Леонид Николаевич Андреев 1871-1919

Жизнь Василия Фивейского - Рассказ (1903)

Как муравей — песчинка к песчинке — строил отец Василий свою жизнь: женился, стал священником, произвел на свет сына и дочь. Через семь лет жизнь рассыпалась в прах. Утонул в реке его сын, жена с горя стала пить. Покоя не находит отец Василий и в храме — люди его сторонятся, староста открыто презирает. Даже на именины к нему приходит только причт, почтенные односельчане не удостаива­ют батюшку внимания. По ночам пьяная жена требует от него ласк, хрипло моля: «Отдай сына, поп! Отдай, проклятый!» И страсть ее по­беждает целомудренного мужа.

Рождается мальчик, в память покойного брата нарекают его Васи­лием. Вскоре становится ясно, что ребенок — идиот; еще нестерпи­мее делается жизнь. Прежде отцу Василию казалось: земля кро­хотная, а на ней он один, огромный. Теперь эта земля вдруг населя­ется людьми, все они идут к нему на исповедь, а он, безжалостно и бесстыдно требуя от каждого правды, со сдержанным гневом повто­ряет: «Что я могу сделать? Что я — Бог? Его проси!» Он позвал к себе горе — и горе идет и идет со всей земли, и он бессилен умень­шить земное горе, а только повторяет: «Его проси!» — уже сомнева­ясь в желании Бога облегчить людское страдание.

Как-то Великим постом исповедуется ему нищий калека. Страш-

[72]

ное признание делает он: десят лет назад изнасиловал в лесу девочку, задушил ее и закопал. Многим священникам сообщал злодей свою тайну — и никто ему не верил; он и сам стал думать, что это — злая сказка, и, рассказывая ее в следующий раз, придумывал новые по­дробности, менял облик бедной жертвы. Отец Василий — первый, кто верит услышанному, словно сам совершил злодеяние. Упав на ко­лени перед убийцей, священник кричит: «На земле ад, на небе ад! Где же рай? Ты человек или червь? Где твой Бог, зачем оставил тебя? Не верь в ад, не бойся! Ада не будет! Ты окажешься в раю, с правед­ными, со святыми, выше всех — это я тебе говорю!..»

В ту ночь, накануне Страстной пятницы, отец Василий признается жене, что не может идти в церковь. Он решает пережить как-то лето, а осенью снять с себя сан и уехать с семьей куда глаза глядят, далеко-далеко...

Это решение вносит в дом покой. Три месяца отдыхает душа. А в конце июля, когда отец Василий был на сенокосе, в доме его вспыхи­вает пожар и заживо сгорает жена.

Он долго бродил по саду старого дьякона, служащего с ним и при­ютившего с дочерью и сыном после пожара. И чудны мысли отца Ва­силия: пожар — не был ли таким же огненным столпом, как тот, что евреям указывал путь в пустыне? Всю его жизнь Бог решил обратить в пустыню — не для того ли, чтобы он, Василий Фивейский, не блуж­дал более по старым, изъезженным путям?..

И впервые за долгие годы, склонив смиренно голову, он произно­сит в то утро: «Да будет святая воля Твоя!» — и люди, увидевшие его в то утро в саду, встречают незнакомого, совсем нового, как из друго­го мира, человека, спрашивающего их с улыбкою: «Что вы так на меня смотрите? Разве я — чудо?»

Отец Василий отправляет дочь в город к сестре, строит новый дом, где живет вдвоем с сыном, читая ему вслух Евангелие и сам будто впервые слушая об исцелении слепого, о воскрешении Лазаря. В церкви он теперь служит ежедневно (а прежде — лишь по празд­никам); наложил на себя монашеские обеты, строгий пост. И это новое его житие еще больше настораживает односельчан. Когда поги­бает мужик Семен Мосягин, определенный отцом Василием в работ­ники к церковному старосте, все сходятся на том, что виноват — поп.

