К 70-летию восстания в Варшавском гетто COLTA.RU публикует (большей частью впервые по-русски) стихи Владислава Шленгеля в переводе КИРИЛЛА МЕДВЕДЕВА
Крик в ночи. Восстание в Варшавском гетто и стихи Владислава Шленгеля
К 70-летию восстания в Варшавском гетто COLTA.RU публикует (большей частью впервые по-русски) стихи Владислава Шленгеля в переводе КИРИЛЛА МЕДВЕДЕВА
70 лет назад, 19 апреля 1943 года, началось восстание в Варшавском гетто. Несколько сотен бойцов, имевших помимо пистолетов (около 10 пуль на каждого) лишь две-три тысячи ручных гранат и немного коктейлей Молотова, больше месяца вели городскую партизанскую борьбу, доводя до исступленного бешенства нацистское командование. Бойцы гетто, как и все его жители, были обречены, они не рассчитывали на победу, по словам социалиста-бундовца Марека Эдельмана, одного из лидеров восстания, речь шла лишь о том, чтобы умереть не «на коленях», не в газовых камерах Треблинки, а с оружием в руках.
© zchor.org
В последний день восстания нацисты взяли штурмом бункер, среди защитников которого помимо лидеров, бойцов и простых жителей гетто был польскоязычный еврейский поэт Владислав Шленгель (1914—1943). Прежде автор сатирических куплетов, любимец варшавской богемной публики, он резко политизируется в течение войны, а после известий об отправке жителей гетто в лагеря смерти начинает чувствовать себя глашатаем сопротивления и хроникером еврейской катастрофы, пишет стихи о жуткой повседневности гетто, надеется, что его жители смогут преодолеть растерянность, апатию, ложные надежды и вместе с поляками обратиться к борьбе. Вообще отношения с Польшей — одна из главных и болезненных тем Шленгеля, который «выражал чувства усвоившей польскую культуру, но не растворившейся в ней еврейской интеллигенции, раздираемой еврейской гордостью с одной стороны и — не всегда разделенной — любовью к Польше — с другой».*
Неожиданно дерзкая попытка сопротивления в гетто в январе 1943 года колоссально вдохновила Шленгеля. В это время он пишет самый известный свой текст «Контратака», который распространялся по городу сотнями сделанных от руки копий в первые дни апрельского восстания…
«Вчера вечером поэт еще писал свои стихи, воспевая героизм бойцов и оплакивая судьбу евреев. Но больше я его не видел, потому что бункер был захвачен» — так записал в дневнике другой очевидец событий, Леон Найберг.**
Сегодня, в 70-летнюю годовщину начала восстания, хочется представить несколько стихотворений Владислава Шленгеля в переводе на русский.
*Samuel D. Kassow. Who Will Write Our History?: Rediscovering a Hidden Archive from the Warsaw Ghetto, London, Penguin, 2009, p. 316
**Op.cit, p. 323
Крик в ночи
Эти стихи написаны
между первым и вторым восстаниями,
В последние дни смертельной агонии
Крупнейшей еврейской общины в Европе
В июле—сентябре 1942,
Я посвящаю их людям, на которых мог положиться
В годину вихря и абсолютного хаоса.
Тем немногим, которые знали в круговороте событий,
В пляске случая, смерти и покровительства
Что не только семья… не только
Связи… не только деньги…
Но должны быть сохранены и те немногие,
Последние из могикан, чей капитал и чье оружие
Состояли исключительно в слове,
Те, до кого доходит мой крик…
Мой крик…
в ночи…
Контратака
Спокойно брели к вагонам,
Как будто им все противно,
По-песьи смотрела охране в глаза
Скотина.
Красивые офицеры
Шипят, мол, нервы в порядке,
Но копошится стадо.
И лишь для разрядки
Хлыстом по мордасам
Надо!
Толпа на землю осела
Прежде, чем втечь в вагоны —
Падали слезы с кровью в песчаный грунт.
А «господа»
на трупы
от нечего делать бросали
картонные пачки
«Warum sind Juno rund».
Потом, в усыпленном Штиммунгом городе
Они, как гиены, в рассветный туман слегли,
А загнанный скот проснулся
И обнажил клыки…
На улице Милой раздался хлопок.
Жандарм, стоявший на карауле,
Сперва понять ничего не мог:
Пощупал руку с дырой от пули.
Не верил:
Здесь что-то не так.
Все ведь шло так гладко и просто —
Из добрых чувств, по протекции
Вернули сюда с Восточного фронта
(Вот были деньки прекрасные!)
