КНИГА ПЕРВАЯ Италия, или «Ты — то, что ты ешь», или 36 историй о поиске наслаждения 6 страница
Обожаю Италию.
Я учу примерно двадцать новых слов в день. Учусь постоянно — гуляя по городу, проглядываю свои карточки со словами и натыкаюсь на прохожих. Откуда в моей голове место для всех этих слов? Вот хорошо, если бы мозг решил стереть старые негативные мысли и грустные воспоминания, а на их место поместить новенькие итальянские слова!
Я тружусь над своим итальянским, а втайне все равно надеюсь, что однажды он вдруг откроется мне — безграничный и совершенный. Однажды я открою рот и как по волшебству бегло заговорю по-итальянски. Тогда я стану настоящей итальянкой, а не американкой до мозга костей, которой до сих пор инстинктивно хочется крикнуть «Поло!», когда кто-то зовет через улицу своего приятеля Марко. Мне так хочется, чтобы итальянский просто взял и поселился во мне, но слишком уж много в этом языке загвоздок Почему, к примеру, «дерево» и «отель» по-итальянски так похожи (albero и albergo)? Из-за этой схожести я постоянно смущаю людей, говоря, что на нашей ферме мы выращивали гостиницы — вместо более точного и куда менее сюрреалистичного «мы выращивали деревья». Есть и слова с двойным и даже тройным значением. Скажем, tasso. Процент, барсук или тис — в зависимости от контекста. Но больше всего меня расстраивает, когда натыкаешься на откровенно некрасивые итальянские слова — как ни печально, бывают и такие. Вы уж извините, но я не для того тащилась аж в саму Италию, чтобы зубрить произношение словечек типа скермо (ширма).
Но в целом тащиться сюда все же стоило. Ведь по большей части итальянский — чистое удовольствие. Нам с Джованни очень нравится учить друг друга выражениям на итальянском и английском. На днях разговор зашел о фразах, которые люди говорят друг другу в утешение. Я объяснила Джованни, что на английском мы иногда говорим: «И я там был». Он сперва не понял — я был где? Но я пояснила, что глубокая печаль порой напоминает определенное место, становится координатой на карте времени. Заблудившись в дебрях уныния, иногда и представить не можешь, что когда-нибудь выберешься отсюда и окажешься в более приятном месте. Но если кто-то говорит, что когда-то «был там», а теперь вот выбрался, это вселяет надежду.
— Так значит, грусть — это место? — спросил Джованни.
— Иногда люди живут там годами, — отвечала я.
Джованни в свою очередь сказал, что сопереживающие итальянцы говорят: «L'bo provato sulla mia pelle», что означает «я вынес это на своей шкуре». То есть — и я тоже обжигался, и у меня остались шрамы, я точно знаю, что ты чувствуешь.
До сих пор самое любимое слово, выученное мною по-итальянски, — это очень простое и распространенное attraversiamo.
Оно обозначает «давай перейдем улицу». Друзья говорят это слово сплошь и рядом, когда идут по тротуару и вдруг решают перейти на другую сторону. Это такое слово для пешеходов. В нем нет ничего особенного. Но мне почему-то оно прямо-таки в душу запало. Когда Джованни впервые его произнес — мы тогда шли мимо Колизея, — я вдруг услышала это прекрасное слово и замерла как вкопанная, а потом спросила:
— Что это значит? Что ты сейчас сказал?
— Attraversiamo.
Джованни никак не мог понять, чем мне оно так приглянулось. Давай перейдем улицу? Но моему слуху оно казалось идеальным сочетанием итальянских звуков. Меланхоличное «аh» в начале, переливчатая трель, мягкое «s» и тягучая завершающая каденция «ии-аа-мо». Обожаю это слово. И не устаю его повторять. Использую любой предлог, чтобы его произнести. Софи уже с ума сходит. Давай перейдем улицу! Давай перейдем улицу! Я постоянно таскаю ее туда-сюда через улицы с римскими водилами-камикадзе. В один прекрасный день это слово может стоить нам жизни.
