Иностранцы среди выявленных сообщников джеймса мориарти 5 страница
К работе он приступал относительно рано и заканчивал, по причине ухудшающегося освещения, около трех пополудни. В первые два дня Мориарти фотографировал картины только в большой галерее с растянувшимися на триста ярдов стенами, густо увешенными картинами. Галерея соединяла Салон Карре и Зал Ван Дайка, выходящий окнами на набережную Лувра. Он предпочел бы сразу начать с Салона Карре, где на почетном месте висела «Мона Лиза», но, к его огорчению, там уже трудились, выполняя заказ Директора, два официальных фотографа.
Время от времени эти двое заходили в Большую галерею и, остановившись неподалеку, наблюдали за работой английского коллеги, рассчитывая, возможно, научиться у него каким-то новым приемам.
Раздражение росло, и Профессору уже приходилось делать над собой усилие, что оно не выплеснулось наружу. Он рассчитывал провернуть все быстро, но присутствие двух французов поломало первоначальные планы, вынудив его импровизировать, фотографируя другие картины – «Святого Себастьяна» Вануччи, «Юношу с перчаткой» Тициана и две работы Леонардо, «Святого Иоанна Крестителя» и «Вакха». Придя в Лувр на третье утро, Мориарти с беспокойством обнаружил в Большой галерее некоего студента, устроившегося с мольбертом перед «Святым семейством» Андреа дель Сарто.
На четвертый день фотографы не пришли, но студент все еще был на месте и прилежно трудился над своей копией. Проходя по галерее, эксцентричный англичанин упомянул офакте отсутствия коллег в разговоре с дежурным смотрителем, который сообщил в ответ, что они закончили работу здесь и переместились вниз.
Мориарти энергично покивал, сказал, что обязательно спустится вниз, но рассчитывает теперь сделать несколько фотографий в Салоне Карре. Возможно, добавил он мимоходом, что уже завтра ему придется возвратиться на родину. Получив нужную информацию, Мориарти сложил треногу, собрал прочее оборудование и направился в Салон Карре.
Студент занимался своим делом, пара посетителей стояли неподалеку, наблюдая за его работой, еще несколько человек прогуливались по галерее без особой цели, останавливаясь то здесь, то там, перед одним из множества теснящихся на стенах шедевров. Небольшая группа – отец в пенсне, мать и болезненного вида дочь – застыли перед большим полотном Мурильо, известным под названием «Кухня ангелов». На лицах всех троих застыло то характерное выражение, что бывает обычно у людей, полагающих будто созерцание великого искусства принесет им некое духовное благо.
«Кретины, – подумал, проходя мимо, Профессор. – Польза от искусства имеет только два измерения: его денежная стоимость и тайное сознание того факта, что ты обладаешь чем-то уникальным, чем-то таким, чего никто другой не сможет приобрести и за миллион лет». Великое искусство есть то же самое, что и огромная власть, особенно если использовать его так, как планировал он сам.
Миновав арку, Мориарти вошел в Салон Карре и принялся устанавливать фотографический аппарат перед «Моной Лизой». Одновременно он наблюдал скрытно за залом, отмечая места, откуда его могли видеть. В небольшой салон вели три входа: один из Большой галереи, тот, через который вошел он сам; второй находился напротив и вел в галерею Аполлона, где хранились остатки коронных драгоценностей Франции,[37] – своим названием она была обязана потолочному плафону Делакруа, изображавшему победу Аполлона на Питоном; третий, представленный в виде двери, вел в небольшое помещение, главное богатство которого составляли фрески Луини и картина Ханса Мемлинга.
Осмотревшись, Мориарти пришел к выводу, что видеть его могут с двух относительно небольших участков Большой галереи и галереи Аполлона, хотя, конечно, следовало учитывать вероятность того, что кто-то из посетителей или смотрителей выйдет вдруг и незаметно для него из комнаты с фресками. Следовательно, в нужный момент работать придется быстро и скрытно.
