Духовенство, леса, свобода

Основной закон для всего существующего — это уцелеть, выжить. Вы сеете плевелы и надеетесь взрастить хлебные колосья.

Макиавелли

ажная персона продолжала свою речь; видно было, что это человек осведомленный; Жюльену очень понравилась мягкая, сдержанная убедительность, с которой он излагал свои великие истины:

1. У Англии не найдется для нас ни одной гинеи, там сейчас в моде экономия и Юм. Никто, даже их святые, не дадут нам денег, а господин Брум поднимет нас на смех.

2. Больше чем на две кампании венценосцы Европы не рискнут пойти без английского золота, а двух кампаний мало, чтобы раздавить мелкую буржуазию.

3. Необходимо создать во Франции вооруженную партию, без чего монархические элементы Европы не отважатся даже и на эти две кампании.

А четвертый пункт, который я позволю себе вам представить как нечто совершенно бесспорное, заключается вот в чем:

Немыслимо создать вооруженную партию во Франции без помощи духовенства. Я вам прямо это говорю, господа, и сейчас вам это докажу. Надо все предоставить духовенству. Находясь денно и нощно при исполнении своих обязанностей, руководимое высокодостойными людьми, кои ограждены от всяких бурь, ибо обитель их за триста лье от ваших границ…

— А-а! Рим, Рим! — воскликнул хозяин дома.

— Да, сударь, Рим! — гордо повторил кардинал — В каких бы шуточках ни изощрялись на этот счет в дни вашей юности, когда подобное остроумие было в моде, я говорю вам во всеуслышание, в тысяча восемьсот тридцатом году, одно только духовенство, руководимое Римом, сумеет найти доступ к сердцу простого народа.

Пятьдесят тысяч священников повторяют одни и те же слова в день, указанный их владыками, и народ, который в конце концов и дает вам солдат, восчувствует глас своих пастырей сильнее, нежели всякое витийство мирян… (Этот личный выпад вызвал ропот среди собравшихся.)

— Духовенство обладает силой, превосходящей вашу, — снова заговорил кардинал, возвышая голос, — все шаги, которые вы делали, дабы достичь основной цели — создать во Франции вооруженную партию, — были сделаны нами…

Тут последовали факты… Кто роздал восемьдесят тысяч ружей в Вандее?.. И так далее, и так далее.

— Пока духовенство не получит обратно своих лесов, оно ничего не в состоянии сделать. Стоит только начаться войне, министр финансов предпишет агентам за отсутствием средств выплачивать жалованье только приходским священникам. Ведь Франция, в сущности, — неверующая страна, и она любит воевать. Кто бы ни преподнес ей войну, он будет популярен вдвойне, ибо воевать — значит, выражаясь на площадном языке, заставить иезуитов пухнуть с голоду; воевать — значит избавить гордых французов от угрозы иноземного нашествия.

Кардинала слушали благосклонно.

— Следовало бы еще, — добавил он, — чтобы господин де Нерваль оставил министерство, ибо имя его вызывает излишнее раздражение.

Тут все повскакали с мест и заговорили разом. «Сейчас меня опять вышлют», — подумал Жюльен; но даже сам осмотрительный председатель забыл о присутствии и существовании Жюльена.

Все взоры устремились на человека, которого Жюльен сразу узнал. Это был г-н де Нерваль, премьер-министр; он видел его на бале у герцога де Реца.

Смятение достигло апогея, как принято выражаться в газетах по поводу парламентских заседаний. Прошло добрых четверть часа, пока, наконец, восстановилась относительная тишина.

Тогда поднялся г-н де Нерваль и, наподобие апостола, начал вещать.

— Я далек от того, чтобы утверждать, — начал он каким-то необыкновенным голосом, — что я вовсе не дорожу постом министра.

Мне указывают, господа, будто имя мое умножает силы якобинцев, восстанавливая против нас множество умеренных. Я охотно ушел бы, но пути господни дано знать немногим. А мне, — добавил он, глядя в упор на кардинала, — надлежит выполнить то, что мне предназначено. Глас небесный изрек мне: «Либо ты сложишь голову на эшафоте, либо восстановишь во Франции монархию и низведешь Палаты на то место, какое занимал парламент при Людовике XV». И я это сделаю, господа.

Он умолк и сел; наступила мертвая тишина.