А вот любимое английское слово Джованни — «полудурок». Луке Спагетти нравится «капитуляция».
B Европе сейчас идет мощная борьба. Сразу несколько городов воюют за звание величайшей европейской столицы двадцать первого века. Будет ли это Париж? Лондон? Берлин? Цюрих? А может, Брюссель, столица нового Евросоюза? Все они стараются перещеголять друг друга в культуре, архитектуре, политике, финансах. Но Риму нет дела до этой погони за статусом. Рим не участвует в гонках. Он лишь наблюдает за суетой и дерзаниями со стороны, абсолютно невозмутимый, словно хочет сказать: «Что бы вы ни делали, Рим всегда будет Римом». Меня бесконечно вдохновляет царственная уверенность этого города — такого целостного, крепко стоящего на ногах, удивленно взирающего на мир с монументальной высоты, понимающего, что история надежно укрывает его своей сенью. В старости мне бы хотелось стать похожей на Рим.
Сегодня я отправляюсь на шестичасовую прогулку по городу. Это не так утомительно, как кажется, особенно если часто останавливаться в кафе и подзаряжаться эспрессо и пирожными. Стартую у двери своего дома и не спеша иду по родному кварталу с его магазинами и многонациональной толпой. (Хотя в традиционном смысле слова я не назвала бы это кварталом. Если все мы — ребята из одного квартала, то среди моих соседей можно встретить таких простых «ребят», как Валентино, Гуччи и Армани.) Этот район всегда был престижным. Рубенс, Теннисон, Стендаль, Бальзак, Лист, Вагнер, Теккерей, Байрон, Ките — все жили здесь. Место, где я живу, называют «английским гетто» — именно здесь останавливались аристократы из высшего света, совершая гранд-туры по Европе. Один лондонский клуб для путешественников назывался «Society of Dilettanti» — представьте, эти люди афишировали себя как дилетантов! Выдающееся бесстыдство…
Я иду по направлению к пьяцца дель Пополо с ее великолепной аркой, сотворенной Бернини в честь достопамятного визита шведской королевы Кристины. (Ее след в истории был подобен взрыву нейтронной бомбы. Вот как моя подруга Софи описывает великую королеву «Она была превосходной наездницей, охотницей, ученой, перешла в католичество и тем самым спровоцировала огромный скандал. Кое-кто утверждает, что на самом деле она была мужчиной, во всяком случае, ее лесбийские наклонности были очевидны. Она носила брюки, ездила на археологические раскопки, собирала предметы искусства и напрочь отказалась рожать наследника».) Рядом с аркой — церковь: можно войти бесплатно и полюбоваться двумя полотнами Караваджо, изображающими мучения святого Петра и обращение святого Павла (переполненный благодатью Господней, тот упал на землю в священном трепете, не убедив, однако, даже своего коня). Глядя на картины Караваджо, я всегда преисполняюсь чувств и становлюсь плаксивой, поэтому, чтобы приободриться, я направилась в другую часть церкви и стала разглядывать фреску, на которой красовался самый счастливый, пухлый и смешной малыш Иисус во всем Риме.
Иду дальше на юг. Прохожу мимо палаццо Боргезе — эти стены видали немало знаменитых жильцов. В их числе Полин, скандально известная сестра Наполеона, державшая здесь несметное число любовников. Еще ей нравилось использовать служанок в качестве табурета для ног. (Прочитав эту фразу в путеводителе по Риму, невольно думаешь, что прочел неправильно, но нет, все так и было. Полин также нравилось, чтобы в ванну ее относил, как тут написано, «негр-гигант».) Прогуливаюсь по берегу широкого болотистого первозданного Тибра, до самого острова Тибр. Это мое любимое уединенное местечко в Риме. Остров издавна связан с целительством. В двести девяносто первом году до нашей эры, после эпидемии чумы, здесь был построен храм Эскулапа; в Средние века монашеский орден под названием Фатабенефрателли («добрых дел братцы» — смешное название) соорудил здесь госпиталь, да и сейчас на острове больница.