Добрых десять минут Профессор отлаживал аппарат, то и дело приникая к окуляру и рассматривая картину. За это время через Салон прошли, направляясь в Большую галерею, всего лишь двое посетителей. Час пробил. Мориарти замер, чутко вслушиваясь в тишину, ловя каждый звук, кашель, шарканье ног, голоса… Полностью сосредоточившись, он достиг такого состояния, когда улавливал самую малейшую вибрацию. Затем, продолжая следить за обоими входами, наклонился к лежавшему на полу футляру. Не глядя, действуя исключительно на ощупь, он нашел скрытую защелку и нажал ее. Боковая сторона футляра открылась. За ней находился тайник, в котором, обернутая бархатом, лежала копия Лабросса. Здесь же, в специальном отделении, находились продолговатые плоскогубцы, похожие на инструмент взломщика.
Вооружившись плоскогубцами, Мориарти сделал несколько шагов к тому участку стены, где висела картина, и уже собирался взяться за ее нижний край, когда из галереи Аполлона долетели далекие еще голоса.
Тремя бесшумными шагами он вернулся к футляру, спрятал плоскогубцы, закрыл потайное отделение и встал к треноге.
Голоса приближались – неспешный монолог одного нарушали шумные вздохи другого, звук шагов позволял определить движение по меньшей мере четырех пар ног, сопровождавшее постукиванием одной трости.
Профессор накрыл голову черной накидкой и склонился над аппаратом. Спустя несколько секунд в зал вошли четверо.
– Глаза у меня уже не те, что были, мсье директор, – говорил один. – Но и в этом осеннем тумане моего зрения я еще способен узреть истину.
Мориарти поднял голову, приготовившись познакомить гостей с темпераментным мистером Моберли. Внимание его привлекла прежде всего внушительная центральная фигура немолодого мужчины в очках с толстыми стеклами и палкой в руке. Рядом с ним, всей своей позой выражая почтение, шел седобородый директор Лувра. За ними следовали двое служащих музея.
– Знаю, я доставляю вам беспокойство, – продолжал мужчина в очках. – Но, как и любого художника, меня заботит только сохранение непреходящей истины и красоты.
– Понимаю, – услужливо улыбнулся директор. – Как понимаю и то, что на вашей стороне немало влиятельных представителей мира искусства. Но, Дега, мне ведь приходится иметь дело с мулами.[38]
– Ослами, болванами и идиотами, не способными отличить масло от акварели. Им надо только одно – чтобы у них на стенах висели хорошенькие картинки. Чистенькие, гладенькие, лакированные.
– Мы, кажется, мешаем одному из наших художников, – вставил директор.
Один из служителей откашлялся, другой двинулся в направлении Мориарти, словно с целью охранить от чужака двух великих людей.
– Все в порядке, мсье директор, – с почтительным поклоном сказал Мориарти.
– Англичанин, – расцвел Дега. – Так вы пожаловали в Париж, чтобы полюбоваться великими произведениями искусства?
– Я удостоен привилегии сделать несколько фотографий, сэр. – Профессор перевел дыхание, готовясь разразиться цветистой речью в стиле Моберли.
– Надеюсь, его фотографии лучше его французского, – проворчал близорукий Дега и, слегка повысив голос, спросил: – Вы фотографируете «Джоконду»? Наверное, хорошо знаете эту картину?
– Я знаю, что она бесценна. Знаю также, что мне выпала честь разговаривать с таким великим мастером, как вы, мсье Дега.
«Мазилой, – добавил Мориарти про себя, – малюющим танцовщиц, балерин и им подобных».
– Я, видите, их раздражаю. Нарушаю их покой. Этих глупцов, которым не терпится почистить «Джоконду». Что вы об этом думаете, а?
