Глава 37. Блиндаж на дороге 4 страница
Солдаты сидели на корточках в своих наспех отрытых окопчиках. Они забыли про войну, про немцев и наступление. Все их внимание, все их мысли, все их голодные души были прикованы к спелым, кровавым и мясистым ягодам. Они крутили головами, перекидывались короткими фразами. Все их помыслы вертелись вокруг одного. Как достать с дерева лакомый кусок, не рискуя жизнью.
Лежать и ждать до вечера не один из них не вытерпит. Вот только веревки нет. А то бы сейчас закинуть и вдвоем, втроем налечь и сук бы затрещал.
— Давай братцы, руби ствол лопатами.
— Руби без отдыха по очереди. Авось через часа два и завалим.
Двое подползли к стволу вишни и бойко принялись за дело. Только ствол вишни им не поддавался. Они сбили с дерева шкуру и измочалили верхнюю древесину. От ударов с дерева то там, то тут на землю срываясь падали свежие сочные ягоды. Ударяясь о землю они оставляли на ней капли кровавого следа.
Видя, что ничего путного из этого не получается солдаты поднялись на ноги и замахав лопатами стали, подрубая, тянуть вниз большие сучки. Немцы не стали терпеть больше такого нахальства. Минометная батарея немцев стала пристреливать то место, где мы лежали.
Командир роты видя, что оставаться здесь нельзя, приказал ползком передвинуться вперед, доползти до оврага, который разделял нейтральную полосу на две части. И там под скатом оврага окопаться и занять оборону.
— Оставить вишню, а самим уйти вперед. Это же не справедливо товарищ лейтенант.
— Немедленно к оврагу, а то он вам сейчас здесь всыпет.
И в подтверждение его слов, снова две пущенные мины разорвались в полуметре от окопа. Солдаты вздрогнули и поныряли в свои убежища.
Чего после взрыва прятаться? Осколки уже пролетели.
— Давай вперед, говорю я вам. За вишней придете, когда стемнеет.
Один из солдат глубоко вздохнул, заохал жалобно, как будто у него кишки вырвало. Поднялся на колени, перевалил окоп и обернувшись к остальным сказал:
— Пошли братцы!
Солдаты, как будто только и ожидали его возгласа. Не командир роты командовал ими. Вот этот простой солдат подал им пример и они не задумываясь последовали за ним.
Немцы вероятно заметили передвижение вперед, когда рота выползла из-под вишневых деревьев. Рота переползла по открытой местности и не успела скатиться в овраг, как немцы по оврагу сосредоточили массированный огонь. Деваться было некуда, здесь ни одной ямки, ни одной расщелины, куда можно было бы забиться и переждать артогонь.
Солдаты повалились на дно оврага, распластались на земле, вздрагивая всем телом от каждого нового удара мины или снаряда.
Лейтенанта ранило в бедро. Ординарец в суматохе обстрела бросился на землю где-то в стороне.
— Я пополз обратно, меня ранило. Помкомвзвод Пантелеев останешься за меня.
— Лежи лейтенант, по дороге убьет. Немного стихнет, к вечеру тебя вынесем.
— Нет браток, я сам доберусь. По одному человеку они из пушек стрелять не будут.
Сколько я полз, я совсем не помню. Завалился по дороге в воронку и решил в ней отдохнуть. Дно воронки было углублено на метр. Окопчик небольшой, но глубокий. На дне прохладно от сырой глины. А наверху жара, июль, нечем дышать. Пить хотелось, губы и во рту пересохло. Но воды достать негде.
Ординарец с фляжкой остался в овраге. Бок болел, я устроился поудобней на левом, подложил планшет под голову и тут же заснул. От солнца сверху я на лицо положил правую руку. Когда меня ранило, я не заметил, что с двух пальцев руки у меня капала кровь.
Во сне я чувствовал, что кругом стоит грохот и сыплется земля. Мое счастье, что я дополз до углубленной воронки. Земля дрожала и ходила, но ни один осколок не залетал в мое укрытие.