Староста входит к отцу Василию в алтарь и впрямую заявляет: «уходи отс. От тебя здесь одни несчастья. Курица и та без причин околеть не смеет, а от тебя гибнут люди». И тогда отец Василий, всю жизнь боявшийся старосту, первый снимавший шляпу при встрече с

[73]

ним, изгоняет его из храма, как библейский пророк, с гневом и пла­менем во взоре...

Отпевание Семена совершается в Духов день. По храму — запах тления, за окнами темно, как ночью. Тревога пробегает по толпе мо­лящихся. И разражается гроза: прервав чтение поминальных молитв, отец Василий хохочет беззвучно и торжествующе, как Моисей, узрев­ший Бога, и, подойдя ко гробу, где лежит безобразное, распухшее тело, зычно возглашает: «Тебе говорю — встань!»

Не слушается его мертвец, не открывает глаз, не восстает из гроба. «Не хочешь?» — отец Василий трясет гроб, выталкивает из него мертвеца. Народ в страхе выбегает из храма, полагая, что в ти­хого и нелепого их пастыря вселились бесы. А он продолжает взывать к покойнику; но скорее стены рухнут, чем послушается его мертвец... Да он и не с мертвецом ведет поединок — сражается с Богом, в ко­торого уверовал беспредельно и потому вправе требовать чуда!

Охваченный яростью, отец Василий выбегает из церкви и мчит через село, в чисто поле, где оплакивал не раз свою горькую судьбу, свою испепеленную жизнь. Там, среди поля, и найдут его назавтра мужики — распластанного в такой позе, будто и мертвый он продол­жал бег...

М. К. Поздняев

Красный смех

ОТРЫВКИ ИЗ НАЙДЕННОЙ РУКОПИСИ - Рассказ (1904)

«...безумие и ужас.

Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге — шли десять часов непрерывно, не замедляя хода, не подбирая упав­ших и оставляя их неприятелю, который двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами...»

Рассказчик — молодой литератор, призванный в действующую армию. В знойной степи его преследует видение: клочок старых голу­бых обоев в его кабинете, дома, и запыленный графин с водой, и го­лоса жены и сына в соседней комнате. И еще — как звуковая галлюцинация — преследуют его два слова: «Красный смех».

Куда идут люди? Зачем этот зной? Кто они все? Что такое дом, клочок обоев, графин? Он, измотанный видениями — теми, что

[74]

перед его глазами, и теми, что в его сознании, — присаживается на придорожный камень; рядом с ним садятся на раскаленную землю другие офицеры и солдаты, отставшие от марша. Невидящие взгляды, неслышащие уши, губы, шепчущие Бог весть что...

Повествование о войне, которое он ведет, похоже на клочья, об­рывки снов и яви, зафиксированные полубезумным рассудком.

Вот — бой. Трое суток сатанинского грохота и визга, почти сутки без сна и пищи. И опять перед глазами — голубые обои, графин с водой... Внезапно он видит молоденького гонца — вольноопределяю­щегося, бывшего студента: «Генерал просит продержаться еще два часа, а там будет подкрепление». «Я думал в эту минуту о том, поче­му не спит мой сын в соседней комнате, и ответил, что могу продер­жаться сколько угодно...» Белое лицо гонца, белое, как свет, вдруг взрывается красным пятном — из шеи, на которой только что была голова, хлещет кровь...

Вот он: Красный смех! Он повсюду: в наших телах, в небе, в со­лнце, и скоро он разольется по всей земле...

Уже нельзя отличить, где кончается явь и начинается бред. В армии, в лазаретах — четыре психиатрических покоя. Люди сходят с ума, как заболевают, заражаясь друг от друга, при эпидемии. В атаке солдаты кричат как бешеные; в перерыве между боями — как безум­ные поют и пляшут. И дико смеются. Красный смех...

Он — на госпитальной койке. Напротив — похожий на мертвеца офицер, вспоминающий о том бое, в котором получил смертельное ранение. Он вспоминает эту атаку отчасти со страхом, отчасти с вос­торгом, как будто мечтая пережить то же самое вновь. «И опять пулю в грудь?» — «Ну, не каждый же раз — пуля... Хорошо бы и орден за храбрость!..»