На другом берегу — квартал Трастевере, который, как говорят, населяют самые что ни на есть коренные римляне — работяги, те самые ребята, что за много веков построили все памятники по ту сторону Тибра. Там я обедаю в тихой траттории, смакуя еду и вино не спеша — потому что ни один трастеверец никогда не помешает вам спокойно обедать, если вам так хочется. Заказываю ассорти из брускетты, спагетти cacio e рере (простейшее римское блюдо — паста с сыром и перцем) и небольшого жареного цыпленка, которого съедаю пополам с бродячей собакой — она наблюдала за моим обедом такими глазами, какие бывают лишь у бродячих собак.
Возвращаюсь к мостику и оказываюсь в старинном еврейском гетто — печальное место, веками стоявшее нетронутым, пока его не разорили нацисты. Сворачиваю обратно к северу и иду мимо пьяцца Навона с ее огромным фонтаном в честь четырех великих рек планеты Земля (и мутный Тибр гордо, хоть и не совсем правомерно, в их числе). Потом я иду смотреть на Пантеон. Я хожу смотреть на Пантеон при каждом случае, ведь как-никак, я живу в Риме, а в старой поговорке говорится, что кто был в Риме и не видел Пантеона, тот «как приехал ослом, так и уехал».
По дороге домой делаю небольшой крюк, чтобы наведаться в одно место, которое почему-то обладает для меня странной притягательностью: мавзолей Августа. Это большая, круглая, полуобсыпавшаяся груда кирпича некогда была великолепным мавзолеем, построенным Октавианом Августом для захоронения собственных останков и всех членов его семьи на вечные века. Должно быть, в то время императору было трудно представить, что пройдет время — и Рим перестанет быть могущественной империей, боготворящей Августа. Разве мог он предвидеть, что его мир исчезнет? Разве мог знать, что варвары разрушат акведуки и превратят в руины великолепные дороги, а город опустеет, и пройдет ни много ни мало двадцать веков, прежде чем численность римского населения сравняется с той, что была во времена прежней славы?
Мавзолей Августа был разрушен и разграблен в Средние века. Прах императора был украден — кем, неизвестно. В двенадцатом веке влиятельная семья Колонна перестроила мавзолей в крепость, чтобы защититься от нападений многочисленных враждующих княжеств. Впоследствии на месте мавзолея разбили виноградник, затем — сад эпохи Возрождения; была здесь и арена для травли быков (в восемнадцатом веке), и склад фейерверков, и концертный зал. В тридцатые годы Муссолини конфисковал здание и восстановил его первоначальный вид — с целью в один прекрасный день сделать местом собственного захоронения. (Должно быть, ему тоже было трудно представить, что пройдет время — и Рим перестанет быть империей, боготворящей Муссолини.) Как известно, фашистские мечты Муссолини оказались недолговечными, и похорон на императорском уровне не вышло.
Сегодня мавзолей Августа — одно из самых тихих и уединенных мест в Риме. Он стоит, глубоко погрузившись в землю. С веками город вокруг него вырос. (Два с половиной сантиметра в год — средняя скорость, с которой города вытягиваются вверх со временем.) Над мавзолеем в бешеном колесе кружатся машины, а вниз никто никогда не спускается (я ни разу не видела) — лишь иногда место используют, как общественный туалет. Но здание до сих пор стоит, с достоинством держится на римской земле в ожидании очередной реинкарнации.
Непоколебимость мавзолея Августа вселяет в меня спокойствие. За свою жизнь это сооружение послужило самым разнообразным целям и каждый раз адаптировалось к диким временам. Мавзолей Августа можно сравнить с женщиной, которая прожила совершенно сумасшедшую жизнь: сначала была, скажем, обычной домохозяйкой, потом внезапно овдовела и, чтобы свести концы с концами, подалась в стриптизерши, но в результате каким-то образом умудрилась стать первой женщиной-дантистом, побывавшей в космосе, а потом баллотировалась в сенат. Но в каждой из этих ипостасей неизменно оставалась собой.