На войне так бывает. Нашел случайно место. Кругом всех побило, а ты в открытом окопчике жив и не вредим.
Несколько раз просыпаясь я видел, что грохот не прекращается. Поворочавшись немного я снова закрывал глаза и засыпал. Я проспал почти весь день.
К вечеру решив оглядеться, пока было светло, я поднялся на ноги и выглянул из воронки. Повернулся лицом в сторону нашего тыла и перед собой увидел наше семидесяти шести миллиметровое орудие. Артиллеристы увидели меня, когда я встал. С руки на лицо натекло много крови. Они увидели перед собой окровавленного но живого человека.
— Помогите, братцы!
Трое артиллеристов кинулись ко мне. Они выволокли меня из воронки, подтащили к стоявшим у пушки пустым зарядным ящикам, предложив мне сесть. Но сесть я отказался. Согнуть бедро мешала перевязка, я чувствовал боль в бедре и толком не знал, что там могло быть разбито.
Они притащили носилки, положили меня и отнесли на телегу. Повозочный дернул вожжами, вскочил на передок и поехал в тыл. Сколько и где мы ехали, я не помню. Помню мою повязку осмотрел врач. Что то сказал санитарам и меня переложили на другую телегу. Артиллерийская повозка развернулась и уехала обратно.
Кругом бегали санитары, медсестры. Несколько телег стоявших гужом, были недогружены ранеными. Я просил пить у пробегавших мимо людей. Но они, на меня и на мои просьбы, не обращали ни какого внимания.
Потом повозки тронулись и нас затрясло по дороге. Километров сорок проехав, нас сняли с повозок и положили на землю. Повозочные на телегах уехали, мы остались лежать на земле.
Я огляделся, кругом кусты небольшая поляна и лужи кругом. Ни врачей, ни санитаров. Неужель нас эти обозники бросили? Может немец прорвал фронт и прет напропалую.
Над лесом, что стоит метрах в трехстах от нашей лежанки слышались раскаты взрывов бомб и гудение немецких пикировщиков. Так продолжалось несколько часов.
Некоторые из раненых поднимались с земли опираясь на палки, ковыляли к бочагам с водой. Ложились на брюхо и жадно хватали коричневую воду ртом. Кто мог двигаться, тому это удавалось.
Я лежал на боку и не знал, что мне делать. Можно ли мне двигаться, перебиты ли у меня кости. Если кости в бедре перебиты, поднявшись я их сдвину наверняка с места. Потом врачи скажут, зачем вставал, ты сам себе нанес непоправимую травму.
Я пошевелился, поднялся на руках от земли. Страшной и раздирающей боли я не почувствовал. Сесть я не мог, а мог встать на колени. На четвереньках продвигаясь вперед я хотел доползти до ближайшей лужи с водой.
— Вы куда лейтенант? — услышал я женский голос над собой.
Я повернул голову, надо мной стояла медсестра с сумкой.
— Пить сестричка!
Сестра отстегнула от ремня котелок, зачерпнула воды из мутной лужи. Расстегнула свою сумку достала какой-то порошок, бросила его в котелок, поболтала поднятой с земли палочкой в котелке и подала мне воду.
— Пейте! Кто еще хочет?
— Вы товарищи не волнуйтесь, вас положили здесь специально. Вас не бросили посреди дороги в грязи. Немцы засекли наш полевой госпиталь, третий день бомбят деревню и палатки в лесу. Здесь у болота они вас не заметят. При облете самолетов прошу не двигаться. Каждый лежит под кустом, этого достаточно, чтобы вас сверху не видели. Мы принимаем так уже вторую партию. Там бомбили, а здесь ни одной потери нет. В виду бомбежки госпиталь вас принять не может. К вечеру придут подводы и вас повезут дальше.
Медсестра с котелком стала обходить раненых лежащих на земле.
— Хоть бы покормили нас, мы считай третьи сутки не ели.
— Кормить сейчас нечем. Потерпите, от этого не умирают.