Тот, кто через три дня будет брошен на другие мертвые тела в общую могилу, мечтательно улыбаясь, чуть ли не посмеиваясь, гово­рит об ордене за храбрость. Безумие...

В лазарете праздник: где-то раздобыли самовар, чай, лимон. Обо­рванные, тощие, грязные, завшивевшие — поют, смеются, вспомина­ют о доме. «Что такое «дом»? Какой «дом»? Разве есть где-нибудь какой-то «дом»?» — «Есть — там, где теперь нас нет». — «А где мы?» — «На войне...»

...Еще видение. Поезд медленно ползет по рельсам через поле боя, усеянное мертвецами. Люди подбирают тела — тех, кто еще жив. Тяжело раненным уступают места в телячьих вагонах те, кто в состо­янии идти пешком. Юный санитар не выдерживает этого безумия — пускает себе пулю в лоб. А поезд, медленно везущий калек «домой»,

[75]

подрывается на мине: противника не останавливает даже видный из­далека Красный Крест...

Рассказчик — дома. Кабинет, синие обои, графин, покрытый слоем пыли. Неужели это наяву? Он просит жену посидеть с сыном в соседней комнате. Нет, кажется, это все-таки наяву.

Сидя в ванне, он разговаривает с братом: похоже, мы все сходим с ума. Брат кивает: «Ты еще не читаешь газет. Они полны слов о смерти, об убийствах, о крови. Когда несколько человек стоят где-ни­будь и о чем-то беседуют, мне кажется, что они сейчас бросятся друг на друга и убьют...»

Рассказчик умирает от ран и безумного, самоубийственного труда: два месяца без сна, в кабинете с зашторенными окнами, при элект­рическом свете, за письменным столом, почти механически водя пером по бумаге. Прерванный монолог подхватывает его брат: вирус безумия, вселившийся в покойного на фронте, теперь в крови остав­шегося жить. Все симптомы тяжкой хвори: горячка, бред, нет уже сил бороться с Красным смехом, обступающим тебя со всех сторон. Хочется выбежать на площадь и крикнуть: «Сейчас прекратите войну — или...»

Но какое «или»? Сотни тысяч, миллионы слезами омывают мир, оглашают его воплями — и это ничего не дает...

Вокзал. Из вагона солдаты-конвоиры выводят пленных; встреча взглядами с офицером, идущим позади и поодаль шеренги. «Кто этот — с глазами?» — а глаза у него, как бездна, без зрачков. «Сума­сшедший, — отвечает конвоир буднично. — Их таких много...»

В газете среди сотен имен убитых — имя жениха сестры. В одно­часье с газетой приходит письмо — от него, убитого, — адресованное покойному брату. Мертвые — переписываются, разговаривают, об­суждают фронтовые новости. Это — реальнее той яви, в которой су­ществуют еще не умершие. «Воронье кричит...» — несколько раз повторяется в письме, еще хранящем тепло рук того, кто его писал... Все это ложь! Войны нет! Брат жив — как и жених сестры! Мерт­вые — живы! Но что тогда сказать о живых?..

Театр. Красный свет льется со сцены в партер. Ужас, как много здесь людей — и все живые. А что, если сейчас крикнуть:

«Пожар!» — какая будет давка, сколько зрителей погибнет в этой давке? Он готов крикнуть — и выскочить на сцену, и наблюдать, как они станут давить, душить, убивать друг друга. А когда наступит ти­шина, он бросит в зал со смехом: «Это потому, что вы убили брата!»

«Потише», — шепчет ему кто-то сбоку: он, видимо, начал произ­носить свои мысли вслух...

[76]

Сон, один другого страшнее. В каждом — смерть, кровь, мертвые. Дети на улице играют в войну. Один, увидев человека в окне, про­сится к нему. «Нет. Ты убьешь меня...»