– Я читал об этих спорах, сэр. – Профессор искоса взглянул на директора, отступившего в сторонку и явно не желающего принимать участие в разговоре. – На мой взгляд, вы и ваши коллеги правы. Очищать «Мону Лизу» означает подвергать шедевр огромному риску. Риску не только уничтожить, но, что еще хуже, непоправимо испортить ее.
– Видите! – воскликнул Дега, энергично стукая палкой по полу. – Это понимает даже английский фотограф. Почистите – и вы ее не узнаете. Посмотрите на нее. Я уже не вижу ее так ясно, как раньше, но я ее чувствую. Почистить и затем покрыть лаком «Джоконду» то же самое, что раздеть самую желанную во всем свете женщину. Да, вы будете желать ее, женщину, раздетую догола, но ощущение тайны, великой загадки, всегда исчезает вместе с последним предметом одежды. Восхищение, очарование отойдет в историю. С таким же успехом ее можно сжечь.
– Браво! – пронзительный возглас Моберли эхом разнесся по залу, и директор, спеша избавить себя и возможных посетителей от неуместных речей иностранца, поспешил взять Дега за локоть.
– Давайте позволим нашему английскому другу заниматься своим делом. Вы выразили свое мнение и сможете сделать это еще раз сегодня перед членами комитета.
Великий художник с неохотой повернулся в сторону зала Аполлона.
– Я почти слеп, – обернувшись, пожаловался он. – Но не настолько, как эти кретины, присматривающие за культурным наследием человечества.
Мориарти облегченно выдохнул и снова встал к фотографическому аппарату. Значит, они все-таки подумывают о том, чтобы очистить картину. Что ж, придется рискнуть.
Семейство, еще недавно любовавшееся «Кухней ангелов», возвращалось через Салон. Не успели они пройти, как в зал, сопровождаемый смотрителем, вошел еще один посетитель. Вид у него был такой, словно он намеревался задержаться здесь надолго.
– Вы уже видели Дега? – спросил смотритель.
Мориарти кивнул.
– Для меня это честь. Большая честь.
– Боюсь, директор и комитет радуются меньше, – усмехнулся смотритель. – Что касается меня, то скажу откровенно: не знаю. Я здесь всего лишь работаю. И в искусстве не разбираюсь. – Он пожал плечами и двинулся в сторону галереи Аполлона.
Через пять минут горизонт расчистился окончательно, а Мориарти с некоторым удивлением обнаружил, что вспотел. Посмотрел на руки – они дрожали. Уж не сдают ли нервы? Он огляделся, прислушался и снова открыл потайное отделение. Чувства обострились до предела. Он ощущал сухой запах, видел кружащие в воздухе пылинки, слышал, как где-то вдалеке что-то упало на пол. Дойдя до картины, Мориарти снял ее с крючьев. Сердце колотилось так сильно, что заглушало все прочие звуки. Рама оказалась более тяжелой, чем он ожидал, но никаких других трудностей не возникло.
Профессор поставил картину к стене, повернул и увидел те самые четырнадцать скоб, о которых говорил Гарри Аллен. На секунду он замер, уловив странный, незнакомый звук, но то было всего лишь его собственное дыхание. Поработав плоскогубцами, Мориарти отвернул скобы, освободил деревянную панель и легонько нажал с тыльной стороны. Картина мягко упала на подставленную ладонь.
Держа ее в руке, он испытал возбуждение, сходное с сексуальным. Очнувшись от секундного оцепенения, Профессор торопливо вернулся к футляру, вынул из тайника копию Лабросса и положил на ее место подлинную «Мону Лизу». Потом снова подошел к стене и аккуратно вставил копию в раму. В какой-то момент сердце дрогнуло и остановилось – картина не входила. Он нажал посильнее и облегченно выдохнул – получилось. Мориарти снова взялся за плоскогубцы, повернул скобы, закрепил копию в раме и повесил картину на крючья.