«Хороший актер!» — подумал Жюльен. Он ошибался, как всегда, приписывая людям, по своему обыкновению, гораздо больше ума, чем у них было на самом деле. Воодушевленный спорами сегодняшнего бурного вечера, а еще того более искренностью выступавших ораторов, г-н де Нерваль в эту минуту всей душой верил в свое предназначение. Этот человек, обладавший большим мужеством, отнюдь не отличался умом.

В тишине, воцарившейся после знаменательной фразы «Я это сделаю», пробило полночь. Жюльену почудилось в этом бое часов что-то величественное и зловещее. Он был взволнован.

Прения вскоре возобновились с удвоенной силой, а главное — с непостижимой откровенностью. «Эти люди в конце концов меня отравят, — подумывал иногда Жюльен. — Как это они решаются говорить подобные вещи перед плебеем?»

Пробило два часа, а они все говорили и говорили. Хозяин дома давно уже похрапывал; г-н де Ла-Моль был вынужден позвонить, чтобы подали новые свечи. Г-н де Нерваль, министр, отбыл без четверти два, не преминув, однако, несколько раз перед уходом впиться внимательным взглядом в физиономию Жюльена, отражавшуюся в стенном зеркале неподалеку от его стула. Как только он скрылся, все почувствовали себя свободнее.

Пока вставляли новые свечи, человек в жилетах тихонько сказал соседу:

— Бог его знает, что только не наговорит королю этот человек. Он может поставить нас в самое глупое положение и испортить нам все. Надо прямо сказать: это исключительная самонадеянность и даже наглость с его стороны, что он появляется здесь. Он бывал здесь и раньше, до того, как попал в министры, но портфель, как-никак, меняет все, человек жертвует ему всеми своими интересами и он должен был бы это понимать.

Не успел министр скрыться, как бонапартистский генерал сомкнул вежды. Потом заговорил о своем здоровье, о ранах, взглянул на часы и исчез.

— Держу пари, — сказал человек в жилетах, — что генерал сейчас догоняет министра. Он будет оправдываться в том, что его застали здесь, и уверять, что он нас держит в руках.

Когда запасные лакеи зажгли, наконец, новые свечи, слово взял председатель:

— Нам надо прийти к решению, господа. Не будем пытаться переубедить друг друга. Подумаем лучше о содержании ноты, которая через сорок восемь часов будет находиться перед глазами наших иноземных друзей. Здесь говорили о министрах. Теперь, когда господин де Нерваль покинул нас, мы можем сказать: а что нам за дело до министров? Мы заставим их желать того, что нам требуется.

Кардинал тонкой улыбкой выразил свое одобрение.

— Нет ничего проще, как, мне кажется, изложить нашу точку зрения, — сказал молодой епископ Агдский со сдерживаемым потаенным огнем самого лютого фанатизма.

До сих пор он хранил молчание, и Жюльен, наблюдавший за ним, видел, что взор его, сначала мягкий и кроткий, загорелся после первого же часа прений. Теперь огонь, пылавший в его душе, вырвался наружу, как лава Везувия.

— Начиная с тысяча восемьсот шестого и по тысяча восемьсот четырнадцатый год, — сказал он, — Англии можно поставить в вину только одно: что она не предприняла никакого прямого действия непосредственно против особы Наполеона. Как только этот человек начал жаловать в герцоги и камергеры, как только он восстановил трон, миссия, возложенная на него господом богом, была завершена, — оставалось только сокрушить его. Священное писание не в одном месте указывает нам, как надлежит расправляться с тиранами (тут пошли многочисленные латинские цитаты).

Ныне, господа, требуется сокрушить не одного человека, а весь Париж. Вся Франция берет пример с Парижа. Какой толк вооружать ваши пятьсот человек в каждом департаменте? Затея рискованная, и добром она не кончится. Зачем нам вмешивать всю Францию в дело, которое касается одного Парижа? Только Париж, со своими газетами, со своими салонами, породил это зло, пусть же и погибнет этот новый Вавилон.

Борьба идет между церковью и Парижем, и пора положить ей конец. Катастрофа эта пойдет на пользу трону даже с точки зрения его светских интересов. Почему Париж пикнуть не смел при Бонапарте? Спросите об этом пушку у церкви святого Рока…

* * *

Было уже три часа утра, когда Жюльен вышел вместе с г-ном де Ла-Молем.