Солнце еще не село за лес, на дороге загрохотали телеги. Раненых быстро растащили по повозкам и колонна двинулась дальше в тыл.
Бесконечная тряская дорога и не подрессоренные скрипучие телеги прыгая на колдобинах и выбоинах измотали последние силы у ослабевших людей. Сколько продолжалось эта нечеловеческая тряска на телегах. Сколько прошло времени, когда пришел обоз в Торжок, ни один раненый сказать не мог.
Я открыл глаза, кругом было тихо, подводы не двигались, колеса не скрипели. День или ночь стояла, трудно было сказать. Помню только, что нас на носилках куда-то понесли и опустили. Помню смутно, что мы несколько часов лежали в коридоре, потом в светлой перевязочной над нами манипулировали люди в белых халатах. Меня о чем-то спрашивали, я что-то отвечал на вопросы.
Как следует очнулся я в просторной и чистой палате. Под головой лежала ватная подушка, под боком такой же ватный тюфяк. Все закрыто белыми простынями, на подушке белоснежная наволочка, даже как то неловко. После земли и грязи оказаться в чистой кровати.
Лежу укрытый одеялом, рядом белая тумбочка. На ней граненый стакан с водой, в воде воткнуты полевые цветы. На больших окнах марлевые подкрашенные зеленкой в бледный цвет занавески.
Открыл глаза, дежурная сестра подходит и спрашивает:
— Будете есть?
— Ужасно хочу! — отвечаю я ей.
— Несколько суток во рту ничего не было.
Она уходит и вскоре возвращается. В руках у нее поднос, на подносе миска ароматного хлебова, стакан компота и ломтики белого хлеба.
Я поднимаюсь на локтях. Тяну нос к миске и вижу, передо мной мясные наваристые свежие щи. Желтые блески навара плавают между разводами сметаны. Потянув ноздрей ароматный пар от наваристых щей, я задохнулся от вкусности плескавшейся в миске похлебки. Сколько лет ничего подобного не ел, не нюхал и не вдыхал такого аромата.
Медсестра подставила к кровати табуретку. Поставила миски, положила рядом на тарелочку хлеб. Компот она аккуратно поставила на тумбочку.
— Ешьте первое, а я пойду за вторым.
— А что на второе, — спросил я из любопытства. Может не налегать на щи, оставить место для жаркого.
— На второе, гуляш с жареной картошкой.
Если захотите добавки первого. Скажите, я принесу вам еще. Раненые первые дни помногу и жадно едят. Такое впечатление, как будто вас на фронте совсем не кормят. Я посижу здесь, а вы приступайте к первому. Не глотайте помногу, щи горячие. Ешьте понемногу.
Я опустил алюминиевую ложку в щи, откусил небольшой кусок хлеба от тоненько нарезанного ломтика, зачерпнул ложкой и поднес ко рту. Вытянул губы, подул и попробовал горячи ли, прислонив к краю ложки нижнюю губу.
В этот момент здание, где была палата, внезапно вздрогнуло. Стены и пол как-то поплыли вдруг в сторону. Миска со щами подпрыгнула сама, табуретка зашаталась и отлетела в сторону. После всего этого в тот же момент раздался взрыв. Посыпалась штукатурка, какая-то пыль и земля. Наверху, над головой с воем и ревом пронесся самолет пикировщик. Снова удар, из окон посыпались стекла. Щи я только понюхал, а вот попробовать их не пришлось.
Здание школы, где мы лежали, заходило ходуном. В панике заметались люди. Раненые, кто мог ходить на своих ногах, кто мог подпираясь костылями вымахать наружу, все кинулись толкая друг друга в коридор.
После третьего удара из окон выбило деревянные рамы. Я поднялся с кровати, перевалился через подоконник и опустился на землю. Огляделся по сторонам.
Метрах в двадцати от здания были отрыты узкие щели. Там уже сидели люди. Они попеременно выглядывали. Увидели меня и замахали мне руками. Прихрамывая я доплелся до них. Мне подали несколько человек руки и я легко соскользнул к ним в окоп.