Он уже убрал плоскогубцы в тайник, когда из комнаты с фресками донесся звук шаркающих шагов. Профессор опустился на колено, закрыл панель и сделал вид, что ищет что-то в футляре. Смотритель медленно подошел к нему сзади и остановился. Сколько прошло времени? Мориарти не знал. В воздухе все так же беззаботно кружились пылинки, издалека доносились приглушенные звуки.
– Шарло сказал, что вы завтра не придете, – проворчал смотритель.
Мориарти медленно выдохнул и задержал дыхание. В ушах стучало. Надо взять себя в руки.
– Не приду. – Он коротко хохотнул, входя в привычный образ Моберли. – Работа закончена, больше мне делать здесь нечего.
Задержавшись еще немного в Салоне Карре, чтобы не вызвать подозрения поспешным уходом, Профессор вышел наконец из Лувра со свисающим с плеча черным футляром. Глядя на пересекающего Плас-дю-Карусель долговязого мужчину, скособочившего под тяжестью фотографического оборудования, никто бы и не подумал, что он уносит величайший из шедевров Леонардо да Винчи.
Двумя днями позже английский фотограф Моберли покинул Францию – и фактически исчез с лица Земли, – а Мориарти вернулся домой, на Альберт-сквер, чтобы спрятать сокровище в надежном тайнике. Порой, сидя за столом и глядя на портрет женщины с загадочной улыбкой, он испытывал странное чувство: неужели она моя? Только здесь, в Лондоне, его оставило наконец то чудовищное напряжение, в котором пришлось жить последние дни. Теперь только он один во всем мире, знал, где находится подлинная «Джоконда», именуемая так же «Мона Лизой». Знал он и то, что никто не увидит оригинал до тех пор, пока не будут закончены счеты с Жаном Гризомбром, предавшим его несколько лет назад. Но чтобы привести в действие план мщения, требовалось снова – и как можно скорее – вернуться в Париж. На этот раз Профессор отправился во Францию, приняв обличье другого персонажа из имеющегося в его распоряжении репертуара – американского джентльмена, владеющего огромным состоянием.[39]
Американец не стремился ни произвести впечатление, ни привлечь к себе внимание. Ношу громадного богатства он нес с достоинством и легкостью человека, привыкшего к ней с ранних лет. В его манерах не было ни агрессивности, ни показушности, столь свойственных многим приезжающим в Европу американцам, сделавшим быстрые деньги на золоте или железных дорогах и теперь считавших себя вправе смотреть свысока, распоряжаться, угрожать и раздавать указания, словно обретенное мимоходом богатство и есть истинный ключ к жизни – увы, слишком часто так оно и есть.
Представительный, слегка полноватый, темноволосый, лет около пятидесяти, с пухлым, пышущим здоровьем лицом и мягким голосом – таким он прибыл в Париж. Преображение не заняло много времени – подкладка под одежду, тампоны под щеки, небольшая косметическая процедура, окраска волос и очки в толстой роговой оправе. Менять голос Мориарти научился давно. Теперь, согласно имеющимся документам и кредитным письмам, он был Джарвисом Морнингдейлом из Бостона, штат Массачусетс, и путешествовал с секретарем, которого называл просто Гарри. Апартаменты на его имя были заказаны в парижском отеле «Крильон».
Репутацией города удовольствий Париж в первую очередь обязан Монмартру начала девяностых. Именно туда, а также на улочки, прилегающие к знаменитой площади Пигаль, устремляются прежде всего приезжие и туристы, жаждущие своими глазами увидеть скандальные места, слухи о которых распространялись по всему западному миру с конца 1880-х. На Монмартр в свой первый вечер в Париже направился и Джарвис Морнингдейл. Вот только целью его поисков был не грех, а человек, которого, как ему было известно, всегда тянуло туда, где грех цветет пышным цветом.
Зима 1897 года выдалась холодной и сырой, но развлекательные заведения и кафе не страдали от отсутствия посетителей. Не было исключением и кабаре. Около одиннадцати Морнингдейл устроился за столиком неподалеку от сцены, на которой девушки с энтузиазмом исполняли популярный канкан: задирали юбки, кружились в port d’armes, издавали дикие вопли в grand ecart.[40]
Утолив жажду бокалом шампанского раскрасневшийся сверх обычного американец повернулся к секретарю.