Маркиз устал, и ему было неловко. Обратившись к Жюльену, он впервые заговорил с ним тоном, в котором слышалась просьба. Он просил Жюльена дать ему слово, что он никогда никому не проговорится о том чрезмерном рвении (так именно он и выразился), свидетелем которого он случайно оказался.

— Вы можете рассказать об этом нашему чужеземному другу лишь в том случае, если он будет упорно настаивать и действительно обнаружит желание узнать, что представляют собой наши молодые безумцы. Что им за дело, если все государство полетит в тартарары? Они станут кардиналами, они укроются в Риме, а нас в наших замках перережут крестьяне.

Секретное послание, которое маркиз составил из длинного, в двадцать шесть страниц, протокола Жюльена, было готово без четверти пять утра.

— Устал до смерти, — сказал маркиз, — да это и по ноте видно: конец недостаточно четкий. Я так ею недоволен, как еще никогда в жизни не был недоволен ни одним из своих дел. Вот что, друг мой, — добавил он, — ступайте-ка отдохните несколько часов, а чтобы вас у меня не похитили, я вас запру на ключ в вашей комнате.

На другой день маркиз повез Жюльена куда-то довольно далеко от Парижа, в какой-то замок, стоявший на отлете, особняком. Хозяева произвели на Жюльена странное впечатление: ему показалось, что это были люди духовного звания. Ему дали подорожную с вымышленным именем, но там, наконец, было указано, куда он на самом деле едет, — чего до сих пор Жюльен будто бы не знал. Он сел в коляску один.

У маркиза не было никаких опасений на счет его памяти — Жюльен уже несколько раз прочел ему наизусть всю секретную ноту, — но он сильно побаивался, как бы самого Жюльена не схватили в дороге.

— Помните, самое главное — вы должны держаться франтом, который путешествует от скуки, просто потому, что ему некуда деваться, — дружески наставлял он Жюльена, провожая его до двери гостиной. — Вполне возможно, что на наше вчерашнее собрание затесался не один мнимый собрат.

Время в пути летело быстро, но Жюльену было очень тоскливо. Едва только он успел скрыться из глаз маркиза, как мгновенно позабыл и о секретном послании и о том, куда и зачем он едет. Все мысли его были поглощены отвергнувшей его Матильдой.

Когда он остановился в какой-то деревушке в нескольких лье за Мецом, смотритель почтового двора заявил ему, что лошадей нет. Было десять часов вечера. Жюльен, крайне раздосадованный, спросил ужинать. Прогуливаясь около ворот, он, будто невзначай, так, чтобы не привлечь ничьего внимания, заглянул на конный двор. Действительно, лошадей не было.

«А все-таки у этого человека был несколько странный вид, — подумал Жюльен. — Он слишком бесцеремонно меня разглядывал».

Как видно, он начинал уже не доверять тому, что ему говорили. Решив как-нибудь скрыться после ужина, чтобы разузнать на всякий случай кое-что об этих краях, он пошел в кухню погреться у очага. Какова же была его радость, когда он увидел там знаменитого певца синьора Джеронимо!

Устроившись в кресле, которое он велел подвинуть к самому огню, неаполитанец громко вздыхал и болтал один больше, чем двадцать немецких крестьян, столпившихся вокруг и глазевших на него, разинув рты.

— Эти люди хотят разорить меня! — крикнул он Жюльену. — Ведь я обещал завтра петь в Майнце! Семь владетельных князей съехались туда, чтобы меня послушать. А ну-ка, выйдем подышать свежим воздухом, — сказал он каким-то многозначительным тоном.

Они прошли по дороге шагов сто, — здесь их никто уже не мог слышать.

— Знаете вы, в чем тут дело? — сказал он Жюльену. — Этот смотритель — просто мошенник. Я пошел пройтись и сунул двадцать су мальчишке, а тот мне все и выложил. У него на конюшне дюжина лошадей, только они в другом конце деревни стоят. Здесь хотят задержать какого-то курьера.

— Да что вы?! — с невинным видом воскликнул Жюльен.

Однако удостовериться в плутовстве было еще не все, надо было еще суметь уехать отсюда, но ни Джеронимо, ни его друг не могли этого сделать.