Немцы налетев на Торжок, летали безнаказанно, спускаясь к самым крышам. Бомбежка продолжалась до самого вечера. Вечером к госпиталю подошли подводы, нас погрузили и повезли куда-то в деревню.
Еще сутки прошли, а во рту у меня остался только вкус кусочка откушенного от тонко нарезанного ломтика хлеба. Стоя в ячейке с ранеными я вдруг почувствовал, что не прожевал его. Пожевав, поваляв его во рту, я усилием воли проглотил его, как комок размятой глины. А щи, наваристые щи со сметаной, я даже не успел попробовать. А там на дне миски, я видел, мелко нарубленные кусочки сосисок.
Сейчас слюни текут, курить нечего и я глотаю слюни. Когда куришь — легче, затянулся разок, стоишь и сплевываешь налево и направо.
Вот какая история однажды приключилась со мной, поведал командир роты, мне грустную свою историю.
* * *
Эвакогоспиталь
На передовой под Витебском видимо наступило затишье. Раненых и контуженый в госпиталь не поступало. Немецкая авиация почти не летала. Наша изба постепенно опустела совсем. Всех, кто находился здесь больше месяца, после очередной комиссии выписывали и отправляли по своим частям.
Старик Ерофеич, наш санитар, как-то пришел сел аккуратно на лавочку, достал свой кисет, свернул козью ножку и пустил дым в пространство. Потом он огляделся крутом, убедился, что мы все на месте и сказал сам себе под нос:
— Живешь, живешь — стараешься, а все никак не угодишь! И вот что еще!
— Слыхать гипнотизер в госпиталь приехал. Будут внушением усыплять и проверять. Сразу узнают, кто еще контужен, а кто так здесь сидит. На нарах вон кричат и в карты дуются, а придут к врачу, двух слов связать не могут. Мычат и все тут!
Ерофеич подымил своей цигаркой, покашлял сипло в кулак, поплевал на окурок, придавил его на шестке печки, почесал в затылке, встал и ушел.
Лейтенанты на нарах головы подняли.
— Что будем делать, братцы? Посоветуй гвардии капитан! Ты вроде все знаешь. Старше нас и все-таки разведчик!
— У меня в этом деле опыта нет! — ответил я.
— Я первый раз в госпиталь попал по контузии. Слыхал, что после выпивки гипноз не берет.
— Ну да?
— Это точно?
— Откуда я знаю, точно это или нет. Просто слыхал такой разговор.
— А что братцы, наверно лекарства такие есть?
— То лекарства, а тут просто водка!
— Другого средства нет! Давай деньги братва! За самогоном нужно бежать!
— Вам надо, вы и бегите! — сказал недавно прибывший в госпиталь лейтенант, посматривая на меня.
— Мы с капитаном здесь вторую неделю. Нас комиссовать теперь не будут. Так что рассчитывайте только на себя на двоих. Из всех контуженых за самогон стояли только двое.
— Вам братцы нужно просто в деревню сходить и выпить на двоих! — подсказал кто-то.
Назавтра назначили перекомиссию. На комиссии должны были встретиться те, кого ждали окопы и те, с кого требовали отправки молодых лейтенантов на фронт. Сначала вызвали тех двоих, которые давно здесь сидели. Первый, которого пытались "усыпить", вернулся с комиссии и рассказал.
— Ну, как? — встретили его вопросом ребята в избе.
— Нормально! — ответил он, усаживаясь на лавку.
— Ты расскажи, как там было?
— Посадили меня на табурет. Пожилой такой, худощавый врач старик.
— Смотри, говорит сюда. И показывает мне палец. Сколько он им не водил, я не усыплялся! Иди, говорят. Следующего давайте! Я спрашиваю у нашего врача, какое будет решение. Иди, говорит, потом узнаешь! Видно ребятки самогонка в ползу пошла!
Вскоре в избу вернулись еще двое. На комиссию не вызывали лейтенанта и меня.
В избе продолжалось шумное обсуждение.
