мне ближе всего Бог, вот я и зову Его Богом. Признаюсь также, что обычно зову Бога «Он», и меня это ни капли не коробит, так как я воспринимаю слово «Он» всего лишь как подходящее личное местоимение, а не анатомическую характеристику и уж точно не повод для феминистского бунта. Не имею ничего против того, что для кого-то Бог — это «Она», я даже понимаю, что вынуждает людей звать Его женским именем. Но, по-моему, Бог-Он и Бог-Она имеют равное право на существование и одинаково точно и неточно описывают то, что должны описать. Хотя стоит все-таки писать эти местоимения с большой буквы в знак уважения к божественному присутствию — мелочь, а приятно.
Вообще-то, по рождению, а не по убеждению, я христианка. Родилась в англо-саксонской протестантской семье. Но, несмотря на мою любовь к Иисусу, великому проповеднику мира на земле, несмотря на то, что я сохраняю за собой право в определенных жизненных ситуациях задаваться вопросом, как поступил бы Он, с одной христианской догмой я все же никогда не соглашусь. Это постулат о том, что единственный путь к Богу — вера в Иисуса. Так что, строго говоря, никакая я не христианка. Большинство моих знакомых христиан с пониманием и непредвзятостью относятся к моим чувствам. Правда, большинство моих знакомых никак не назовешь догматиками. Тем же, кто предпочитает говорить и думать строго в рамках христианского канона, могу выразить лишь сожаление и пообещать не лезть в их дела.
Меня всегда привлекали трансцендентальные мистические учения во всех религиях. Я с трепетным волнением в сердце отзывалась на слова любого, кто утверждал, что Бог не живет в догматических рамках священных писаний, не восседает в небе на троне, а обитает где-то совсем рядом с нами — гораздо ближе, чем мы можем предположить, наполняя наши сердца своим дыханием. И я благодарна всем, кому удалось заглянуть в самый центр собственного сердца и кто вернулся в мир, чтобы сообщить всем нам, что Бог — это состояние безусловной любви. Во всех мировых религиозных традициях всегда были мистики-святые и просветленные, и все они описывали один и тот же опыт. К сожалению, для многих дело кончилось арестом и казнью. И все же я отношусь к ним с глубоким трепетом.
По существу, того Бога, к которому я пришла, очень легко описать. Был у меня когда-то песик. Бездомный, из приюта. Он был помесью примерно десяти разных пород, и от каждой из них взял самое лучшее. Пес был коричневого цвета. И когда люди спрашивали, что это за собака, я всегда отвечала одинаково: «Это коричневый пес». Так и на вопрос, в какого Бога я верю, отвечаю просто: «В хорошего Бога».
Конечно, с той ночи, когда я заговорила с Богом впервые в ванной на полу, у меня было немало времени, чтобы сформулировать мнение о Всевышнем. Но тогда, в самом эпицентре мрачного ноябрьского кризиса, мне было не до теологических рассуждений. Меня интересовало только одно: как спасти свою жизнь. Наконец я поняла, что достигла того состояния безнадежного, самоубийственного отчаяния, когда некоторые как раз и просят о помощи Бога. Кажется, я читала об этом в книжке.
И вот сквозь рыдания я обратилась к Богу и сказала что-то вроде: «Привет, Бог. Как дела? Меня зовут Лиз. Будем знакомы».
Да-да, я обращалась к Богу так, будто нас только что представили друг другу на вечеринке. Но каждый говорит, как может, а я привыкла, что знакомство начинается именно с этих слов. Мне даже пришлось одернуть себя, чтобы не добавить: «Я ваша большая поклонница…»
— Извини, что так поздно, — добавила я. — Но у меня серьезные проблемы. И прости, что раньше не обращалась к Тебе напрямую, хотя всегда была безмерно благодарна за все то хорошее, чем Ты наградил меня в жизни.
При этой мысли меня накрыла новая волна рыданий. Бог ждал. Я взяла себя в руки и продолжила:
— Молиться я не умею, да Ты и сам видишь. Но не мог бы Ты мне помочь? Мне очень нужна помощь. Я не знаю, что делать. Мне нужен совет. Пожалуйста, подскажи, как поступить. Скажи, что мне делать. Скажи, что мне делать…
Так вся моя молитва свелась к одной простой просьбе — «скажи, что мне делать». Я повторяла эти слова снова и снова. Уж не знаю, сколько раз. Но молилась я искренне, как человек, чья жизнь зависит от ответа. И плакала.
А потом все резко прекратилось.
Я вдруг поняла, что больше не плачу. Не успела я довсхлипывать, как слезы исчезли. Печаль улетучилась, как в вакуумную дыру. Я отняла лоб от пола и удивленно села, отчасти ожидая увидеть некое великое божество, которое осушило мои слезы. Однако в ванной я была одна. Но при этом рядом со мной ощущалось что-то еще. Меня окружало нечто, что можно описать как маленький кокон тишины — тишины столь разреженной, что боязно дышать, чтобы не разрушить ее. Меня окутал полный покой. Не помню, когда в последний раз мне было так спокойно.
