Илья Бортнюк (р. 1968) — музыкальный продюсер
В 1991-м в Ленинградском Дворце молодежи я решил провести «Первый фестиваль независимой музыки». Это была полнейшая авантюра.
Гитарист Олег Малыш Дзятко свел меня с директором своей группы. Этот директор появился на горизонте довольно случайно. С Олегом он познакомился, лежа на соседних койках в больнице. Точно не помню, но вроде бы они вместе косили армию. С первого взгляда было ясно: в музыке парень не понимает вообще ни хрена. Зато он умудрился найти для нашего фестиваля денег.
Надо понимать: происходило все это еще в СССР. Даже значение слова «спонсор» было известно тогда не всем. Тем не менее парень нашел людей, которые выделили бюджет в размере, равном стоимости двух новых автомобилей. На эти деньги во Дворце молодежи мы и провели свой фестиваль: два дня выступлений… двадцать пять групп… несколько тысяч зрителей. Между прочим, именно там состоялось самое первое выступление группы «Нож для фрау Мюллер».
* * *
А за полтора года до этого я демобилизовался из армии.
Служил я в Карелии. От Петербурга это всего 240 километров. Время от времени мне даже удавалось заскочить домой. Как-то начальник гарнизона отправил меня во вполне официальную командировку с целью покупки для его жены стиральной машины. В городе я тогда провел три дня, и за это время приятели успели переписать мне на кассеты кучу модной музыки.
Доставать современную музыку в агонизирующем Советском Союзе было сложно. Интернет еще не существовал. Ближайший к Ленинграду мьюзик-шоп находился в Хельсинки. Единственный способ послушать что-то новое: кто-то должен был привезти из Европы пластинку.
Каждая поездка за границу носила тогда просветительский характер. Одним из первых пластинки в Ленинград стал привозить парень, который тогда пел в модной группе «Дурное влияние», а потом эмигрировал в Англию. Много музыки привозили Сергей Курёхин и братья Сологубы из группы «Странные игры». Слушать все это я стал еще до армии, а к двадцати годам уже понимал: единственное, что интересует меня в жизни, это музыка.
После школы я поступил в Кораблестроительный институт. Демобилизовавшись, я попробовал восстановиться, но теперь вокруг была совсем другая страна. Ни о каком кораблестроении не могло быть и речи. Для начала я перевелся в Институт киноинженеров. Впрочем, до учебы ли было мне в те годы? Вместо лекций я бегал по городу, договаривался встретиться, обменивался дисками, переписывал с пластинок на кассеты… Новая виниловая пластинка Bauhaus или Depeche Mode — продажной цены такая вещь просто не имела. В городе было всего несколько счастливых обладателей таких дисков, а в Москве о подобных вещах тогда даже не слышали.
Сейчас понять все это уже довольно сложно. Но тогда я воспринимал музыку как откровение. После института я стал делать на Ленинградском радио собственную музыкальную передачу. В голодном и замерзающем СССР я рассказывал людям о независимой английской сцене, о группе Dead Can Dance и о Нике Кейве.
Первые несколько моих программ были посвящены британским исполнителям. Потом руки дошли и до молодых русских групп: «Дурное влияние», «Игры», «Петля Нестерова»… С некоторыми музыкантами я уже был знаком. Делая программу, познакомился еще с несколькими… потом еще с несколькими… потом со всеми.
* * *
Самой интересной панк-группой в городе на тот момент были «Пупсы». Играть эти парни почти не умели, но с первых аккордов зал каждый раз вставал на уши. Это было что-то невообразимое! В 1991-м я решил попробовать себя в роли их директора и для начала свозить «Пупсов» на гастроли в Германию.
Сказать, что это было сложно, — ничего не сказать. Оформить загранпаспорт, получить разрешение на выезд из страны — все это тогда было дико трудно. А для парней типа «Пупсов» — и вообще нереально. Для выезда из страны в те годы человек должен был представить справку о том, что последние пять лет он проработал на одном месте. Эти парни не проработали в жизни вообще ни единого дня, да и выглядели так, что чиновники сразу покрывались испариной.