Я вышел на улицу, сел на ступеньку крыльца, насыпал в газетный обрывок щепоть махорки и хотел закурить. Мимо меня прошли врачи. Среди них был худой и пожилой невропатолог, которого наши контуженные приняли за гипнотизёра. У нашего брата дорога одна: копы, кровь, неистовый грохот и смерть в лазарете.
Я посмотрел на пожилого врача и подумал:
— Врач, как врач, худой и очень усталый. Я усомнился, что он был гипнотизером. У него было простое, доброе и приветливое лицо.
Это было днем, а к вечеру вызвали нас двоих на осмотр.
— Ну, как капитан? Долго он с тобой возился? Ты разведчик! Сила воли железная! Тебя не так просто, взять и усыпить!
— По-моему он обыкновенный врач. А прислали его сюда, чтобы от нашего брата госпиталь поскорей очистить. Видно он специалист, главный невропатолог армии. Он осмотрел меня обыкновенно, как все врачи.
— Что ж выходит? Самогонку мы зря пили?
— Выходит так!
— Ну, да! А почему же меня там все время в сон клонило?
— Известное дело! Выпили с вечера и всю ночь гудели.
— Нет, капитан! Сижу я на табуретке, и чувствую, глаза липнут. Еле пересилил себя. Смотрю, гипноз не берет. Сразу на душе стало полегче.
На утро следующего дня пятерым назначили выписку. Возможно кто-то из госпитального начальства утку пустил, чтобы у контуженых не было сомнений.
Тот, кто побыл не раз у смерти в пасти или когтях, тот особенно не рвался, оказаться снова в цепких ее объятиях. Но каждый из нас понимал, что война — есть война! Все равно надо вертаться туда днем раньше или неделей позже. Ротных офицеров в стрелковых полках давно не хватало.
По деревенской улице летит колючий снег и посвистывает ветер. Из натопленной избы выходить нет никакой охоты. Окопник быстро привыкает к тишине и сырому теплу. А там, на улице сухой и колючий морозец. А ведь только что жили в промерзших окопах, под грохот снарядов и повизгивание пуль.
И вот попал солдат на телячий зимний постой и у него мурашки бегут, от одной мысли попасть снова в обледенелые окопы. Несовершенна наша медицина. Солдат окопников нужно на открытом воздухе лечить. Вот тогда он не будет гадать где теплее. Ему не нужно будет привыкать к чистому воздуху, к холодному ветру и мерзлой земле.
Наше командование и штабные без войны спокойно жить не могут. У них в голове мыслей, как у нас в голове ворохи вшей. У них в голове роятся атаки, удары и планы. А нас, вши до крови заели!
Нужно кому-то солдатиков под огонь вести, а мы прохлаждаемся, время картишками убиваем. У нас на переднем крае лошадей стараются под пули близко к окопам не выводить. Роют глубокие стойла, перекрытия сверху в три наката кладут. А мы на войне, так сказать, сами по себе. Хочешь, себе могилу в земле приготовь, хочешь, укрой ее жердочками и валяйся с солдатами.
Мы измучены и обессилены на всю жизнь. На всю жизнь намерзлись в окопах, так что, в сырой и душной избе месяц лежания показался нам раем. Еще бы! Лежишь на верхних нарах, под тобой истертая соломка и сверху одеяльце. На ноги брошен полушубок, чтобы не сперли. Подвернешь полушубок под ноги и чуешь его, и ногам гораздо теплей.
Мы принюхались к запаху нар, к небольшому угару печки, к слежавшейся соломе, к духу давно не мытых человеческих тел, к вони грязных портянок, прожженных шинелей, полушубков и валенок.
Выйдешь иногда на белый снег, поскрипишь на нем немного ногами, и обратно в избу шмыг. Стоит окопнику побыть недельку в тепле, душа и мозги сразу раскиснут. После этого даже от запаха снега воротит. Самое здоровое, это всю зиму валяться на снегу. Накуришься с голодухи — во рту, как кошки наклали. Ходишь, сплевываешь желтой слюной. В голове прозрачные мысли, на душе уверенность и сознание, что на твоих плечах стоит целый фронт. Твердо знаешь, что сзади Родина, а за спиной тыловая братия. Торчишь в мерзлом окопе и никакая хворь тебя не берет, окромя пуль, осколков и вшей, которые тем злей и лютей, чем небо прозрачней.