— Подождем до завтра, — решил, наконец, Джеронимо. — По-видимому, мы им внушаем подозрение. Вы это или я, но кому-то из нас они не доверяют. Завтра с утра закажем завтрак, да пообильнее, а пока они будут возиться с ним, пойдем пройтись, улизнем подальше, наймем лошадей, да и докатим до следующей почтовой станции.

— А как же ваши вещи? — спросил Жюльен, которому пришло в голову, что, быть может, самому Джеронимо как раз и поручено перехватить его.

Пора уже было ужинать и ложиться спать. Жюльен только что задремал, как вдруг его внезапно разбудили какие-то голоса: два человека без всякого стеснения разговаривали между собой у него в комнате.

В одном из них он узнал смотрителя почтового двора, который держал в руках потайной фонарь. Свет падал прямо на дорожный сундук, который Жюльен велел перенести из коляски к себе в комнату. Какой-то человек, стоявший рядом со смотрителем, преспокойно рылся в открытом сундуке. Жюльену видны были только рукава его одежды: они были черные и тесно облегали руку.

«Да ведь это сутана!» — решил он про себя и тихонько взялся за свои пистолеты, которые лежали у него под подушкой.

— Вы не бойтесь, ваше преподобие, он не проснется, — говорил почтовый смотритель. — Мы его угостили тем вином, которое вы сами изволили приготовить.

— Не нахожу решительно никаких бумаг, — отвечал священник. — Одно белье, духи, помада да всякие пустяки. Это просто какой-нибудь вертопрах из нынешней молодежи гоняется за развлечениями. Курьер их, должно быть, тот, другой, который нарочно говорит с итальянским акцентом.

Оба они приблизились к Жюльену с целью обыскать карманы его дорожного платья. Ему страшно хотелось пристрелить их, как воров. Ведь это не грозило ему никакими последствиями. Он с трудом подавил в себе это желание. «Дурак я буду, — подумал он. — Испорчу все дело». Они обыскали его одежду. «Нет, это не дипломат», — решил священник. Он отошел — и хорошо сделал.

«Если только он дотронется до меня, несдобровать ему, — думал Жюльен. — Он еще и сейчас может пырнуть меня кинжалом, да только я этого не допущу».

Священник повернулся к нему. Жюльен чуть-чуть приоткрыл глаза. Каково же было его удивление: это был не кто иной, как аббат Кастанед! И в самом деле, хотя оба эти субъекта и старались говорить не особенно громко, один из голосов с первой же минуты показался Жюльену знакомым. Он почувствовал неудержимое желание избавить землю от этой гнуснейшей твари.

«А миссия моя?» — сказал он себе.

Священник и его подручный ушли. Через четверть часа Жюльен сделал вид, что проснулся. Он стал кричать, поднял шум и перебудил весь дом.

— Меня отравили! Мне плохо! — кричал он. — Ой, какие нестерпимые муки!

Ему нужен был предлог, чтобы помочь Джеронимо. Он отправился к нему и нашел его в полуобморочном состоянии от опиума, который им подмешали в вино.

Сам Жюльен, предвидя, что с ним могут сыграть такую штуку, поужинал одним шоколадом, который он захватил из Парижа. Как он ни старался, ему не удалось разбудить Джеронимо и уговорить его уехать.

— Пусть мне подарят все неаполитанское королевство, — бормотал сквозь сон певец, — не проснусь, нет, нет! Спать так сладко!

— А семь владетельных князей?

— Подождут.

Жюльен уехал один и без всяких происшествий добрался до высокой особы. Целое утро он потерял даром, тщетно пытаясь добиться аудиенции. На его счастье, часов около четырех герцог вышел прогуляться. Жюльен, увидев, как он направился пешком, не задумываясь, приблизился к нему и попросил подаяния. Остановившись в двух шагах от высокой особы, он вытащил из кармана часы маркиза де Ла-Моля и показал их, протянув ладонь.

— Следуйте за мной поодаль, — ответили ему, не взглянув на него.

Примерно в четверти лье от места их встречи герцог внезапно свернул и вошел в маленькую кофейню. И вот тут-то, в грязной комнатушке низкопробной харчевни, Жюльен имел честь сказать герцогу наизусть свои четыре страницы.

— Повторите все сначала, — сказали ему, когда он кончил, — и говорите медленнее!