Я пришел в Смольный, встретился с председателем Комитета по международным связям и попробовал объяснить, что «Пупсы» — супергруппа. Им обязательно надо ехать. И вы знаете — он поверил мне на слово. Нам были выданы загранпаспорта и разрешено выехать из СССР. Мы отправились в Берлин.
Только что рухнула Стена. Берлин был главным городом мира. По улицам круглосуточно бродили толпы народу. Атмосфера была потрясающая. Гастроли длились три недели. Группа отыграла множество концертов. Как-то мы выступили на площадке, на которой перед нами выступал Ник Кейв. Это был реальный триумф русского панк-рока. Но в результате музыкантов зазвездило так, что через полгода группа просто развалилась.
Барабанщик «Пупсов» Саша Дусер ушел в группу Tequilla-Jazzz. Басист вообще забросил музыку. А гитарист вскоре сел в тюрьму и провел там то ли девять, то ли десять лет. После этих гастролей, весной 1991-го, я провел во Дворце молодежи свой первый фестиваль, а к осени того же года в помещении «Молодежного Центра» на Васильевском острове появился клуб TaMtAm.
Сева Гаккель (р. 1958) — бывший виолончелист группы «Аквариум»
У меня в паспорте все еще стояло разрешение на выезд из СССР. Один знакомый предложил использовать это разрешение и на три дня съездить в Будапешт. Он просил выполнить его поручение, а взамен оплачивал все дорожные расходы. Грех было отказываться, и я уехал.
В клубе мы заранее договорились, что в первую неделю после моего возвращения играть будет панк-группа «Пупсы» и немцы Hordy-Tordy. TaMtAm понемногу приобретал конкретные очертания.
Будапешт поразил меня своей красотой, а цвет Дуная оказался вовсе не голубым, а мутным, как кофе из советской кофеварки. Поезд, на котором я возвращался, остановился в нескольких километрах от Петербурга и простоял посреди чистого поля три часа. Нехорошее предчувствие подтвердилось сразу же, едва я добрался до дому: 19 августа 1991 года в стране произошел военный переворот.
Это было совершенно некстати. Не хотелось сворачивать то, что я только-только затеял. Но, по счастью, все обошлось. Ближайший концерт пришлось перенести из-за объявленного в стране траура. Зато уже в следующую субботу «Восточный синдром» отыграл при невиданном скоплении народу.
* * *
У нас не было ни опыта, ни команды. Однако дела как-то продвигались. Группы записывались на выступления, концерты начали проходить регулярно.
Никакого представления о том, что за музыка сегодня будет звучать, я не имел. Мне не хотелось повторять опыт «Рок-клуба» со всеми его комиссиями и прослушиваниями, но несколько групп были абсолютно бездарны. На их выступления приходила вялая кучка родственников и одноклассников. Так продолжаться не могло. Нужно было требовать демозаписи.
Основной критерий был прост: это не должно быть похоже на русский рок. Необязательно, чтобы это нравилось лично мне. Не важно, на каком языке они будут петь. Лишь бы не было умных текстов под вялый аккомпанемент, и лишь бы не было тяжелого металла с бессмысленными запилами.
СССР развалился, но механизмы разрушенной системы по-прежнему работали. Концертные организации и областные филармонии мгновенно перестроились и стали рубить деньги на новом материале. Теперь шанс выступить на больших площадках оставался лишь у нескольких рок-клубовских групп с громкими названиями. И любое выступление моментально превращалось в акцию. Меня тошнило от позы, которую приняли рок-музыканты. Им казалось, будто СССР пал от грохота их гитар и теперь весь мир принадлежит им одним. Свою игру они восприняли очень всерьез, хотя со стороны-то любой понимал: они ее уже проиграли.