Все чаще приходит брат. А с ним — другие мертвецы, узнаваемые и незнакомые. Они заполняют дом, тесно толпятся во всех комна­тах — и нет здесь уже места живым.

М. К. Поздняев

Жизнь Человека - Пьеса (1906)

На протяжении всего действия на сцене находятся Некто в сером и второй безымянный персонаж, молчаливо стоящий в дальнем углу. В прологе Некто в сером обращается к публике с объяснением того, что ей будет представлено. Это — жизнь Человека, вся, от рождения до смертного часа, подобная свече, которую он, свидетель жизни, будет держать в руке. На глазах у него и у зрителей Человек пройдет все ступени бытия, от низу до верху — и от верху к низу. Ограничен­ный зрением, Человек никогда не будет видеть следующей ступени;

ограниченный слухом, Человек не услышит голоса судьбы; ограничен­ный знанием, не угадает, что ему несет следующая минута. Счастли­вый юноша. Гордый муж и отец. Слабый старик. Свеча, снедаемая огнем. Вереница картин, где в разном обличье — все тот же Человек.

...Прислушиваясь к крикам роженицы, на сцене ведут разговор хихикающие старухи. Как одиноко кричит человек, замечает одна из старух: все говорят — и их не слышно, а кричит один — и кажется, будто все другие молча слушают. А как странно кричит человек, усме­хается вторая старуха: когда тебе самой больно, ты не замечаешь, как странен твой крик. А как смешны дети! Как беспомощны! Как труд­но они рождаются — животные рожают легче... И легче умирают... И легче живут...

Старух — много, но они как будто хором произносят монолог.

Речь их прерывает Некто в сером, возвещая: Человек родился. Отец Человека проходит через сцену с доктором, признаваясь в том, как он мучился в эти часы явления сына на свет, как жалел жену, как ненавидит он младенца, принесшего ей страдания, как казнит себя за ее муки... И как он благодарен Богу, услышавшему его молитву, осу­ществившему его мечту о сыне!

На сцене — родственники. Их реплики — словно продолжение

[77]

бормотания старух. Они с самым серьезным видом обсуждают про­блемы выбора имени для Человека, его кормления и воспитания, его здоровья, а затем как-то незаметно переходят к вопросам куда более прозаическим: можно ли здесь курить и чем лучше выводить жирные пятна с платья.

...Человек вырос. У него есть любимая жена и любимая профессия (он — архитектор), но у него нет денег. Соседи судачат на сцене о том, как это странно: эти двое — молоды и красивы, здоровы и счас­тливы, на них приятно смотреть, но их невыносимо жаль: они всегда голодны. Отчего так? За что и во имя чего?

Человек и его Жена смущенно рассказывают друг другу о зависти к сытым и богатым людям, которых они встречают на улице.

«Нарядные дамы проходят мимо меня, — говорит Жена Челове­ка, — я смотрю на их шляпки, слышу шуршанье их шелковых юбок и не радуюсь этому, а говорю себе: «У меня нет такой шляпки! У меня нет такой шелковой юбки!» «А когда я прохожу по улице и вижу то, что нам не принадлежит, — отвечает ей Человек, — то чув­ствую, как у меня отрастают клыки. Если меня кто-нибудь ненароком толкнет в толпе, я обнажаю свои клыки».

Человек клянется Жене: они выкарабкаются из нищеты.

«Вообрази, что наш дом — роскошный дворец! Вообрази, что ты — царица бала! Вообрази, что играет изумительный оркестр — для нас и наших гостей!»

И Жена Человека с легкостью все это воображает.

...И вот сбылось! Он богат, у него нет отбоя от заказчиков, его Жена купается в роскоши. В их дворце — чудный бал, играет волшебный ор­кестр — то ли человекообразные музыкальные инструменты, то ли по­хожие на инструменты люди. Кружатся пары молодых людей, вос­хищенно беседуя: какая честь для них быть на балу у Человека.