А потом я услышала голос. Не паникуйте — то не был зычный Божий глас, как в голливудских фильмах в озвучке Чарлтона Хестона. И он не приказывал мне построить бейсбольное поле на заднем дворе.[2] Это был мой голос, и доносился он изнутри. Но я никогда не слышала, чтобы мой внутренний голос был таким мудрым, спокойным и понимающим. Мой собственный голос мог бы звучать именно так — будь моя жизнь наполнена любовью и определенностью. Невозможно описать, какой заботой и теплом был проникнут этот голос, который дал мне ответ и навсегда избавил от сомнений в существовании божественного.
Он сказал: «Иди спать, Лиз».
И я вздохнула с облегчением.
Сразу стало ясно, что это и есть единственный выход. Ведь любой другой ответ показался бы мне подозрительным. Вряд ли я поверила бы хоть одному слову, если бы раскатистый бас вдруг произнес: «Ты должна развестись с мужем!» или «Ты не должна разводиться с мужем!» В этих словах нет истинной мудрости. Истинно мудрый ответ — единственно возможный в данный момент, а в ту ночь единственно возможным выходом было пойти спать. Иди спать, сказал всеведущий внутренний голос, потому что тебе необязательно знать главный ответ прямо сейчас, в три часа ночи, в четверг, в ноябре. Иди спать, потому что я люблю тебя. Или спать, потому что единственное, что тебе сейчас нужно, — хорошо отдохнуть и позаботиться о себе до тех пор, пока не узнаешь ответ. Иди спать, и, когда разразится буря, у тебя хватит сил ей противостоять. А бури не избежать, моя милая. Она придет очень скоро. Но не сегодня. Поэтому… Иди спать, Лиз.
Между прочим, этому эпизоду свойственны все типичные признаки опыта обращения в христианство: душа, погруженная в глубокие сумерки, мольба о помощи, голос свыше, чувство перерождения. Но для меня это не было обращением в традиционном смысле слова — то есть перерождением, или спасением. Я бы скорее назвала случившееся в ту ночь началом религиозного общения. То были первые слова открытого и сулящего открытия диалога, который в конечном счете приблизил меня к Богу.
Если бы я знала, что мое и без того плачевное положение обернется еще более плачевным (как сказала однажды Лили Томлин), вряд ли бы я спала так крепко той ночью. Но спустя семь месяцев, которые дались мне очень тяжело, я все-таки ушла от мужа. Приняв решение, я думала, что худшее позади. Как оказалось, мало я знала о разводах.
Помню один комикс в «Нью-Йоркере»: женщина говорит подруге, мол, хочешь узнать мужчину получше, разведись с ним. У меня, конечно, все вышло наоборот. Я теперь могу давать такой совет: хочешь, чтобы кто-то стал тебе совсем незнакомым человеком — разведись с ним. Или с ней. Потому что именно это произошло у нас с мужем. Кажется, мы оба были ошарашены тем, как быстро два самых близких в мире человека могут превратиться в незнакомцев, совершенно неспособных найти общий язык. Причиной отчуждения стало наше поведение: мы оба делали то, чего другой никак не мог ожидать. Муж ни на секунду не мог представить, что я действительно от него уйду, а я, даже в страшных снах, не могла вообразить, что он приложит все усилия, чтобы затруднить этот процесс.
Я искренне верила, что, когда объявлю мужу о своем решении, мы в момент, буквально за пару часов, решим все финансовые вопросы. И понадобится нам для этого всего лишь калькулятор, немного здравого смысла и искреннее пожелание счастья тому человеку, который еще недавно был любимым. Я думала, мы продадим дом и разделим доход пятьдесят на пятьдесят; мне и в голову не приходило, что все может сложиться иначе. Но мужу мое предложение показалось несправедливым. Тогда я повысила ставки и предложила другой расклад: пусть забирает все, а мне останутся лишь угрызения совести. Но даже это его не устраивало. Тут я растерялась. О чем еще договариваться, когда я и так предложила отдать все? Мне ничего не оставалось, как ждать встречного предложения. Я не смела думать, что имею право хоть на цент из заработанного мною за последние десять лет, — так мне было стыдно, что я бросила семью. Мало того, недавно приобретенные духовные знания не позволяли мне вступать в стычки. Моя позиция была такой: я не стану ни защищаться, ни враждовать с ним. Очень долго, несмотря на советы всех, кому была небезразлична моя судьба, я даже не хотела обращаться к адвокату, потому что считала это проявлением враждебности. Я хотела быть как Ганди. Как Нельсон Мандела. Не зная тогда, что и Ганди, и Мандела сами были адвокатами.