Вот что обидно. На кой черт нам все эти стихотворения — нашей жизни остались считанные дни.
Сегодня нас под конвоем нашего санитара заставили слезть с нар и велели одеваться. Мы нехотя натянули полушубки, надели валенки, подтянули поясные ремни и на счет по загнутым пальцам старика Ерофеича, под его строгим оком вышли и построились около избы.
Мы, конечно, не знали, для чего все это делается.
— Ну, вот что! — покашливая и оглядывая нас с пристрастием, объявляет с достоинством Ерофеич:
— Пойдете со мной организованно на концерт!
И мы в сопровождении нашего крестного отца и батюшки направляемся на другую половину деревни. Сегодня нам великодушно разрешили зайти за полосатый шлагбаум.
Мы топаем по расчищенной от снега дороге гуськом, проходим границу, где стоят зоркие служивые солдатики. Они с достоинством пронизывают нас взглядами. Службу они несут по всем правилам караульной службы. Этих солдат придержали от фронта и они по этому стараются во всю.
Мы направляемся к пятистенной большой избе. Это, так сказать, госпитальный клуб и место собраний, здесь перед входом небольшая расчищенная от снега площадка. Небольшие группки солдат стоя, курят и ждут чего-то. Солдаты расступаются и пропускают нас к крыльцу. Ерофеич толкает дверь ногой и из избы наружу вырываются белые клубы пара, непонятный какой-то женский запах с примесью кислого аромата солдатских портянок и валеных сапог.
Там внутри уже достаточно набилось народа. Мы не спеша, поднимаемся по дощатым ступенькам, входим вовнутрь и неожиданно попадаем в освещенное электричеством пространство. Где-то за стеной глухо постукивает движок.
Перед нами все как в хорошем деревенском клубе. Впереди невысокая сцена и от стены до стены деревянные лавки. Сегодня нам раненым и больным дают концерт силами госпитальной самодеятельности.
Движок запускают, когда в клубе идет кино, дается представление, проходит собрание и когда в операционной режут нашего брата.
Передние лавки перед сценой пусты, здесь в первом ряду будут сидеть врачи и госпитальное начальство. Вторая лавка налево и направо для раненых и контуженых офицеров. А все остальные сзади заполнены сержантами и солдатами. Здесь в клубе, как на войне. Только все наоборот. Солдаты стрелки стоят и сидят у стены последними, мы офицеры ближе к сцене, а впереди само высокое начальство.
Передняя лавка постепенно заполняется. Приходят врачи, садятся по краям, середина лавки пока пустая. Все ждут появления госпитального начальства. За ним послали, и оно вот-вот должно появиться в дверях.
Мы сидим на второй лавке и изучаем сцену, смотрим по сторонам, рассматриваем публику. Здесь молодые медсестры и старики санитары.
Вот зал зашумел. В проходе показался майор, за ним старший лейтенант мед службы, худая швабра, его жена и замы по службам.
Я вижу нашего санитара, он стоит у стены и считает нас по макушкам. Тучный майор и тощая, костлявая его жена проходят вперед и усаживаются на передней лавке.
Что же им под задницу стулья не догадались поставить? — соображаю я.
Зал заждался появления начальства, оживился и зашумел. Занавес на сцене дрогнул и пополз по сторонам. Гром аплодисментов всколыхнул все пространство. Мы тоже сидели и хлопали. Хлопали все, но каждый хлопал за свое.
Полногрудая с широкими бедрами медсестра, если оценить ее по военному — Ну брат держись! — вышла на середину сцены и предстала перед публикой. Позади нее в два ряда, поджав губы, располагался госпитальный женский хор молодых медсестер.