Побыл в Варшаве…
Скотину гонял на транспорте…
Был призван к мытью хлевов…
И вдруг…
На улице Милой — КРОВЬ…
Жандарм от ворот отпрянул,
Крича: «Меня подстрелили!»
Но тут залаяли браунинги
На Низкой,
Дикой,
Павлиньей.
На стертых ступенях
Где старую мать
Возили за патлы,
Эсэсовец Хандке
Странно пузатый,
Как будто смерть застряла в кишках,
Как будто костью стал в горле бунт
Кровавой слюной нахаркал
В картонную пачку —
«Juno sind rund».
В пыли золотые погоны,
Все вывернуто, измято,
Солдат в голубой униформе
Лежит на грязных ступенях
Еврейской Павлиньей улицы,
Не видя, как
У Шульца и Тоббенса
Пули в веселой пляске резвятся:
БУНТ МЯСА!
БУНТ МЯСА!
БУНТ МЯСА!
Мясо швыряет гранаты из окон!
Мясо брызжет багровым пламенем!
Сопротивляется, хочет жить!
Эй! Славно пулю в глаз засадить!
ЭТО ФРОНТ МОИ ГОСПОДИНЧИКИ!
ЭТО ФРОНТ — ДЕЗЕРТИРЧИКИ!
ХИР
ТРИНК МАН МЕР КАЙН БИР,
ХИР
ХИР ХАТ МАН МЕР КАЙН МУТ
БЛУТ,
БЛУТ,
БЛУТ.
Скидывайте кожаные гладкие перчатки.
Прочь хлысты — надевайте каски.
Утром будет коммюнике:
«Захватили кварталы Тоббенса»
БУНТ МЯСА!
БУНТ МЯСА!
ХОР МЯСА!
Слышишь, немецкий Боже:
евреи молятся в «диких» своих домах,
в руках сжимая камни и жерди.
Дай нам, Господь, кровавую битву,
одари нас жестокой смертью.
Пусть наши глаза при жизни не видят
Уходящие вдаль составы.
Но дай нашим дланям, Господь, забрызгать
Их мундиры пеной кровавой.
И покуда стон не сдавил нам глотки,
Дай разглядеть — в их гордых руках,
В их лапах, крепко хлысты сжимавших,
Наш простой, человечий страх.
Распускаясь кровавым цветом
С Низкой, с Милой и Мурановской
Наши ружья сыплют огнем.
Это наша весна! Наша контратака!
Запах битвы глубже вдохнем!
Партизанские наши леса —
Подворотни Дикой, Островской.
На груди номерки висят
Как медали войны еврейской.
И четыре багровых буквы
пышут, давят тараном: БУНТ
…………….………………..…………
…………….………………..…………
А на брусчатке, в грязи и в крови,
Валяется пачка —
«Juno sind rund».
«Warum sind Juno rund» —«Почему “Юно” круглые» (нем.) — реклама марки сигарет.
Хир тринк ман мер кайн бир, хир хат ман мер кайн мут, блут, блут, блут — «Пива больше не пьют здесь, да и смелость прошла — кровь, кровь, кровь» (искаж. нем. Hier trinkt man mehr kein Bier, hier hat man mehr kein Mut, blut, blut, blut).
Станция Треблинки
Дорога Тлущ—Варшава
С Варшау-Ост ведет.
А ты выходишь раньше,
Потом идешь вперед.
Путь занимает пять часов
И сорок пять минут.
Другие в том пути всю жизнь
До смерти проведут.
А станция-то маленькая,
Вверху дрожат хвоинки,
Доска обычная висит
С названием «Треблинки».
Носильщика не видно,
Здесь даже кассы нету.
За миллион не купишь
Обратного билета.
Никто не ждет на станции,
Никто платком не машет.
Лишь тишина встречает здесь,
Людей не слышно даже.
Молчат вокзальные столбы,
Не шелестят хвоинки,
И надпись черная молчит
На станции Треблинки.
И призывает только
Истершаяся фраза
С рекламного плаката:
«Готовь еду на газе!»
Пришло время!
Пришло время! Пришло!
Ты долго пугал нас расплаты часом,
Но с нас покаянных молитв довольно,
Теперь пред судом ты предстанешь нашим
И будешь молча ждать приговора.
Мы сердце твое забьем как каменьями,
Огромными, страшными обвиненьями.
Отточены, как топоры и шашки,
Они взмоют ввысь Вавилонской башней.
А в небе ты, преступник великий,
Окутанный жуткой межзвездной тишью,
Все наши жалобы ты услышишь,
Есть у твоего народа улики.
