Это юбилейное признание или общественное сознание действительно «снизошло» до Сада?
– По некоторым пунктам Сад не принимается до сих пор. Тем не менее, существуют какие-то тексты писателя, которые достаточно освоены, их удобно интерпретировать, изучать. Существуют очень интересные семиотические интерпретации Сада. Классической считается интерпретация Ролана Барта, сблизившего его письмо с Фурье и Лойолой. От архаического восприятия Сада как провозвестника психиатрии, предтечи Ломброзо, мы постепенно, с трудом, переходим к восприятию его как литератора. Аналогия с психиатрией, конечно, натянута: Сад меньше всего хотел определить сексуальные извращения как болезнь, он не считал их даже извращениями. Он оценивал пороки абсолютно позитивно. А извращением стала сама социальная норма. В этом смысле он противоположен психиатрии.
– А не лукавство ли это со стороны маркиза? Ведь Сад весь замешан на парадоксах. Он считает нормой то, что другие называют отклонением от нормы и, может быть, таким образом пытается насадить новую, свою норму…
– Вопрос об искренности всегда сложен. В любом тексте существует множество смысловых, уровней, каждый из которых отличается той или иной степенью искренности. Беда в том, что между ними нет общего знаменателя. Де Сад считался с требованиями своего времени. Если взять предисловие к «Жюстине», читаем: «Я пишу это для того, чтобы оправдать добродетель». Читатель же понимает, что это насмешка, что у «благих намерений» маркиза есть обратная сторона. Кроме того, характерной особенностью Сада является то, что он не признавал своего авторства. Он отказался от «Жюстины» и «Жюльетты». А «120 дней Содома» вообще считались утраченными. Поскольку Сад начал писать в тюрьме, а ему довелось сидеть « Венсеннском замке, Бастилии и в Шарантоне, его рукописи после его перевода в Шарантон остались в Бастилии. Когда Бастилия пала, рукопись куда-то исчезла. Лет через сто она была перекуплена богатым немцем и опубликована в Германии. Сад всю жизнь считал, что его шедевр – «120 дней Содома» – утрачен навсегда и, по его собственному выражению, «плакал кровавыми слезами». Мне кажется, если бы он согласился подписать обязательство, что будет вести себя более умеренно…
—…Тогда бы это был уже не Сад…
– Его бы раньше выпустили из тюрьмы. Но вы правы, он был человеком чрезмерным во всем. Например, в тюрьме он стал слишком много есть. Видимо, не имея возможности вести прежнюю жизнь либертена, философа-распутника, решил отдаться гастрономии. Когда же он, в конце концов, вышел из тюрьмы – по декрету Французской революции – он в шутку именовал себя «самым толстым человеком в Париже»…
А что, по-вашему, главное у Сада как литератора? Что нового он внес в собственно литературу?
– Главное, конечно, это язык Сада. Именно он, письменный и всеобщий, служит в его романах оружием взаимопонимания разных полов и возрастов. Я бы назвал его прозрачным, в каком-то смысле это – язык-автомат, приносящий, кстати сказать, в жертву, множество традиционно эротических ценностей, например, голос, его индивидуальный тембр. На этом строилась карьера стольких актеров! А у Сада слух превращался в чисто информационный канал. Редуцируются у него обоняние, осязание и другие неконтролируемые свойства любого театрального языка, делающие его непоследовательным и притягательным одновременно. Именно из-за «неаффективности» языка Сада, действия и реплики его героев выстраиваются в два идеально параллельных ряда, не пересекающихся по сути ни в одной точке.
Зато глаз у Сада переразвит до пределов возможного, чтобы не сказать большего. Его литературный мир является идеально видимым, просматриваемым, освещенным. Отчасти, поэтому, он и невыносим: страдания его «гутаперчевых» персонажей ничем не ограничены, но то же самое можно сказать об их способности к наслаждению, безгранична и она.