Не бывает плохой и хорошей системы — система всегда одна. Никакой разницы между умершим социализмом и строящимся капитализмом не было. Быстро выяснилось, что весь андеграунд предыдущей эпохи носил чисто экономический характер. Как только стало можно, музыканты тут же превратились в «профессионалов». Для кого-то обстоятельства сложились благоприятно, и они автоматически перешли в разряд супергрупп. Для кого-то не сложились, и они вынуждены были довольствоваться случайными заработками. Музыка тут была ни при чем.
На все, что стало называться русским роком, у меня выработалась стойкая аллергия. Я хорошо понимал, в чем заключена ошибка. И чтобы её исправить, я должен был вернуться назад и начать все с самого начала.
* * *
Следующий концерт чуть не стал последним. Выступала группа «Пупсы». Пришла тьма народу. Для TaMtAm’а это был первый настоящий панк-концерт.
Прежде у русского панк-рока не было почвы: музыканты все были в андеграунде. И только с появлением монстров отечественного рока панк приобрел смысл. Он содержал протест против того, во что превратился «Рок-клуб». С десятилетним опозданием русские музыканты проделали тот же путь, что и западные. К началу 1990-х в стране выросло поколение, для которого язык групп вроде «Аквариума» был уже вчерашним днем.
Публика на «Пупсах» была настолько своеобразной, что сперва я опешил. Я никогда не видел столько панков в одном пространстве. У них не было никаких сдерживающих центров. Для панков каждый концерт в новом месте должен был стать последним. Меня это пугало и восторгало одновременно Я чувствовал, что если бы сейчас мне было двадцать, то скорее всего я был бы таким же.
Все, что мы приготовили перед концертом, было моментально уничтожено. Народу было столько, что кресла не понадобились. А подушки, которые мы положили на пол, просто растоптали. В туалете оторвали раковину. Все было закидано бутылками и их осколками. Я смотрел, как люди уничтожают мой только что родившийся клуб, но чувствовал, что они принесли с собой какую-то новую, очень притягательную жизнь.
Я боялся, что хозяин нашего помещения Саша Кострикин предъявит претензии, и на этом клуб (не успев толком начаться) просто прекратит свое существование. Но Саша отнесся к произошедшему спокойно. Он сказал, что раковину, конечно, придется починить, но после этого мы можем продолжать.
Глава 4
Илья Чёрт (р. 1972) — лидер группы «Пилот»
Первый раз я сходил в TaMtAm через несколько месяцев после открытия клуба. Место меня поразило. Музыканты сидели на сцене прямо на полу, а мелодия звучала едва слышно. Расслышать ее мог только тот, кому все это предназначалось. Это было как Тайная вечеря. Мир, лежащий снаружи, должен был умереть, а здесь была жизнь. Мне было восемнадцать, и ничего прекраснее я еще не видел.
В детстве я сильно конфликтовал с матерью. Будучи школьником — ненавидел район, в котором меня угораздило родиться. Потом я понял, что дело не в районе, — этот мир вообще плохо приспособлен для жизни. Но дальше так было невозможно. Нельзя ненавидеть вообще все на свете. Где-то должно было найтись место и для такого, как я. В тот вечер мне показалось, что TaMtAm и есть такое место.
Главное воспоминание моего детства: мать по любому поводу на меня орет. С отцом они развелись, когда мне было четыре года. Отец всегда был мне другом. С ним я мог поделиться любым секретом — но теперь он жил в соседнем подъезде. А я остался с матерью.
Что значит быть любимым — я не очень хорошо понимаю это и до сих пор. Жизнь никогда не показывала мне, каково это, когда тебя ценят дороже всего на свете. Я, маленький, совершенно не понимал, за что меня наказывают. Сейчас мать — пожилой человек. Мы видимся от силы раз в два месяца, и многое удалось простить… Но в детстве я чувствовал только ненависть.
Едва окончив школу, я ушел из дому. Я вдруг понял, что повзрослел и в состоянии ответить. Сперва я несколько раз кинул в нее табуреткой. Потом сказал, чтобы она держалась от меня подальше… а в следующий раз мы смогли нормально поговорить, только когда мне исполнилось тридцать.