Входит Человек — он заметно постарел. За богатство он заплатил годами своей жизни. Постарела и его Жена. С ними торжественным шествием через анфиладу блистающих комнат идут многочисленные друзья с белыми розами в петлицах и, числом не меньшим, враги Че­ловека — с желтыми розами. Молодые пары, прервав танец, следуют за всеми на сказочный пир.

...Он снова обнищал. Прошла мода на его творения. Друзья и враги помогли ему растратить накопленное состояние. Теперь по дворцу бегают лишь крысы, гостей здесь давно не было. Дом обвет­шал, его никто не покупает. Умирает сын Человека. Человек и его Жена встают на колени и обращаются с молитвой к Тому, кто не­движно замер в дальнем углу: она — со смиренной материнской мольбой, он — с требованием справедливости. Это не сыновняя жа-

[78]

лоба, но разговор мужчины с мужчиной, отца с Отцом, старика со стариком.

«Разве покорных льстецов надо любить больше, чем смелых и гор­дых людей?» — спрашивает Человек. И ни слова не слышит в ответ. Сын Человека умирает — значит, не услышана его молитва! Человек возглашает проклятья тому, кто наблюдает за ним из угла сцены.

«Проклинаю все, данное Тобою! Проклинаю день, в который я родился, и день, в который я умру! Проклинаю себя — глаза, слух, язык, сердце — и все это бросаю в Твое жестокое лицо! И своим проклятьем — побеждаю Тебя!..»

...Пьяницы и старухи в кабаке удивляются: вон за столиком сидит Человек, пьет мало, а сидит много! Что бы это значило? Пьяный бред перемежается репликами, рожденными, похоже, в угасающем созна­нии Человека, — отголосками прошлого, эхом всей его жизни.

Являются музыканты — и те, и не те, что играли когда-то на балах во дворце Человека. Трудно понять: они это или не они, как трудно вспомнить минувшую жизнь и все, чего Человек лишился, — сына, жены, друзей, дома, богатства, славы, самой жизни...

Старухи кружатся вокруг столика, за которым сидит, понурив го­лову, Человек. Их пляска пародирует чудесный танец юных дам на стародавнем балу у Человека.

Перед лицом смерти он встает во весь рост, запрокинув прекрас­ную седую голову, и резко, громко, отчаянно выкрикивает — вопро­шая то ли небо, то ли пьяниц, то ли зрителей, то ли Некоего в сером:

«Где мой оруженосец? Где мой меч? Где мой щит?»

Некто в сером смотрит на огарок свечи — она вот-вот в послед­ний раз мигнет и погаснет. «Я обезоружен!» — восклицает Человек, и тьма обступает его.

М. К. Поэдняев

Рассказ о семи повешенных - (1906)

Старый, тучный, измученный болезнями человек сидит в чужом доме, в чужой спальне, в чужом кресле и с недоумением рассматривает свое тело, прислушивается к своим чувствам, силится и не может вполне осилить мыслей в своей голове: «Дураки! Они думают, что, со­общив мне о готовящемся на меня покушении, назвав мне час, когда меня должно было на куски разорвать бомбой, они избавили меня от

[79]

страха смерти! Они, дураки, думают, будто спасли меня, тайком при­везя меня и мою семью в этот чужой дом, где я спасен, где я в без­опасности и покое! Не смерть страшна, а знание ее. Если бы кто наверное знал день и час, когда должен умереть, он не смог бы с этим знанием жить. А они мне говорят: «В час дня, ваше превосхо­дительство!..»

Министр, на которого революционеры готовили покушение, заду­мывается в ту ночь, которая могла стать его последней ночью, о бла­женстве неведения конца, словно кто-то сказал ему, что он не умрет никогда.

Злоумышленники, задержанные в установленное по доносу время с бомбами, адскими машинами и револьверами у подъезда дома ми­нистра, проводят последние ночи и дни перед повешением, к которо­му их наскоро приговорят, в размышлениях столь же мучительных.