Глядя на мавзолей Августа, я понимаю, что мою жизнь, пожалуй, нельзя назвать столь безумной. Это наш мир сошел с ума: он приносит перемены, которых никто не ожидал. Для меня мавзолей Августа — свидетельство того, что нельзя привязываться к устаревшим понятиям о том, кто я такая, что собой представляю, кому принадлежу и каково мое предназначение. Что еще вчера было величественным памятником — завтра может стать складом фейерверков. Даже в Вечном городе, твердит безмолвный мавзолей, нужно всегда быть готовым к стремительным и непрерывным изменениям.
Еще до отъезда в Италию, в Нью-Йорке, я отправила самой себе коробку с книгами. Посылка должна была прийти по моему римскому адресу в течение четырех — шести дней, однако на итальянской почте, кажется, ошиблись и прочли «четыре — шесть», как «сорок шесть», — иначе почему прошло уже два месяца, а о посылке ни слуху ни духу? Друзья-итальянцы говорят, что лучше мне о ней забыть. Мол, посылка может и прийти, а может и не прийти никогда, и поделать ничего нельзя.
— Может, ее украли? — жалуюсь я Луке Спагетти. — Или на почте потеряли?
Он прикрывает рукой глаза.
— Не задавай глупых вопросов. Ты только больше расстроишься.
Загадка пропавшей посылки стала поводом для долгого спора между мною, моей подругой американкой Марией и ее мужем Джулио. Мария считает, что в цивилизованном обществе люди должны быть уверены, что можно положиться на своевременную доставку почты, но Джулио другого мнения. Он полагает, что такое явление, как доставка, за пределами человеческого контроля и подвластно лишь судьбе, поэтому никто не может гарантировать, что посылка будет доставлена. Мария раздосадованно заявляет, что это всего лишь очередное свидетельство различий между католиками и протестантами. Лучше всего эту разницу доказывает тот факт, что итальянцы, в том числе ее собственный муж, хронически не способны строить планы на будущее, да что уж там — на неделю вперед. Спросите протестанта с американского Среднего Запада, не согласится ли он поужинать с вами на следующей неделе, и он в полной уверенности, что является капитаном собственной судьбы, ответит: «Четверг меня устроит». Но стоит попросить о том же католика из Калабрии, тот лишь пожмет плечами, возденет глаза к небесам и воскликнет: «Откуда мне знать, где я буду вечером следующего четверга, ведь все в руках Божьих, и судьба наша нам неизвестна!»
Но, несмотря на это, я пару раз заходила на почту и пыталась найти посылку. Правда, безуспешно. Работница римской почты была очень недовольна, что я прервала ее телефонный разговор с бойфрендом. А в стрессовых ситуациях мой итальянский меня подводит — хоть нельзя не признать, что в последнее время я говорю намного лучше. Я пытаюсь логично объяснить, что посылка с книгами пропала, но сотрудница почты смотрит на меня так, будто я пузыри пускаю.
— Может, она придет через неделю? Девушка пожимает плечами.
— Magari.
Еще одно непереводимое итальянское словечко, может обозначать что угодно — от «возможно» до «размечталась, наивная».
Ну, может, это и к лучшему. Ведь я уже забыла, что за книжки там были. Наверняка какое-нибудь фуфло, непременно подлежащее изучению, чтобы «понять Италию». Полная коробка книг с жизненно необходимой информацией по Риму, которая теперь, когда я здесь, кажется совершенно ненужной. Похоже, там даже была полная «История заката и падения Римской империи» Гиббона. Думаю, без нее мне будет лучше. Жизнь так коротка, и к чему тратить одну девяностую оставшихся дней на Земле на занудство вроде Эдварда Гиббона?
Ha прошлой неделе познакомилась с девчонкой из Австралии, которая совершает свое первое путешествие по Европе с рюкзаком за плечами. Я объяснила ей, как пройти к вокзалу. Девушка ехала в Словению узнать, что за страна такая. Услышав о ее планах, я вдруг почувствовала глупую зависть и подумала: «Я тоже хочу в Словению! Почему это я никогда никуда не езжу?»