Нам казалось, что именно на нас, на фронтовиков, смотрят из-под подведенных бровей глаза круглолицых милашек. Мы хлопали им и кричали ура. Что можно было ожидать от контуженных?
Как потом пояснил нам наш солдат санитар, в госпитале на счет подкраски губ и подведения бровей был заведен строгий порядок. Сестрам было объявлено, чтобы они не применяли косметику, дабы не раздражать раненых. На издании этого распоряжения настояла костлявая жена начальника госпиталя. Медсестрам не разрешали краситься и безобразно распускать волосы и делать похабные прически.
Теперь они все стояли рядком на сцене, а тощая и длинная ела их колючими глазами с передней лавки. А они стояли и таращили глаза на молодых солдат и на нас безусых офицеров.
— Целый хор Пятницкого! — сказал кто-то из наших ребят.
— Глаз не оторвешь! уточнил рядом сидящий.
— Пы-ы-ы-шечки! — подметил третий.
— Ра-а-а-зок обнять, можно и на передовую!
Жена майора, не оборачиваясь, заерзала костлявым задом на лавке.
— По-о-о-думать только! Та-а-кие милашки и пропа-а-дают тут зря!
Главврач от этих слов повернулся и посмотрел на сказавшего контуженного. Он ничего не сказал, а наверно подумал:
— Чего с него возьмешь? Голодный — сытого не понимает!
Со сцены в это время объявили песню.
— Чего будут петь? — спросил кто-то из наших.
Девочки затянули песню с чувством и душой о Священной войне. У нас аж мурашки по телу пошли, как была она нам почему-то близка и знакома.
Потом читали стихи, серые, беззвучные, но весьма патриотичные. И вот наконец объявили рассказ корреспондента о нас, о фронтовиках. Смешно было слушать словесные потуги человека, который ее не нюхал. Кто-то из ребят, сидевших рядом, сказал:
— Наверно списали из писем фронтовиков при проверке в военной цензуре!
Мы то сразу почуяли, что автор не нюхал войны, а медперсоналу его слова видно задели за душу. У людей, которые во время войны находились в тылу и слова о войне были свои, нам не понятные. С каким вниманием слушали их они и с каким смехом воспринимали мы эти беззвучные фразы.
У них и чтеца были слезы на глазах. А у нас рот был растянут до самых ушей. Потом нам пропели песню — Ой Днепро-Днепро! Откровенно сказать, я так и не понял, грустная она или героическая? Потом девочки сплясали, по грохали каблуками сапогов по деревянному настилу сцены, раскраснелись, разволновались, некоторые, наиболее старательные, даже вспотели. На потную милашку, должен вам сказать, даже издалека смотреть не приведи бог. Уж очень она разгоряченная и телом небось податлива.
Потом, для успокоения, прозвучала песня — Мы все на бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это…
Эта песня у нашего брата вызвала в памяти страшные дни войны. Они у каждого из нас были свои, и каждый их понимал и вспоминал по-своему. Потому, как мы знали, что значит идти и умирать в бою. Наша жизнь на войне, как чудное мгновение, как мимолетное видение! Просвистела пуля, считай, что следующая твоя, или его, или нас обоих подденет. Когда мы ехали на фронт, никому из нас в голову не пришло, что на ней может твориться. Уж очень легким делом мы представляли себе войну. Да и наши старшие братья по оружию, что сидели сзади на нее несерьезно смотрели. Воевали они в укрытиях, согнувшись над картами и по телефону. Что делалось в войсках, толком не знали, совесть их не сосала, потому что они на войне были сыты. А у сытого в голове леность мыли и тупость. Чистоту мысли способен отточить только голодный и измученный войной человек. Одному ему война близка и понятна до слез, а другой ее знает только понаслышке.
После концерта, как мы надеялись, будут танцы с грудастыми милашками. Нам бы вшивым офицерам потереться об них, почувствовать их близость и женский запах ноздрей уловить. Но этого как раз и не было предусмотрено программой вечера. Мы огляделись по сторонам и поджав губы, а губа у нас у каждого видно была не дура, покачав головой встали и к выходу пошли. Ерофеич нас собрал кучкой, и мы не торопясь за шлагбаум ушли.