– Вам, дорогой Гарри, стоило бы побывать здесь несколько лет назад, – негромко и с улыбкой сказал он. – Сейчас это все для шоу, в те же времена все было для секса. У нынешних девушек даже белье чистое. Когда заведением управлял Зидлер, женщины были женщинами – Ла Гулю, Жанна Авриль, Кри-Кри, Рэйон д’Ор, Ла Сотерель, Нини-Пат-ан-л'Эр. Они потели на сцене, и их аромат распространялся по всему залу.[41]
– Мне и это очень нравится, – рассеянно ответил Гарри Аллен, не отрывая глаз от замаскированных белыми кружевами ляжек, представленных зрителям под бравурный финал оркестра.
Собравшиеся наградили танцовщиц шумными аплодисментами, к которым присоединились и «американец» с секретарем. Мориарти наклонился к своему спутнику.
– А вот и одна из настоящих, – шепнул он, кивком указывая на стройную, смуглую, похожую на цыганку девушку, которая, покачивая бедрами, шла между столиками, словно ища кого-то. – Я помню ее еще с тех, теперь уже далеких времен, хотя не думаю, что она узнает меня в нынешнем обличье.
Девушка остановилась и посмотрела на Мориарти, который кивнул в ответ. Она улыбнулась и той же, откровенно сексуальной походкой, направилась к их столику. Наряд ее соответствовал тогдашней богемной моде: свободная, но не слишком длинная юбка и тесная блузка, позволявшая видеть, что под ней практически ничего нет.
– Желаете угостить, мсье? – Голос ее прозвучал грубовато, словно она говорила на чужом языке.
Американец кивнул и ответил на французском.
– Садитесь. Шампанского?
– А еще что-нибудь есть?
Официант оказался у столика еще раньше, чем Мориарти поднял руку.
Девушка посмотрела на обоих с почти нескрываемым презрением.
– Так вы хотите…
– Чего я хочу, вас не касается. – Жесткая нотка в голосе заставила девушку насторожиться. – Вы ведь Сюзанна, да?
В ее глазах блеснул огонек.
– Раньше я вас здесь не видела. Откуда вы меня знаете?
– Такой у меня бизнес. Вас это беспокоить не должно.
Как и вы, я здесь по делу.
– Да? – Назовите вашу цену – я дам вдвое большую.
И вы можете взять моего друга.
Сюзанна оценивающе, словно выбирала жеребца для конюшни, посмотрела на Гарри.
– Что еще?
– Я приехал издалека с предложением для одного вашего друга. Не спрашивайте, откуда я его знаю, но его имя известно даже в Америке. Как мне найти Гризомбра? Найти его легко. На рю Верон есть кабаре. Небольшое, как и все там. Называется «Мезон вид». По вечерам он обычно ходит туда. Думаю, само заведение ему и принадлежит, как и многое другое на Монмартре. – Не выказывая больше интереса, она повернулась к Гарри Аллену. – У вас хороший друг. Вам повезло получить такой подарок.
Морнингдейл негромко рассмеялся и на какое-то время утратил над собой контроль; голова его по-змеиному задвигалась из стороны в сторону.
– Давай, Гарри. Обещаю, на Альберт-сквер никто ничего не узнает. Про Сюзанну Цыганку говорят, что она стоит каждого потраченного су. – Он снова усмехнулся, высыпал на стол горсть монет, допил шампанское и собрался уходить.
– Вы сами справитесь? – Гарри с беспокойством взглянул на хозяина.
– Не тревожься. Я бывал в местах поопаснее Монмартра. Развлекись. Увидимся утром в отеле.