Вообще-то, наблюдательный читатель заметит, что я вроде как тоже путешествую. А когда хочется путешествовать, по дороге недолго и от жадности лопнуть. Как если бы я фантазировала о сексе с любимым киноактером, при этом занимаясь сексом с другим, тоже любимым киноактером… Но раз уж эта девочка спросила у меня дорогу (решив, что я местная), значит, я вовсе не путешествую, а живу в Риме. Пусть временно, но живу. Более того, когда эта девочка ко мне подошла, я как раз бежала оплачивать счет за электричество — разве дело для путешественника? Энергетика путешествия и энергетика статичного пребывания в одном месте фундаментально разнятся, и, встретив юную австралийку, направлявшуюся в Словению, мне вдруг невыносимо захотелось куда-нибудь уехать.
Поэтому я позвонила Софи и сказала: «Поехали в Неаполь на один день — пиццы поедим!»
И вот всего через несколько часов мы едем в электричке и почти мгновенно, как по волшебству, оказываемся в Неаполе. Я моментально влюбляюсь в этот город. Дикий, безумный, шумный, грязный, хамоватый Неаполь. Муравейник в кроличьем садке, смесь экзотики ближневосточного базара и таинственности нью-орлеанского вуду. Здесь, как в сумасшедшем доме, царит наркотический угар, опасность и разгул. Мой приятель Уэйд был в Неаполе в семидесятые, и его ограбили… в музее. Главное украшение города — белье, развешанное во всех окнах и через улицы: свежевыстиранные ночнушки и лифчики развеваются на ветру, как тибетские флаги. В Неаполе нет ни одной улицы, где не встретишь нахального мальца в шортах и разных носках, который стоит на тротуаре и что-то горланит другому такому же мальцу на крыше напротив. Нет и ни одного дома, в окне которого не сидела бы по меньшей мере одна скрюченная бабулька, подозрительно взирающая на происходящее внизу.
Здешние жители до психоза гордятся своим неаполитанским происхождением, и не зря. Ведь этот город подарил миру пиццу и мороженое. Местные женщины — банда хриплых, громкоголосых, добродушных и дотошных матрон с командирскими манерами. Они лезут тебе прямо под нос с раздраженным видом и пытаются помочь такой неумехе — им до всего есть дело! Неаполитанский акцент — как дружеская оплеуха, словно весь город — повара, горланящие поварятам приказания на кухне, причем все одновременно. Здесь до сих пор говорят на местном диалекте, а сленг — эта текучая субстанция — меняется постоянно, но мне порой кажется, что именно неаполитанцев легче всего понять. Почему? Да потому, что они хотят, чтобы их поняли. В Неаполе говорят громко и отчетливо, и если уж слова непонятны, то все доскажут жестами. Как та семилетняя панкушка, что ехала на багажнике мотороллера со своей сестрицей и показала мне средний палец, при этом улыбнувшись совершенно очаровательно. Эта улыбка словно говорила: «Эй, тетя, не держи на меня зла, ведь мне всего семь лет, но уже в таком возрасте мне ясно, что ты — полная ослиха. Но ничего, ты все равно мне нравишься, несмотря на твое тупое лицо. Мы обе знаем, что ты хотела бы оказаться на моем месте, но уж извини — не выйдет. Поэтому вот тебе мой средний палец, приятного отдыха в Неаполе, и — ciao!»
Как и повсюду в Италии, в Неаполе в любое время можно увидеть мальчишек, подростков и взрослых парней, играющих в футбол. Но тут футболом не ограничиваются. Вот, например, сегодня видела ребят, мальчишек лет восьми, которые смастерили самодельные стулья и стол из ящиков и сели играть в покер на площади, да с таким азартом, что я побоялась, как бы кого не пристрелили.