Как это может быть, что они, молодые, сильные, здоровые, — умрут? Да и смерть ли это? «Разве я ее, дьявола, боюсь? — думает о смерти один из пятерых бомбометателей, Сергей Головин. — Это мне жизни жалко! Великолепная вещь, что бы ни говорили пессимис­ты. А что, если пессимиста повесить? И зачем у меня борода вырос­ла? Не росла, не росла, а то вдруг выросла — зачем?..»

Кроме Сергея, сына отставного полковника (отец при последнем свидании пожелал ему встретить смерть, как офицер на поле брани), в тюремной камере еще четверо. Сын купца Вася Каширин, все силы отдающий тому, чтобы не показать сокрушающий его ужас смерти палачам. Неизвестный по кличке Вернер, которого считали зачинщи­ком, у которого свое умственное суждение о смерти: совсем неважно, убил ты или не убил, но, когда тебя убивают, убивают тысячи — тебя одного, убивают из страха, значит, ты победил и смерти для тебя больше нет. Неизвестная по кличке Муся, похожая на мальчика-под­ростка, тоненькая и бледная, готовая в час казни вступить в ряды тех светлых, святых, лучших, что извека идут через пытки и казни к вы­сокому небу. Если бы ей показали после смерти ее тело, она посмот­рела бы на него и сказала: «Это не я», и отступили бы палачи, ученые и философы с содроганием, говоря: «Не касайтесь этого места. Оно — свято!» Последняя среди приговоренных к повешению — Таня Ковальчук, казавшаяся матерью своим единомышленникам, так заботливы и любовны были ее взгляд, улыбка, страхи за них. На суд и на приговор она не обратила никакого внимания, о себе совсем забы­ла и думала только о других.

С пятерыми «политическими» ждут повешения на одной перекла­дине эстонец Янсон, еле говорящий по-русски батрак, осужденный за

[80]

убийство хозяина и покушение на изнасилование хозяйки (сделал он все это сдуру, услыхав, что похожее случилось на соседней ферме), и Михаил Голубец по кличке Цыганок, последним в ряду злодеяний ко­торого было убийство и ограбление трех человек, а темное про­шлое — уходило в загадочную глубину. Сам себя Миша с полной откровенностью именует разбойником, бравирует и тем, что совер­шил, и тем, что теперь его ожидает. Янсон, напротив, парализован и содеянным, и приговором суда и повторяет всем одно и то же, вкла­дывая в одну фразу все, чего не может выразить: «Меня не надо ве­шать».

Текут часы и дни. До момента, когда их соберут вместе и затем вместе повезут за город, в мартовский лес — вешать, осужденные по-одиночке осиливают мысль, кажущуюся дикой, нелепой, невероятной каждому по-своему. Механический человек Вернер, относившийся к жизни как к сложной шахматной задачке, мигом исцелится от пре­зрения к людям, отвращения даже к их облику: он как бы на воз­душном шаре поднимется над миром — и умилится, до чего же этот мир прекрасен. Муся мечтает об одном: чтобы люди, в чью доброту она верит, не жалели ее и не объявляли героиней. Она думает о това­рищах своих, с которыми суждено умереть, как о друзьях, в чей дом войдет с приветом на смеющихся устах. Сережа изнуряет свое тело гимнастикой немецкого доктора Мюллера, побеждая страх острым чувством жизни в молодом гибком теле. Вася Каширин близок к по­мешательству, все люди кажутся ему куклами, и, как утопающий за соломинку, хватается он за всплывшие в памяти откуда-то из раннего детства слова: «Всех скорбящих радость», выговаривает их умильно... но умиление разом испаряется, едва он вспоминает свечи, попа в рясе, иконы и ненавистного отца, бьющего в церкви поклоны. И ему становится еще страшнее. Янсон превращается в слабое и тупое жи­вотное. И только Цыганок до самого последнего шага к виселице ку­ражится и зубоскалит. Он испытал ужас, только когда увидел, что всех на смерть ведут парами, а его повесят одного. И тогда Танечка Ковальчук уступает ему место в паре с Мусей, и Цыганок ведет ее под руку, остерегая и нащупывая дорогу к смерти, как должен вести мужчина женщину.