Площадь Бланш встретила пронзительным холодным ветром. На другой стороне улицы топтались несколько извозчиков; пара гнедых служила им вместо жаровен. От группки толпившихся на углу проституток отделилась одна, видимо, посчитавшая одинокого прохожего легкой добычей.
– Привет, cheri,,[42] могу устроить славную ночку. – Нос у нее посинел, зубы стучали от холода. Она потянулась к лицу Профессора.
Мориарти позволил себе выйти на минутку из образа благодушного американца.
– Тронешь, шлюха, и я вырву у тебя сердце.
Девица плюнула в него, и Мориарти, выбросив руку, схватил проститутку за воротник пальто, рванул на себя и заговорил – быстро, на том языке, который понимали в самых темных переулках.
– Ferme ton bee та petite marmite ou je casse ton aileron.[43]
Мориарти с силой отшвырнул девицу, споткнувшись, та свалилась в сточную канаву. Услышанное – не столько даже смысл, сколько тон – лишили проститутку дара речи. Когда бедолага выбралась из канавы, несостоявшийся клиент уже сидел в кэбе.
– На улицу Верон.
«Мезон вид» представлял собой заведение с небольшим, ничем не примечательным фасадом – дверь с резным восточным орнаментом и окошко, украшенное изнутри свечой под красным стеклянным абажуром и несколькими афишками с именами тех, кто выступал сейчас, и тех, кто появлялся здесь раньше.
Человек у входа принял у гостя монетку и проводил к любезно раскланявшемуся официанту в несвежем, мятом вечернем костюме. Интерьер практически ничем не отличался от интерьера других подобного рода заведений: сдвинутые вместе грубо сколоченные столы, отделенные от сцены деревянными перилами. В дальнем углу к сцене жался небольшой оркестр. Посетителей хватало – кабаре, должно быть, пользовалось популярностью. В воздухе висела густая пелена табачного дыма, и Профессор даже моргнул, прежде чем глаза начали различать что-то в колышущейся дымке. Ловко лавируя между столиками, официант провел его в угол, где какая-то пара только что освободила место. Стул еще хранил тепло сидевшей на нем женщины, и возникший перед Мориарти стакан вполне мог быть тем, из которого она недавно пила. Делать заказ не пришлось – официант откупорил невесть откуда взявшуюся бутылку шампанского и, прежде чем гость успел потребовать чего-то другого, наполнил стакан. Шампанское оказалось безвкусным и выдохшимся.
Расположившись поудобнее, Мориарти попытался оглядеться, но тут музыканты оживились, барабанщик выдал короткую дробь – звук получился такой, словно инструментом служила жестянка из-под печенья, – занавес, скрывавший крохотную стену, раздвинулся и явил стоящий в глубине ее диванчик. Под очередную барабанную дробь откуда-то сбоку явилась пухленькая, кокетливая девица, которая тут же принялась подмигивать и строить гримасы завсегдатаям, криками и свистом выразившим одобрение предлагаемому им зрелищу.
Девица – полностью, кстати, одетая – просеменила, неестественно прихрамывая, по сцене. Остановилась. Подмигнула. И вдруг задергалась, словно что-то ужалило ее в правую грудь. Публика, в большинстве своем уже видевшая этот номер, взвыла от восторга. Между тем насекомое – оса или блоха – явно доставляло бедняжке немалые неудобства. Сначала она просто чесалась; потом, пытаясь поймать злобное насекомое, сняла платье и бросила его на обидчицу. Воображаемая оса оказалась, однако, проворней, а потому вслед за платьем девице пришлось избавляться от других одежек. В конце концов, к большому ее смущению, на ней почти ничего не осталось.[44]
С той же неизбежностью, как день сменяет ночь, последняя деталь туалета улетела вслед за всеми прочими под бурные аплодисменты. Оркестр еще раз напомнил о себе, и Профессор начал наконец приглядываться к публике.