Мои близнецы Джованни и Дарио тоже родом из Неаполя. В это трудно поверить. Не могу представить робкого, прилежного, доброго Джованни мальчишкой среди этой, не побоюсь выразиться, черни. Но он определенно из Неаполя — ведь перед отъездом из Рима он дал мне название пиццерии, в которой обязательно нужно побывать, так как, по словам Джованни, там делают лучшую в Неаполе пиццу. Учитывая, что лучшая пицца в Италии — неаполитанская, а лучшая пицца в мире, разумеется, из Италии, перспектива побывать в этой пиццерии кажется весьма заманчивой — ведь это значит, что там подают… страшно даже произнести… лучшую пиццу в мире! Джованни до того серьезно и торжественно сообщал мне название этого места, словно посвящал меня в какое-то тайное общество. Вложив мне в кулак записку с адресом, он в обстановке строжайшей секретности произнес: «Прошу тебя, обязательно сходи в эту пиццерию. Возьми Маргариту с двойной моцареллой. Если будешь в Неаполе и не попробуешь эту пиццу, пожалуйста, потом соври мне, что попробовала».
И вот мы с Софи сидим в «Пиццерия да Микеле», и наши пиццы — по одной на каждую — просто сводят нас с ума. Моя нравится мне до такой степени, что, кажется, у меня едет крыша и в бреду я начинаю думать, что и пицца тоже меня обожает. У нас с этой пиццей любовь, прямо-таки роман. Софи тем временем чуть не рыдает над своей, у нее случился метафизический кризис, и она вопрошает: «Ну зачем, зачем в Стокгольме повара пытаются делать пиццу? Как можно вообще есть в Стокгольме?»
«Пиццерия да Микеле» — крошечное заведение, здесь всего два зала и одна печь, выпекающая пиццу нон-стоп. От вокзала — пятнадцать минут пешком под дождем, но это не должно вас останавливать: идите. Лучше прийти пораньше, а то иногда у них кончается тесто — и тогда ваше сердце будет разбито. Примерно к часу дня улица у входа в пиццерию уже кишит неаполитанцами, которые пытаются пробиться внутрь, прокладывая себе путь локтями — точно хотят занять место на спасательной шлюпке. Меню отсутствует. Здесь подают всего два вида пиццы: обычную и с двойным сыром. О новомодной чепухе вроде калифорнийской с оливками и сушеными томатами здесь слыхом ни слыхивали. Тесто — я понимаю, это примерно на середине пиццы — больше похоже на нан — индийскую пресную лепешку, чем на ту пиццу, что мне доводилось пробовать прежде. Оно мягкое, пружинистое и упругое, но при этом на удивление тонкое. А я-то всегда думала, что тесто для пиццы может быть или тонким и хрустящим, или толстым и мягким. Откуда мне было знать, что в мире есть такое тесто, которое может быть и тонким и мягким одновременно? Святые небеса! Тонкое, мягкое, крутое, пружинистое, вкусное, рассыпчатое, соленое, райское тесто для пиццы. Сверху — сладкий томатный соус, превращающийся в пузырчатую кремообразную пену, смешиваясь с расплавленной свежей моцареллой из буйволиного молока, а в середине всего этого великолепия — одна-единственная веточка базилика, наполняющая всю пиццу пряным ароматом, словно кинозвезда в сверкающем платье в центре зала, рядом с которой все присутствующие ощущают себя звездами. На практике съесть это невозможно. Стоит откусить кусочек — и мягкое тесто падает, горячий сыр течет, как земля в оползень, и ты выглядишь как поросенок, а стол вокруг похож на свинарник Но не надо обращать внимания — просто ешьте.
Ребята, творящие это чудо, швыряют пиццы в дровяную печь и больше всего напоминают истопников в недрах громадного корабля, бросающих уголь в огненную топку. Закатанные рукава оголяют потные бицепсы, лица раскраснелись от натуги, один глаз прищурен от жара, а изо рта свисает сигарета. Мы с Софи заказываем еще по одной — по второй целой пицце на каждого — и, как Софи ни пытается взять себя в руки, пицца настолько хороша, что тут уж не до приличий.