Никаких долгов! Никаких долгов!
И неважно, что ты нас во тьме веков
Из Египта вывел на землю нашу,
Но теперь все иначе! Да, все иначе!
Вовеки тебе не простим обиду —
За то, что нас в руки подонкам выдал,
За то, что целые тысячелетья
Мы были тебе как верные дети,
Валясь с твоим именем вместо стона
На мрамор амфитеатров Нерона,
Терпя всю древность и средневековье
Лишь брань, побои, кресты и колья.
Ты сдал нас на милость орды казачьей,
Завет твой священный в прах растерзавшей.
Агония гетто, виселиц тени,
Погромы, пытки и униженья,
Расправы в Треблинке и жизнь под ярмом,
Но мы вернем тебе долг! Вернем!
— Ты тоже от гибели не спасешься!
Когда мы на площадь тебя притянем,
Стодолларовой монетой солнца
Подкупить не сможешь охрану,
И когда палач, грохоча и тужась,
Тебя в душегубку силком загонит,
Закроет в герметичном пространстве —
Пусть жаркий пар тебя душит, душит,
Ты будешь кричать, на стены бросаться
А после всех пыток тебя прикончат.
Но, прежде чем в яму столкнуть свирепо,
Золотые звезды вырвут из пасти.
А после сожгут.
И ты станешь пеплом.
Паспорта
Эх, мне бы паспорт Уругвая,
Ведь до чего прекрасный край!
Как хорошо быть гражданином
Страны, чье имя Уругвай…
Эх, мне бы паспорт Парагвая,
Богат и волен этот край.
Как хорошо быть гражданином
Страны, чье имя Парагвай…
Эх, мне бы паспорт Коста-Рики,
Смарагд небес и вечный май…
Как сладостно бывает вспомнить
Коста-риканский милый край!
Эх, мне бы боливийский паспорт.
Душистых сосен дивный край…
Прошу, Боливия, гражданство,
Как двум моим знакомым, дай!
Эх, мне бы паспорт Гондураса
(То не страна — восточный рай!)
Приятно иногда признаться:
Мол, Гондурас — родной мой край.
Боливия, ну дай мне паспорт!
И Гондурас, и Парагвай.
Чтоб мог я преспокойно жить в Варшаве,
Ведь это самый дивный край!
Двое под снегом
Снег напористый, колкий, лютый
Шерстью ворот мне оторочил,
На пустой мостовой столкнулись —
Он — солдат, я — еврей-рабочий.
Я бездомный и ты бездомный,
Время камнем бьет наши жизни,
Страшно, сколько нас разделяет,
Только снег этой ночью сблизил…
Вот ты мне преградил дорогу,
Хоть и сам себе не хозяин.
Кто из нас другого неволит?
Кто-то третий нас держит явно.
Твой мундир прекрасен, не спорю.
Мне с тобой никак не сровняться,
Впрочем, снег нас объединяет,
Я — еврей, ты — солдат прекрасный.
Снег окутывает обоих
Белизной своей безмятежной.
Сквозь нее в полумраке видно,
Как рассвет вдалеке забрезжил.
Слушай, что нам с тобой здесь делать?
Для чего? Кому это нужно?
Снег валит, расстанемся, друг мой,
По домам разойдемся… Ну же…
Первое апреля
Ой потеха, господа!
Я давлюсь от смеха, господа!
Вы послушайте, что случилось:
Мне газету сунули утром.
А сегодня Прима Априлис —
Время шуток… Готов я к шуткам!
И статьи безумием брызжут,
Заголовки чушью блистают,
Но сегодня все эти шутки
Совершенно не удивляют!
Дуче с фюрером, порвав соглашенье,
Всему миру принесут утешенье,
Больные просят сделать им больно,
Солдаты в плен идут добровольно,
Народы захватчикам покоряются
И карта Европы снова меняется.
Вновь земля под ногами еврея дрожит:
Он едва здесь обжился и — прочь бежит.
От стальных пилюль из города Эссен
У немцев нет ничего zu essen.
Людских законов можно не слушаться,
Рубежи горят и заставы рушатся…
Я весь этот бред прочитал спокойно.
Ведь праздник! Гневаться недостойно!
Но вдруг… огорчился страшно я:
Газета была вчерашняя!
Я видел сегодня Януша Корчака…
10 августа 1942
Я видел сегодня Януша Корчака,
Его с детьми последнее шествие,
Они шли как на прогулку в субботу
И выглядели торжественно.
Дети в святочных фартучках,
Пока еще чистеньких, не рваных,
Детдомовцы шли рядами по городу
Мимо людей, сидящих в капканах.