Жан Гризомбр сидел за большим столом в нескольких шагах от сцены, изливая радушие и гостеприимство на двух сурового вида мужчин, возможно, банкиров. Невысокого роста, гибкий, обладающий фацией танцора, Гризомбр имел один существенный недостаток: его сухощавая физиономия была начисто лишена обаяния, столь необходимого для человека этой профессии. Он редко выражал радость всем лицом; обычно улыбка не шла дальше губ, которые растягивались так, словно участвовали в исполнении заученного жеста. Сейчас он сидел напротив гостей – то ли банкиров, то ли бизнесменов, – между двумя своими крепкими телохранителями, смуглые лица и беспокойные глаза которых внушали тревогу и беспокойство.
Минут через десять бизнесмены поднялись. Гризомбр распрощался с обоими, пожал каждому руку и с серьезным видом раскланялся. Похоже, за столом только что заключили какую-то сделку. Один из телохранителей отправился провожать гостей; Гризомбр, оставшись за столом, негромко отдал какие-то распоряжения второму.
Наблюдая за ним, видя, как шевелятся его губы, Профессор почти слышал у себя в голове голос француза и те слова, что он произнес при их последней встрече. «Мне очень жаль, но таково наше общее решение. Если бы кто-то из нас потерпел неудачу и скомпрометировал себя, вы, несомненно, поступили бы так же. Будучи нашим лидером вы подвели нас всех, Профессор, и я вынужден просить вас покинуть Париж и уехать из Франции как можно скорее. Больше мне сказать нечего. Могу лишь добавить, что отныне я не гарантирую вашей безопасности в этой стране».
«Что же, – подумал Мориарти, – скоро ты будешь висеть у меня на крючке и умолять, чтобы я снова стал вашим предводителем». Он поднял руку, подзывая официанта, который тут же подошел к столику и угодливо поклонился.
– Еще бутылку, мсье?
– Я желаю поговорить с мсье Гризомбром.
Вежливая улыбочка мгновенно испарилась, маленькие глазки уставились на него настороженно и с подозрением.
– Как мне вас?..
– Мое имя ничего ему не скажет. Будьте добры, передайте вот это.
Мориарти опустил руку в карман и вынул письмо, написанное Вильгельмом Шлайфштайном под его диктовку. Мсье Жану Гризомбру, было написано на конверте. Вручить лично. Само письмо многословием не отличалось.
Дорогой Жан, рекомендую вам моего американского друга, Джарвиса Морнингдейла. Человек он очень богатый, и у него имеется предложение, которое, полагаю, следует принять скорее вам, чем мне. Заверяю, что о каких бы суммах ни шла речь, вы свое получите. Насчет денег он не шутит. Ваш покорный друг, Вилли.
Официант еще не успел отойти от столика, как Гризомбр уже нетерпеливо вскрыл конверт и бросил взгляд в сторону Мориарти. Потом медленно, словно столкнулся с малопонятным текстом на латыни, прочел письмо и поднял голову. На этот раз взгляд его задержался на американце с явным интересом. Мориарти поднял стакан. Гризомбр бросил что-то телохранителю и кивнул, приглашая Профессора к своему столу.
– Вы Джарвис Морнингдейл? – спросил он по-французски.
– Да. Герр Шлайфштайн рекомендовал мне обратиться к вам.
– Для американца у вас прекрасное произношение.
– Удивляться нечему. Моя мать из Нового Орлеана, и французский – мой второй язык.
– Хорошо.
Гризомбр жестом предложил гостю сесть. Один из телохранителей налил в бокал шампанского. На это раз оно не было ни выдохшимся, ни безвкусным.
– Мне почему-то кажется, что мы уже встречались. – Гризомбр пристально посмотрел на Мориарти, но тот, уверенный в надежности маскировки, выдержал этот взгляд спокойно, не дрогнув.
– Думаю, что нет. До сих пор в Париже мне доводилось бывать нечасто.
Гризомбр по-прежнему не сводил с него глаз.
– Вилли Шлайфштайн пишет, что я, возможно, сумею вам помочь.