Родители, школьные друзья, соседи по парадной — никого из них видеть я больше не желал. Начались 1990-е, и моя жизнь должна была стать совсем другой.
* * *
Об СССР воспоминания у меня приблизительно такие же, как у человека, вернувшегося из тюрьмы. Что было, то было — к чему вспоминать? Девяностые тоже были не сахар, но уж лучше так, чем назад в СССР.
Я всегда чувствовал себя лишним. Не таким, как остальные. В школе я думал, что дело в фамилии. Настоящая фамилия у меня Кнабенгоф. Жить в Советском Союзе и носить фамилию Кнабенгоф — совсем не здорово.
Я не верю в национальности. Быть евреем, немцем, русским — это ведь не мой выбор. Да, мое тело имеет вот такую маркировку. Да, в моих жилах течет кровь той же группы, что и у других (большей частью незнакомых мне) людей. Это все? Это и называют национальностью? Быть русским, гордиться национальностью — все это означало стать частью коллектива. Но как раз это у меня никогда и не получалось.
Жить так, как жили люди вокруг, — для меня проще было умереть. Пить водку… Носить ватник… Драться район на район… Вести себя так, чтобы рано или поздно оказаться в тюрьме. Школьником я пытался доказать себе и всем вокруг, что я — свой. Такой же, как другие люди… но не было у меня ничего общего с другими людьми.
Я родился в Ульянке — самом молодом и наиболее удаленном от центра районе Петербурга. Ульянку застроили только в 1970-х. Спонсором застройки выступил Кировский завод. Ульянка стала единственным городским районом, целиком заселенным рабочими.
Развлечений там было немного. Драки район на район. Катание с ледяной горки. Или, например, вскрыть чужую машину и что-нибудь оттуда украсть. Представь: вечер, черные, зимние, неосвещенные пустыри. Наша компания: десяток парней в ватниках, подпоясанных солдатскими ремнями. Мы выруливаем из-за поворота, а навстречу — другая такая же банда, только народу у них в два раза больше. Они преграждают нам дорогу и молча стоят. В такие минуты вперед всегда отправляли меня. Я делал несколько шагов и начинал говорить. Иногда говорить приходилось довольно долго, но после этого мы всегда мирно расходились.
В нашей компании я выполнял функции разводящего. Дворовые приятели удивлялись моему таланту. Хотя на самом деле все было проще. С пяти лет у меня жуткие проблемы со зрением. Очки я старался носить как можно реже, а без очков почти ничего не видел. Так что говорить я начинал, не различая не то что их лиц, но иногда даже и фигур.
Половина моих одноклассников с тех пор успела посидеть в тюрьме, а вторая половина уже на кладбище. Сами они считают, что это нормальная жизнь. Мечтать о чем-либо еще — бессмысленная фантазия. А вот сам я очень неплохо учился. У меня даже троек почти не было.
Это-то меня и срубило. Парень с фамилией Кнабенгоф в советской школе не мог учиться лучше, чем русские мальчики. Директор школы была партийная. Из класса она меня просто выдавила. Я вдруг заметил, что меня откровенно валят на всех экзаменах. Выглядело это нагло и вопиюще, и мать пошла скандалить. Но, разумеется, ничего не добилась. После восьмого класса из школы меня выкинули.
Я хотел учиться. Мне хотелось самому решать, чем я стану заниматься в жизни. Но учиться остались полные подонки, а я отправлялся в техникум. Я забрал документы, пошел и отомстил: в первый же вечер после окончания школы перебил стекла в директорском кабинете.
* * *
Начиналась взрослая жизнь. Я был к ней абсолютно не готов. Меня окружали люди, с которыми я физически не мог общаться. Меня окружал мир, не приспособленный для жизни. Самое ужасное, что впереди было то же самое.
Жить оказалось так больно… и так сложно. Жить с другими я не хотел, а одному жить было незачем.
После школы я пристроился в Кинотехникум. Мама жалела, что я не пошел по ее стопам. Ей хотелось, чтобы я прожил ту же самую жизнь, что прожила она. Я представлял, как стану ходить на службу… проводить дни перед кульманом… и волосы у меня на голове шевелились от ужаса… для меня это была преисподняя. Из техникума я очень быстро сбежал.