Город с перепуганным лицом
Был набит нагими и сирыми…
Дома глядели пустыми окнами,
Мертвыми дырами.
Вдруг раздался птицы бездомной крик
Как надгробное пение,
Равнодушно разъезжали на рикшах
Хозяева положения.
Чей-то топот, потом скрип, и — тихо,
Кто-то на лету бормотал поспешно
Перепуганная, немая молитва
Вошла в костел на улице Лежно
Они шли рядами, по пять человек
Не баловались, соблюдали порядок.
Одетым в синее полицейским
За этих сирот никто не предлагал взяток.
Никто не врывался на Умшлагплац,
Никто у Шмерлинга с просьбами не терся,
Никто не собирал фамильные часы,
Чтобы отдать их пьяным литовцам.
Януш Корчак шел с высоко поднятой головой —
Непокрытой — и без страха в глазах,
Один малыш держался за его карман,
И еще двоих он нес на руках.
Кто-то подбежал, сжимая записку
И заверещал, сам не свой:
— Вот бумага от Брандта, пане, возвращайтесь,
Но Корчак молча покачал головой.
Он даже не пытался ничего объяснить
Тем, кто такие новости от немцев приносит.
Как растолковать этим бездушным лбам,
Что он этих детей никогда не бросит…
Столько лет… он этой дорогой упрямо шел,
Чтоб в детских руках светило солнце.
Разве можно бросить их теперь?
Ни за что… Он с ними до конца остается…
А потом он подумал про короля Матиуша —
Его от такого же горя уберегла судьба.
Король Матиуш на острове среди дикарей
Точно так же вел бы себя.
Дети заходили в вагоны
Как будто ехали отмечать Лаг Бомер
А один пацан с геройским лицом
Чувствовал себя как Хашомер
Я подумал в эту обычную минуту —
Для Европы уже ничто не имеет цены.
И вот Корчаком в нашу историю
Славнейшие строки внесены.
На этой войне еврейской, позорной,
Среди бесстыдства, хаоса и смятения,
В этой повальной борьбе за жизнь,
Среди предательства, взяток, разложения
На этом фронте, где смерть бесславна,
В этой кошмарной пляске среди ночи
Стоял одинокий гордый солдат
Защитник сирот — Януш Корчак
Вы слышите, соседи с той стороны,
Наблюдающие за нами из-за ограды?
Януш Корчак умер ради того,
Чтоб у нас был свой Вестерплатте.
Лаг Бомер — еврейский праздник урожая.
Хашомер — член левосионистской молодежной организации.
Вестерплатте — полуостров на польском берегу Балтийского моря близ Гданьска. С 1 по 7 сентября 1939 года здесь проходила героическая оборона польского Военно-транзитного склада.
Памятник
Героям — поэмы, оды!
Потомки в речах похвалят их!
Им — золотые буквы,
Им — мраморный памятник.
Погибшим воинам — кресты!
Отважным бойцам — медали!
Их муки увековечат
В граните, бронзе и стали!
Про храбрых сложат легенды,
В веках прославят их,
Миф застынет и превратится
В ПАМЯТНИК.
Но кто вам расскажет, потомки,
Без красивых легенд
О той, которую взяли, убили,
И теперь ее нет…
Была она доброй? Не очень —
Скандалисткой слыла,
Хлопала дверью, ворчала,
Но — была.
Красавица? Красотой не блистала
даже когда цвела.
Умна? Ну, не дура, скажем.
И все ж… была.
Вот так — была, а потом пропала.
И во всех углах так недобро стало.
Сразу ясно — была, а потом не стало.
Боже, ну и жилище!
Даже ДОМОМ назвать нельзя.
(приехали из провинции)
Муж целый день в мастерских
Сын где-то пропадает,
Она подолгу не убиралась —
трудно (воду внизу брала)
Но вещи просто так не валялись,
И даже часы улыбались,
И она была.
Была.
И что же? Был человек? Неважно!
Статистике до нее нет дела —
Для мира, Европы — она пылинка,
Неважно, чего она там хотела!
Но когда ты к двери ее был уже близко,
Ручку крутил, в квартиру входил —
То сразу же ощущал, как веяло
Горячим супом, и от полотенца белого
Какая-то теплота плыла.
Так что…
она была.
И ее увели.
Пошла без скандала.
От плиты забрали.
Не до супа было.
Приказали, пошла и теперь ее нет —
убили.
…Муж вернется из мастерских,
Тяжело на стул рухнет,
На колени уронит руки
И вокруг обернется.