Восходит солнце. Складывают в ящик трупы. Так же мягок и пахуч весенний снег, в котором чернеет потерянная Сергеем стоптан­ная калоша.

М. К. Поздняев

[81]

Иуда Искариот - Рассказ (1907)

Среди учеников Христа, таких открытых, понятных с первого взгляда, Иуда из Кариота выделяется не только дурной славой, но и двойст­венностью облика: лицо его как будто сшито из двух половинок. Одна сторона лица — беспрерывно подвижная, усеянная морщинами, с черным острым глазом, другая — мертвенно гладкая и кажущаяся несоразмерно большой от широко открытого, незрячего, затянутого бельмом ока.

Когда он появился, никто из апостолов не заметил. Что заставило Иисуса приблизить его к себе и что влечет к Учителю этого Иуду — также вопросы без ответов. Петр, Иоанн, Фома смотрят — и не в силах постичь эту близость красоты и безобразия, кротости и поро­ка — близость восседающих рядом за столом Христа и Иуды.

Много раз спрашивали апостолы Иуду о том, что понуждает его совершать худые поступки, тот с усмешкой ответствует: каждый чело­век хоть однажды согрешил. Слова Иуды почти похожи на то, что го­ворит им Христос: никто никого не вправе осуждать. И верные Учителю апостолы смиряют свой гнев на Иуду: «Это ничего, что ты столь безобразен. В наши рыбацкие сети попадаются и не такие уро­дины!»

«Скажи, Иуда, а твой отец был хорошим человеком?» — «А кто был мой отец? Тот, кто сек меня розгой? Или дьявол, козел, петух? Разве может Иуда знать всех, с кем делила ложе его мать?»

Ответ Иуды потрясает апостолов: кто ославливает своих родите­лей, обречен погибели! «Скажи, а мы — хорошие люди?» — «Ах, ис­кушают бедного Иуду, обижают Иуду!» — кривляется рыжий человек из Кариота.

В одном селении их обвиняют в краже козленка, зная, что с ними ходит Иуда. В другой деревне после проповеди Христа хотели побить Его и учеников камнями; Иуда бросился на толпу, крича, что Учитель вовсе не одержим бесом, что Он — просто обманщик, любящий деньги, такой же, как и он, Иуда, — и толпа смирилась: «Недостой­ны эти пришельцы умереть от руки честного!»

Иисус покидает селение в гневе, удаляясь от него большими шага­ми; ученики шествуют за Ним на почтительном расстоянии, кляня Иуду. «Теперь я верю, что твой отец дьявол?», — бросает ему в лицо Фома. Глупцы! Он им спас жизнь, а они еще раз его не оценили...

Как-то на привале апостолы вздумали развлечься: мерясь силою, они поднимают с земли камни — кто больший? — и швыряют в

[82]

пропасть. Иуда поднимает самый тяжелый обломок скалы. Лицо его сияет торжеством: теперь всем ясно, что он, Иуда, — самый силь­ный, самый прекрасный, лучший из двенадцати. «Господи, — молит Христа Петр, — я не хочу, чтобы сильнейшим был Иуда. Помоги мне его одолеть!» — «А кто поможет Искариоту?» — с печалью от­ветствует Иисус.

Иуда, назначенный Христом хранить все их сбережения, утаивает несколько монет — это открывается. Ученики в негодовании. Иуда приведен к Христу — и Тот вновь вступается за него: «Никто не дол­жен считать, сколько денег присвоил наш брат. Такие упреки обижа­ют его». Вечером за ужином Иуда весел, но радует его не столько примирение с апостолами, сколько то, что Учитель опять выделил его из общего ряда: «Как же не быть веселым человеку, которого сегодня столько целовали за кражу? Если б я не украл — разве узнал бы Иоанн, что такое любовь к ближнему? Разве не весело быть крюком, на котором один развешивает для просушки отсыревшую доброде­тель, а другой — ум, потраченный молью?»