Дольше года проработать на одном месте — это было выше моих сил. Но работать все равно было нужно. Сперва я устроился озеленителем в Александровский парк. Потом работал грузчиком. Потом дворником. Два дня я стоял у конвейера на фабрике мороженого. А дольше всего я проработал санитаром в больнице имени 25 Октября.
От других работ у меня всегда возникало ощущение бессмысленно убиваемого времени — но не от этой. Я работал в бригаде санитаров: приносил лекарства, выносил больничные утки и помогал в морге. Люди боятся морга, и я тоже боялся — но только до первого прикосновения к покойнику. Ты первый раз берешь мертвого человека за руки, за ноги и в эту минуту осознаешь: это не люди. Просто мясо. То, что было внутри, — ушло. Остался костюм.
Человек, это ведь не то, что ты видишь, а то, что внутри. В фантик тела завернута конфетка, и человеком мы называем именно ее, а не фантик. Никогда я не ассоциировал человека с его внешностью. Даже в отношениях с женщинами человек интересовал меня куда больше, чем тело.
Женщина может быть фантастически красива внешне и при этом быть полной дурой внутри. Несколько раз я пробовал секс с головокружительно красивыми женщинами — это была физкультура. Никогда в жизни мне и в голову не приходило покупать проституцию. Девушек у меня было немного, но зато они были самыми лучшими.
Первый раз я попробовал жить с девушкой, когда мне было семнадцать лет. Мы учились в техникуме и оба слушали тяжелый рок. Мы жили вместе, куда-то ходили, ели за одним столом и пробовали быть семьей… а потом просто расстались… разумеется, расстались.
С тех пор я пытался жить рядом с другим человеком еще несколько раз. Это не имело смысла. Есть в моей жизни женщина или нет — я все равно оставался один. По сути, вся моя жизнь — непрекращающееся одиночество. Я существовал среди людей, которые меня не понимали.
С самого детства я занимался тем, что рвал нити, связывающие меня с миром. Я порвал с семьей, со школой, с дворовыми приятелями, с национальностью и со страной… Годам к двадцати я остался совсем один. Жить дальше было незачем. И тут в моей жизни появился TaMtAm. Плохо только, что одновременно с этим у меня начались огромные личные проблемы.
* * *
Когда мне было пять лет, я заболел менингитом. Очень серьезная штука — воспаление мозга. Несколько суток я провел в коме. Я почти умер тогда и до сих пор отлично помню все, что ты чувствуешь, когда наступает смерть.
Бояться смерти — это нормально. Но не в пять лет. В таком возрасте к смерти ты совершено не готов. Ужас, который я пережил, остался со мной навсегда. Я был маленький и беззащитный. А то, что на меня обрушилось, было взрослым и чудовищным. Это был животный ужас, при котором ты перестаешь себя контролировать и писаешься в штаны, — только там у тебя нет штанов. И то, что ты ощущаешь, не кончается никогда.
То, что воспринимают наши органы чувств, имеет предел. Глаз видит волны какой-то там частоты, но не видит инфракрасный или ультрафиолетовый свет. То, что способен воспринять мозг, тоже имеет предел. Мы сосредотачиваемся на чем-то одном и отсекаем все остальное. Если хочется, то эти рамки можно расширить. Но смерть снимает вообще все рамки. Там никаких пределов нет. И ты погружаешься в ужас, по сравнению с которым Освенцим покажется Диснейлендом. Любая, самая невыносимая жуть нашего мира — Диснейленд по сравнению с адом.
Рассказать, что такое ад, — невозможно. Зато его можно испытать. Даже секундное испытание ада — рубец, который остается с тобой навсегда. Дальше именно он станет определять всю твою жизнь. На фоне полового созревания детские кошмары вернулись и теперь преследовали меня безостановочно.