Через неделю после концерта меня выписали из госпиталя. Получив документы и на складе сухой паек, я спустился с крыльца и окинул взглядом деревню. Постоял, посмотрел и сам себе сказал, что вот в последний раз я ее вижу.
По дороге к нашему крыльцу бежал госпитальный писарь.
— Товарищ гвардии капитан! Тут сержант выписывается! Не возьмете его с собой? Вам с ним по дороге. А вдвоем идти веселее.
— Ладно! Пусть идет со мной!
Из деревни на снежную узкую дорогу мы вышли после обеда. Сначала мы шли молча и каждый думал о своем, переключал свои мозги на войну, покончив с госпиталем.
Я шел впереди, а он чуть сзади. Снежная дорога узкая, хоть и накатанная, но идти рядом по ней, просто места нет. Потом, когда дорога стала пошире, он поравнялся со мной и мы разговорились. Я рассказал ему о разведке, а от него узнал, что он служил во взводе связи и на фронт попал в сорок третьем.
— А чего ты вдруг заинтересовался разведкой? Переходи к нам и узнаёшь! Ты же сам сказал, что жизнь разведчика тебе нравиться.
— Нельзя! Товарищ гвардии капитан!
— Это почему же?
— Согласно предписанию я должен явиться в свою часть обратно.
— Боишься, небось? Пошлем письмо в твою дивизию, сообщим, что ты добровольцем желаешь воевать в разведке. Можем запросить подтверждение штаба армии и дело с концом.
— Нет, не разрешат! Скажут самовольство.
— Вижу, что ты так, сболтнул.
Попутчик мой смолк и некоторое время мы шли по дороге молча. Все было сказано и мне не хотелось попусту с ним говорить.
До большака по моим расчетам оставалось около трех километров. Если сделать чуть пошире шаг, то мы засветло можем дойти до ближайшей деревни.
Выйдя на большак, мы свернули в сторону фронта. Теперь дорога шла на подъем. Впереди виднелся снежный бугор, а справа и слева обычная унылая, зимняя местность. Перевалив через бугор, мы увидели среди снежных просторов темные контуры деревенских изб. Идти под горку было легко.
Серый день быстро клонился к концу. За поворотом дороги показались белые снежные крыши и печные, торчащие над ними, кирпичные трубы. Я пригляделся к верхушкам труб, снега в виде снежных шапок на них не было видно. В избах люди живут, топят печи и варят картошку.
Порывистый ветер метет вдоль дороги мелкую снежную пыль. До нас долетает запах теплого дыма и привкус кислых помоев. Снежная дорога и сугробы, стали заметно темнеть. Мы прошли мимо двух изб, подумывая, где бы нам лучше устоится на ночь. В глаза мне бросилось, что из соседней третьей избы над трубой поднимается легкий дымок горящей печки.
— Зайдем сюда! Здесь вроде печку топят! Может на сахар вареной картошки дадут.
— Горячего чайку попьем! — рассуждает вслух мой попутчик.
— Тоже мне водохлеб! В разведке брат чай не пьют. Там, кое-что покрепче хлещут!
Мы свернули с дороги, подошли по узкой снежной тропе к избе, поднялись на крыльцо и, толкнув скрипучую дверь ногами, вошли во внутрь избы.
В избе топилась русская печь. На стене в мутном зеркале отражалось веселое пламя. Хозяйка, пожилая женщина, лет сорока, сутулая и худая, суетилась у печки.
Когда мы вошли, она обернулась, обвела нас тяжелым и недовольным взглядом но ничего не сказала в ответ, когда мы поздоровались с ней, переступая порог и закрывая за собою дверь. В избе пахло кислыми очистками, угаром фитильной лампы, горьким запахом дыма и пересушенным грязным тряпьем, которое лежало на печке, и было заткнуто в небольшие печурки. На шестке печи стоял черный чугун, из него шел белый пар с запахом вареной картошки в мундире.