Пару слов о моей нынешней фигуре. Что уж говорить — толстею с каждым днем. В Италии я стала относиться к своей фигуре совершенно бесцеремонно, набивая живот сыром, пастой, хлебом, вином, шоколадом и тестом для пиццы в невообразимых количествах. (Кстати, мне сказали, что в другой пиццерии в Неаполе можно попробовать шоколадную пиццу. Ну что за бред? Я, конечно, пошла и попробовала, и пицца оказалась вкусной — но что это за пицца с шоколадом?) Я не занимаюсь спортом, ем мало клетчатки и не принимаю витамины. В прошлой жизни я ела на завтрак йогурт из экологически чистого козьего молока с зародышами пшеницы. Но та жизнь давно прошла. В Штатах Сьюзан говорит всем знакомым, что ее подруга сейчас занимается «углеводным туризмом». Но мой организм очень хорошо реагирует. Он словно не обращает внимания на мои злоупотребления и оплошности и говорит: «Ну ладно, так и быть, живи в свое удовольствие. Я-то понимаю, что это лишь временно. Дай знать, когда закончится твой маленький эксперимент с поиском чистого удовольствия, а там посмотрим, как восполнить ущерб».
И все же, глядя в зеркало лучшей пиццерии в Неаполе, я вижу счастливое, пышущее здоровьем лицо. Глаза блестят, кожа разгладилась… В последний раз я видела себя такой очень давно.
— Спасибо, — шепчу я.
Мы с Софи бежим под дождь — искать кондитерскую.
Пожалуй, именно мое нынешнее счастливое мироощущение (которому всего-то несколько месяцев от роду) наталкивает меня на мысль, что пора как-то разобраться с Дэвидом. Вернувшись в Рим, я начинаю думать, не настало ли время навсегда поставить точку в этой истории. Мы уже расстались официально, но все же еще была надежда, что однажды (возможно, после возвращения из странствий, через год раздельного существования) мы решим попробовать снова. Ведь мы любили друг друга. В этом никто никогда не сомневался. Просто мы так и не выяснили, как жить вместе, не причиняя друг другу невыносимую, острую, душераздирающую боль.
Прошлой весной Дэвид полушутя предложил совершенно дикое решение наших проблем: «Что, если нам смириться с тем, что отношения у нас плохие, и просто жить дальше? Достаточно признаться один раз и успокоиться: да, мы сводим друг друга с ума, постоянно ссоримся и почти не занимаемся сексом, но друг без друга не можем. Так и проживем до смерти — будем несчастны, зато рады, что вместе».
Последние десять месяцев я серьезно раздумывала над его предложением, что еще раз доказывает, как отчаянно я влюблена в этого парня.
Была и альтернатива, на которую каждый в глубине души надеялся: что кто-то из нас изменится. Я надеялась, что Дэвид станет более открытым и не будет отгораживаться от человека, который любит его, опасаясь, что тот залезет к нему в душу. Что касается меня, я могла бы научиться… не лезть людям в душу.
Как часто мне хотелось научиться вести себя с Дэвидом так, как моя мама с отцом, то есть стать независимой, сильной, самодостаточной. Перейти на полное самообеспечение, существовать без регулярных вливаний в виде романтических жестов и комплиментов от отца — фермера и волка-одиночки. Беззаботно сажать грядки с маргаритками, будучи окруженной каменными стенами необъяснимого молчания, которые папа порой возводит вокруг себя. Я папу люблю больше всего на свете, но он странноват, нельзя не заметить. Один из моих бывших вот что о нем сказал: «Твой отец как будто только одной ногой на земле стоит. А ноги у него длинные…»
По мере взросления мне постоянно приходилось видеть, как отец дарит маме любовь и нежность лишь тогда, когда ему взбредет в голову. В остальное же время, пока он пребывает в собственном мире, рассеянно игнорируя все вокруг, она не пристает к нему и занимается своими делами. По крайней мере, так мне казалось со стороны, ведь на самом деле никто (и тем более дети) не подозревает, что в действительности происходит между двумя женатыми людьми. По мере взросления я твердо убедилась в том, что моей матери ничего ни от кого не нужно. Такая у меня мама — в старших классах она сама научилась плавать, одна, в холодном озере в Миннесоте по книжке «Как научиться плавать», взятой в местной библиотеке. Так что долгое время я считала, что эта женщина способна на что угодно без посторонней помощи.