Шли месяцы. Я застряла в неизвестности и ждала, когда же стану свободной, когда мне наконец предъявят условия. Мы жили отдельно (он переехал в квартиру на Манхэттене), но ситуация оставалась неразрешенной. Копились счета, простаивала карьера, ветшал наш дом, но муж прерывал молчанку лишь для того, чтобы изредка напомнить мне, какая я эгоистичная дура.
А ведь был еще и Дэвид.
Мои переживания из-за Дэвида, в которого я влюбилась перед тем, как уйти от мужа, во много раз приумножили осложнения и боль от многолетнего скандального развода. Говоря, что «влюбилась» в Дэвида, я имею в виду, что нырнула в его объятия после расставания с мужем, как циркач из мультика ныряет с высокой платформы в маленький стакан с водой, умещаясь в нем целиком. Сбежав от мужа, я цеплялась за Дэвида, как американский солдат за последний вертолет из Сайгона. Он был моей надеждой на спасение и счастье. Конечно же я его любила. Если бы я знала словечко, способное охарактеризовать эту любовь глубже, чем «отчаянная», я бы ввернула его тут. От отчаянной любви, знаете ли, всегда самые большие трудности.
Сразу после того как я ушла от мужа, мы с Дэвидом стали жить вместе. Дэвид был — и остается — достойным восхищения. Уроженец Нью-Йорка, актер и писатель, огромные карие глаза с влажным блеском — типично итальянские глаза, от которых у меня мурашки бегут по коже (кажется, я уже говорила). Дэвид разбирался в жизни и ни от кого не зависел, был вегетарианцем и умел красочно материться; занимался духовными практиками и знал, как обращаться с женщинами; не признавал авторитетов, писал стихи, занимался йогой. Баловень судьбы из нью-йоркского пригорода, он производил неизгладимое впечатление. Незабываемое. По крайней мере, на меня. Когда моя подруга Сьюзан впервые услышала, как я его расхваливаю, ей было достаточно одного взгляда на мое горячечное лицо, чтобы сказать: «Ну ты и попала, детка».
Дэвид играл в пьесе по мотивам моих рассказов — так мы и познакомились. Его герой родился в моем воображении, что уже кое о чем говорило. Ведь когда ты отчаянно влюблена, иначе и быть не может. Отчаянно влюбленные люди всегда воспринимают своих возлюбленных как вымышленных героев и требуют, чтобы они были именно такими, как им нужно, а когда те отказываются выполнять предназначенную роль, чувствуют себя несчастными.
Но как весело нам было вместе в первые месяцы, когда Дэвид все еще был моим романтическим героем, а я — его ожившей мечтой! Никогда не думала, что двое людей могут быть настолько совместимы, что они способны так волновать друг друга. Мы даже придумали собственный язык Уезжали то на день, то надолго в настоящее дорожное путешествие. Взбирались на вершины, ныряли на самое дно, планировали совместные кругосветные экспедиции. Даже в очереди в Департамент автотранспорта нам было веселее, чем большинству людей в медовый месяц. Мы дали друг другу одинаковые прозвища, и теперь нас было не различить. Мы ставили цели, давали клятвы и обещания и вместе готовили ужины. Он читал мне вслух и стирал мои вещи. (Когда это случилось впервые, я даже позвонила Сьюзан поделиться своим потрясением от только что увиденного чуда. Это было все равно что увидеть верблюда, звонящего из телефонной будки. Я воскликнула: «Мужчина только что постирал мое белье! А нижнее белье выстирал вручную!» На что Сьюзан снова ответила: «Ну ты и попала, детка».)
Наше первое лето было похоже на начальные кадры всех мелодрам, вместе взятых: мы брызгались в прибое и бежали, взявшись за руки, в сумерках по золотым лугам. В то время я еще продолжала думать, что дело с разводом, быть может, разрешится по-доброму, — ведь я дала мужу целое лето на отдых от переговоров, надеясь, что за это время мы оба успеем остыть. Да и легко было не думать о плохом, когда тебя окружает столько хорошего. Но потом это лето (которое на самом деле было всего лишь отсрочкой неизбежного) закончилось.
В последний раз я видела мужа девятого сентября две тысячи первого года. Тогда я еще не знала, что все наше последующее общение будет проходить через адвокатов. Мы ужинали в ресторане. Я пыталась обсудить наш развод, но все мои попытки заканчивались ссорой. Он сказал, что я лгунья и предательница, что он меня ненавидит и больше не скажет мне ни слова. Через два дня я проснулась, проворочавшись всю ночь, и узнала, что угнанные самолеты врезались в два самых высоких здания моего родного города, и все, что когда-то казалось нерушимым, превратилось в дымящуюся лавину обломков. Я позвонила мужу удостовериться, что он цел, и мы вместе погоревали о случившейся катастрофе, но все же я к нему не поехала. На той неделе, когда все ньюйоркцы отбросили враждебность перед лицом гораздо более серьезной трагедии, я так и не вернулась к мужу. Именно тогда мы поняли, что все кончено, кончено навсегда.
Следующие четыре месяца я не спала. И это не преувеличение.