Огонь в печи не горит,
На полу полотенце,
На столе тарелка — вокруг все грязно.
Не встает. Откидывается. Думает:
Ужасно.
Ее нет.
Он поест супа с хлебом
Фабричных — чужих и жалких
И вдруг увидит —
на полке…
Ее остывший и мертвый чайник.
Он не пойдет в мастерские
Сын голодный домой вернется
На незастланную кровать
В башмаках заберется —
Будет лежать. Не отвлечься.
Не заснуть, хоть убей.
Вон там — мамкин остывший
ч а й н и к
ПАМЯТНИК ЕЙ.
Разговор с ребенком
Тысяча девятьсот сорок второй год,
Мать с ребенком у мастерских живет.
У ребенка синюшное лицо,
Мать седая, как молоко,
Мама, спрашивает малыш,
Как это — ДАЛЕКО?
Далеко — это за горами,
За озерами и лесами…
Где железной дороги линии…
Далеко — прогулка по морю,
Корабли и просторы синие,
Освященные солнцем горы…
Далеко — острова золотые,
И ласковый ветерок,
Далеко — налитая зелень,
И мягкий сухой песок.
…Но малышу понять нелегко
Что значит ДАЛЕКО.
Далеко, мой милый малыш
(И тут слезы на глаза просятся)
Далеко — это значит: от нас —
И до квартала Тоббенса.
А малыш не унимается все равно:
Мама, что такое ДАВНО…
Давно — это вечер в городе…
И свет фонарей в ночи,
Когда в доме тихо, спокойно
И тепло от печи.
Давно — в «Земянской» пирожные,
Обед под раскаты радио
Давно — газета «Наш Пшегляд»
И вечер в кино «Палладиум».
Давно — это месяц на море,
И на карточках молодожены,
Давно — открытки с экскурсии,
И белый хлеб без соломы.
Но это яркое, дивное прошлое
Малышу понять не дано,
Ведь он не знает, не знает совсем
Что такое ДАВНО…
Вот что, мой милый малыш
С лицом таким умудренным…
Давно — это то, что было давно —
Когда нас не кормили медом…
А скажи мне, мама, скажи,
Я никак не пойму…
Этот свист далекий… каждую ночь
Что там свистит, почему?..
Как объяснить ребенку,
Каким сравненьем, мотивом
Ему передать далекий ночной
Свисток локомотива…
Железной дороги линии,
Движение по просторам,
Поездку в спальном вагоне
На чудном поезде скором.
Вокзалы, знаки, стоянки,
Кварталы и полустанки,
Дороги, багаж, газеты
Носильщики и буфеты.
Огней полуночных всполохи,
Сиреневые дымы.
Как объяснить… И стоит ли…
Что где-то есть целый мир…
А мир это значит, мой мальчик,
Руки стиснувший безысходно, —
Есть что-то дальше Тоббенса
И что-то дальше меда…
Тоббенс — владелец мастерских, в которых евреи занимались принудительным трудом, изготовляя обувь и форму для фашистской армии. В период депортаций работников мастерских обещали не депортировать и поселили их в специальных домах под названием «блоки». Нацисты не сдержали обещание, и работники мастерских были отправлены в Треблинку вместе с безработными.
«Когда нас не кормили медом…» — в Варшавском гетто время от времени раздавался бесплатный мед.
Две смерти
Ваша смерть с нашей смертью
Друг от друга так далеки.
Ваша смерть — могучая смерть,
рвущая на куски.
Ваша смерть — в тех серых полях,
Что потом и кровью сдобрены.
Ваша смерть — это смерть от пуль…
Со смыслом… Во имя Родины.
Наша смерть — дурацкая смерть
На чердаках, в подвалах.
Наша смерть как паршивый пес
Ждет нас на тротуарах.
Ваша смерть — драгоценный крест,
Коммюнике, воззвания.
Наша смерть — как оптовый склад:
Зарыли — и до свидания.
Ваша смерть настигает вас
В открытом, прямом бою
Наша смерть надевает маску
Чудовищную свою.
Ваша смерть — обычная смерть,
Человеческая, нетрудная.
Наша смерть — поганая смерть,
Еврейская и паскудная.
Наша смерть вашей смерти
дальняя бедная родственница.
Ваша смерть, встретив нашу смерть,
Даже не поздоровается.
И темной ночью, в густом дыму,
Над городом, в адской тьме
Две эти смерти себя клянут,
А великий свой труд — вдвойне.
Им видно по обе стороны стены,
Когда они бродят высью,
Подсматривая за хитрой и злой
Одинаковой жизнью.