Начало 1990-х было самым радостным временем — но и самым тяжелым. Я переживал жуткие депрессии. Я не мог спать. Не мог есть. Я уходил туда, где меня никто не видел. Если со мной заговаривали, я тут же срывался на крик. Два раза я пытался покончить с собой: я все еще боялся смерти, но жизнь оказалась даже страшнее, чем смерть.
Единственным спасением было то, что я по-прежнему плохо видел. Мне было достаточно снять очки, чтобы мир тут же потерял четкость.
Исчез.
Стал размытым.
Перестал касаться меня лично.
А потом пришел человек, который сказал:
— На! Попробуй! Эта штука победит твою депрессию.
Я был дико измотан. Все что угодно, лишь бы это кончилось. И я попробовал. С тех пор наркотики очень надолго вошли в мою жизнь.
* * *
Закона, запрещающего употребление наркотиков, тогда не существовало. Веществ, расширяющих сознание, в TaMtAm’е было навалом. Тем более что стоили они — копейки. Пи-Си-Пи продавали то ли в три, то ли в шесть раз дешевле, чем водку. При этом от водки с утра у тебя будет болеть голова, а от этой штуки ты на несколько суток превращался в инопланетянина, и все вокруг говорили, что для здоровья Пи-Си-Пи совсем не вреден.
К 1994 году TaMtAm превратился в космопорт. Клуб был битком набит инопланетянами. Куча идей, причудливые лица, абсолютная свобода, безумное многообразие. Адекватных людей в клубе не было вообще. Охрана пропускала внутрь только инопланетян, а обычным людям на входе говорили:
— Извини, дружище! Тебе этот клуб не подходит.
Страна снаружи переживала трудные времена — а нам было наплевать. Мир агонизировал и изменялся по нескольку раз в день — но наш мир менялся еще быстрее. Заслуга TaMtAm’а состоит в том, что он показал целому поколению: можно обходиться без всего остального мира. Хочешь играть музыку — наплюй на шоу-бизнес и просто играй! Хочешь быть свободным — приходи к нам и будь! Музыканты рок-клубовской волны пытались куда-то вылезти, пробиться, занять место, кому-то что-то доказать. Мы в TaMtAm’е чувствовали себя самодостаточными. У нас был клуб, а все остальное нам было не нужно.
В группе я начал играть с семнадцати лет. Мы исполняли жесткую музыку — треш-металл. Слушали нас суровые, нахмуренные типы: агрессивный внешний вид, черная кожа, шипы и черепа. За этими черепами скрывались, может быть, самые искренние отношения из всех, что я встречал в жизни.
Знаешь, когда сотни крошечных ежей сбиваются в стаю, то иглы они упирают не друг в друга, а наружу — прямо в лицо миру. Наши слушатели выглядели как банда вурдалаков. Хотя на самом деле они были такими же, как я: растерянными и беззащитными. Теперь нас было много. Когда ты растворяешься среди других людей, страх перед жизнью исчезает сам собой. Это очень сильное ощущение: что-то общее, одно на всех. Каждый человек в косухе тебе брат. Каждый человек с длинными волосами — точно такой же, как ты. Ради этого отдать можно все на свете.
К середине десятилетия я все для себя понял. У меня больше не было работы, и я не собирался ее искать. Я знал, что больше не буду пытаться жить как все. Денег не было, жить было не на что, плюс это был пик моего увлечения наркотиками… Впервые в жизни я был полностью свободен.
Вместе с двумя девчонками я снимал комнату в коммуналке на улице Восстания. Соседи считали, что по ночам мы занимаемся черт знает чем. На их мнение мне было глубоко наплевать. На выходные девушки ездили к папам и мамам и привозили оттуда хлеб, сахар и сливочное масло. Я со своими родителями не общался принципиально. Официально все трое числились работниками конюшни при зоопарке. Чтобы не кинуться от недоедания, иногда воровал у лошадей морковку и колол себе в ноги витамин B12.
Несмотря ни на что я был счастлив. Тогда я еще не знал, что жизнь — это куда более сложная штука, чем всем нам казалось сперва.
Глава 5