Но незадолго до отъезда в Рим у нас с мамой состоялся разговор, на многое открывший мне глаза. Она приехала в Нью-Йорк, чтобы пообедать со мной, и откровенно спросила, — нарушив все каноны общения в истории нашей семьи, — что случилось у нас с Дэвидом. В свою очередь наплевав на Свод Правил Стандартного Общения Семейства Гилберт, я все ей рассказала. Выложила как на духу. Как я люблю Дэвида, но как мне одиноко и тошно с этим парнем, которого вечно как будто нет в комнате, в кровати, на нашей планете — хотя на самом деле он есть.
— Прямо как твой отец, — сказала мама, сделав храброе и великодушное признание.
— Проблема в том, — ответила я, — что я не похожа на свою мать. Я не такая непробиваемая, как ты, мам. Я нуждаюсь в близости любимого человека постоянно. Жаль, что я не похожа на тебя, тогда бы у нас с Дэвидом, может, что и вышло. Но это просто ужасно — знать, что однажды мне может понадобиться его поддержка и я не смогу на нее рассчитывать.
И тут мама прямо-таки меня огорошила. Она сказала:
— Лиз, все то, чего ты хочешь от отношений, — я тоже всегда хотела.
Моя мать словно протянула руку, разжала кулак и наконец показала мне те пули, которые все эти десятилетия ей пришлось носить в себе, чтобы сохранять счастливый брак (а она действительно счастлива с отцом, невзирая ни на что). Никогда в жизни я не видела ее такой — никогда. И никогда не задумывалась о том, чего ей хотелось от отношений, чего ей не хватало и почему в конце концов она решила с этим смириться. Осознав все это, я почувствовала, что в моем мироощущении наметился радикальный сдвиг.
Если даже ей хочется иметь то же, что и мне, то?.. Продолжая нашу беспрецедентно откровенную беседу, мама заявила:
— Ты должна понять, что нас воспитывали ожидать гораздо меньшего от жизни, дорогая. Не забывай, я выросла совсем в другое время и в другом месте.
Я закрыла глаза и представила маму, десяти лет от роду, на семейной ферме в Миннесоте; она работала не меньше наемных батраков, растила младших братьев, носила платья старшей сестры и копила медяки, чтобы оттуда выбраться.
— И ты должна понять, как сильно я люблю твоего отца, — заключила она.
Моя мама сделала выбор, он всем нам предстоит, и смирилась с ним. Я вижу, что теперь она довольна. Ее не терзают сомнения. Преимущества ее выбора огромны: долгий, прочный брак с человеком, которого она до сих пор зовет лучшим другом; семья и внуки, которые ее обожают; уверенность в собственных силах. Пусть ей пришлось чем-то пожертвовать, да и папе тоже, — но разве кому-то из нас удается этого избежать?
И вот теперь я должна ответить на вопрос: какой выбор я сделаю? Чего я ожидаю от жизни? Чем могу пожертвовать, а чем нет? Мне тяжело представить жизнь без Дэвида. Невыносимо даже предполагать, что мы больше никогда не отправимся в путешествие с моим любимым попутчиком, что я никогда не припаркуюсь у его дома, опустив окна и включив Брюса Спрингстина, и что мы не укатим по шоссе в сторону океана, запасшись анекдотами и снедью на много лет вперед. Но могу ли я поддаться этому блаженству, зная, что у него всегда будет оборотная сторона — одиночество, причиняющее физическую боль, неуверенность в себе, разъедающая все твое существо, обида, отравляющая душу медленным ядом, и, разумеется, полная деградация личности, а она неизбежно случается, когда Дэвид отказывается отдавать и лишь берет, берет, берет. Я больше так не могу. Ощущение счастья, которое я испытала в Неаполе, вселило в меня уверенность, что я не только способна стать счастливой без Дэвида, но просто обязана это сделать. Как бы я его ни любила (а я люблю его вне всяких разумных границ), надо попрощаться с ним сейчас. И больше к этому не возвращаться. И я пишу ему письмо.