Приближаются скорбные последние дни Христа. Петр и Иоанн ведут спор, кто из них более достоин в Царствии Небесном сидеть одесную Учителя — хитрый Иуда каждому указывает на его первен­ство. А потом на вопрос, как он все-таки думает по совести, с гордос­тью отвечает: «Конечно, я!» Наутро он идет к первосвященнику Анне, предлагая предать суду Назорея. Анны прекрасно осведомлен о репутации Иуды и гонит его прочь несколько дней подряд; но, опаса­ясь бунта и вмешательства Римских властей, с презрением предлагает Иуде за жизнь Учителя тридцать сребреников. Иуда возмущен: «Вы не понимаете, что вам продают! Он добр, он исцеляет больных, он любим бедняками! Эта цена — выходит, что за каплю крови вы даете всего пол-обола, за каплю пота — четверть обола... А Его крики? А стоны? А сердце, уста, глаза? Вы меня хотите ограбить!» — «Тогда ты не получишь ничего». Услышав столь неожиданный отказ, Иуда преображается: он никому не должен уступить права на жизнь Хрис­та, а ведь наверняка найдется негодяй, готовый Его предать за обол или два...

Лаской окружает Иуда Того, Кого предал, в последние часы. Лас­ков и услужлив он и с апостолами: ничто не должно помешать за­мыслу, благодаря которому имя Иуды навсегда будет в памяти людей называться вместе с именем Иисуса! В Гефсиманском саду он целует Христа с такой мучительной нежностью и тоской, что, будь Иисус цветком, ни капли росы не упало б с Его лепестков, не колыхнулся бы он на тонком стебле от поцелуя Иуды. Шаг за шагом идет Иуда

[83]

по стопам Христа, не веря глазам, когда Его бьют, осуждают, ведут на Голгофу. Сгущается ночь... Что такое ночь? Восходит солнце... Что такое солнце? Никто не кричит: «Осанна!» Никто не защитил Христа с оружием, хотя он, Иуда, украл у римских солдат два меча и принес их этим «верным ученикам»! Он один — до конца, до последнего вздоха — с Иисусом! Осуществляются ужас его и мечта. Искариот поднимается с колен у подножия Голгофского креста. Кто вырвет по­беду из его рук? Пусть все народы, все грядущие поколения притекут в эту минуту сюда — они обнаружат лишь позорный столб и мертвое тело.

Иуда смотрит на землю. Какая она вдруг маленькая стала под его стопами! Не идет больше время само по себе, ни спереди, ни сзади, но, послушное, движется всей своей громадой лишь вместе с Иудой, с его шагами по этой маленькой земле.

Он идет в синедрион и бросает им в лицо, как властелин: «Я об­манул вас! Он был невинен и чист! Вы убили безгрешного! Не Его предал Иуда, а вас, предал вечному позору!»

В этот день Иуда вещает как пророк, чего не смеют трусливые апостолы: «Я видел сегодня солнце — оно смотрело на землю с ужа­сом, вопрошая: «Где же здесь люди?» Скорпионы, звери, камни — все вторили этому вопросу. Если сказать морю и горам, во сколько люди оценили Иисуса, они сойдут со своих мест и обрушатся на го­ловы ваши!..»

«Кто из вас, — обращается Искариот к апостолам, — пойдет со мною к Иисусу? Вы боитесь! Вы говорите, что на то была Его воля? Вы объясняете свое малодушие тем, что Он велел вам нести по земле Свое слово? Но кто поверит Его слову в ваших трусливых и неверных устах?»

Иуда „поднимается на гору и затягивает петлю на шее своей у всего мира на виду, довершая задуманное. По всему свету разлетается весть об Иуде-предателе. Не быстрее и не тише, но вместе со време­нем продолжает лететь эта весть...

М. К. Поздняев

Наши рекомендации