Мориарти сдержанно улыбнулся.
– Не знаю, но мне хотелось бы на это надеяться.
– Говорите.
Высыпавшие на сцену девушки готовились начать канкан. «Похоже, парижские кабаре мало чем отличаются одно от другого», – подумал Мориарти.
– То, что я хочу сказать, предназначено только для ваших ушей.
Гризомбр указал пальцем на обоих своих телохранителей.
– Каково бы свойства ни было ваше предложение, его можно обсуждать в их присутствии.
Мориарти пожал плечами.
– Извините. Дело слишком большое, и деньги в нем замешаны большие.
Гризомбр задумался. Мориарти, успевший неплохо изучить бывшего союзника, знал, что первостепенный фактор в этих размышлениях именно деньги.
– Ладно, – кивнул наконец француз. – Наверху есть комната, поднимемся туда.
Он повернулся и шепнул что-то тому из телохранителей, который провожал пару бизнесменов. Тот молча кивнул и удалился, не проявив ни малейшего интереса к лихо скачущим на сцене девицам.
– Они вам нравятся, мсье Морнингдейл? – с тусклой улыбкой поинтересовался Гризомбр.
– Умеренно, мсье Гризомбр. На мой вкус, этот танец излишне откровенен.
– Вы приехали издалека. Если желаете, я мог бы познакомить вас с девушкой, которая, по-моему, пришлась бы вам по вкусу. Это мулатка, прожившая большую часть детства в Париже. Она умеет держать язык за зубами и… как это сказать… всегда не против.
Менее всего Мориарти хотел бы связываться сейчас с женщиной, тем более в маскировке, сохранить которую в спальне невозможно.
– Вынужден отказаться. Видите ли, сейчас у меня на уме лишь одна леди, причем, очень высокого происхождения.
– Как хотите. – Француз пожал плечами. – Раз уж вы такой разборчивый…
– Ее имя, – продолжал Мориарти, – Мадонна Лиза, она жена Заноби дель Джоконда.
Брови у Гризомбра подпрыгнули на лоб:
– Вот как… Полагаю, вы правы. Поговорим приватно.
Угадать настоящее предназначение комнаты, в которую они поднялись, было нетрудно. Большую ее часть занимала широкая железная кровать; кроме нее здесь имелся резной туалетный столик и множество зеркал, включая одно на потолке. Гризомбр и Джарвис Морнингдейл расположились в креслах орехового дерева с чудесными гнутыми ножками и подлокотниками, обшитыми красной и золотой парчой.
Телохранители ушли, оставив бутылку бренди и два стакана, но скорее всего были где-то поблизости, возможно, прямо за дверью. В подобной ситуации он и сам поступил бы так же.
– Расскажите мне о Мадонне Лизе, – с притворным интересом попросил француз. Уголки рта поползли вверх, но глаза остались пустыми – глазами застывшей в студне овцы.
– Рассказывать особенно нечего. Мсье Гризомбр, я задам вам вопрос. Абстрактный вопрос. Если бы вы хотели приобрести что-то так, чтобы хозяева не поняли, что они чего-то лишились, что бы вы сделали?
– Полагаю, самый распространенный способ – взять, оставив вместо подлинника копию. Говорят, такое делается довольно часто. Например, с украшениями. Но вы ведь говорите о картине. Вещи огромной ценности и немалого возраста.
– Картина висит в музее Лувра. В Салоне Карре. Буду откровенен, я подумывал о том, чтобы проделать этот трюк самому. Навел справки, изучил подходы, но – увы! – здесь требуются опыт и определенные навыки. Навыки, например, хорошего вора. Скажите, трудно ли украсть такую картину?
Гризомбр коротко рассмеялся.
– Украсть было бы легко. Если я правильно помню, картина небольшая, а в Лувре до сих пор не научились беречь свои сокровища. Да и с чего бы им учиться? Кому придет в голову красть такие работы? Их ведь невозможно продать.