Герцог записал кое-что.

— Идите пешком до следующей почтовой станции. Вещи и коляску бросьте здесь. Доберитесь до Страсбурга, как сумеете, а двадцать второго числа этого месяца (а было десятое) в половине первого дня будьте в этой же кофейне. Выйдите отсюда не раньше чем через полчаса. Ни слова!

Это было все, что услышал Жюльен. Но этого было вполне достаточно, чтобы он проникся истинным восхищением. «Вот как делаются серьезные дела! — подумал он. — А что бы сказал этот государственный муж, если бы услышал наших оголтелых болтунов три дня тому назад!»

Два дня ушло у Жюльена на дорогу до Страсбурга, где, как ему казалось, делать было совершенно нечего. Он добирался туда окольным путем и сделал изрядный крюк. «Если этот сатана аббат Кастанед меня узнал, то не такой он человек, чтобы упустить мой след… А уж как бы он обрадовался случаю посмеяться надо мной и провалить мою миссию!»

Аббат Кастанед, начальник полиции Конгрегации по всей северной границе, на его счастье, не узнал его. И страсбургские иезуиты, как ни бдительны они были, не подумали устроить слежку за Жюльеном, который в своем синем сюртуке, с орденом в петлице, имел вид молодого военного, занятого исключительно собственной персоной.

XXIV

СТРАСБУРГ

Ослепление! Тебе дана вся пылкость любви, вся сила ее предаваться отчаянию. Ее пленительные радости, ее сладостные утехи — лишь это одно не в твоей власти. Я не мог сказать, глядя на нее спящую: вот она, вся моя, во всей своей ангельской красе, со всеми своими милыми слабостями. Она сейчас в моей власти вся как есть, как создал ее господь бог в своем милосердии, на радость и счастье мужскому сердцу.

Ода Шиллера

ынужденный провести в Страсбурге неделю, Жюльен, чтобы как-нибудь развлечься, предавался размышлениям о военной славе и преданности отчизне. Был ли он все-таки влюблен? Он и сам не знал, он чувствовал только, что в его истерзанной душе Матильда властвует безраздельно, — владычица его счастья и его воображения. Ему приходилось напрягать все свои душевные силы, чтобы преодолеть себя и не впасть в отчаяние. Думать о чем бы то ни было, что не имело отношения к м-ль де Ла-Моль, было выше его сил. Честолюбие, мелкие утехи тщеславия когда-то отвлекали его от тех чувств, которые он питал к г-же де Реналь. Матильда поглотила его всего: мечты о будущем неизменно приводили его к ней.

И это будущее, с какой бы стороны ни взглянуть на него, представлялось Жюльену безотрадным. Этот странный человек, которого мы видели в Верьере таким гордым, таким самонадеянным, теперь впал в другую крайность: скромность его доходила до нелепости.

Три дня тому назад он с великим удовольствием пристрелил бы аббата Кастанеда, но если бы теперь, в Страсбурге, какой-нибудь ребенок повздорил с ним, он решил бы, что прав ребенок, а не он. Перебирая в памяти всех своих соперников и врагов, с которыми он сталкивался в жизни, он теперь всякий раз приходил к выводу, что виноваты были не они, а он сам.

Ибо ныне его неумолимым противником было его могучее воображение, которое некогда без устали рисовало ему будущее, полное блистательных успехов.

Одиночество, на которое невольно обречен путешественник, еще увеличивало власть этого мрачного воображения. Каким сокровищем сейчас был бы для него друг! «Да! — говорил себе Жюльен. — Но есть ли на свете хоть одно сердце, которое бьется для меня? А если бы у меня и был друг, разве я нарушил бы долг чести, который повелевает мне хранить вечное молчание?»

Он уныло разъезжал верхом в окрестностях Келя; это городок на берегу Рейна, — Дезе и Гувьон Сен-Сир обессмертили его. Немец-крестьянин показывал ему маленькие речушки, проселочные дороги, островки на Рейне, прославленные мужеством этих великих полководцев. Жюльен держал в левой руке повод, а правой поддерживал развернутую превосходную карту, которая украшает мемуары маршала Сен-Сира. Неожиданно веселое восклицание заставило его поднять голову.

Это был князь Коразов, его лондонский друг, который несколько месяцев назад преподал ему первые правила высшего щегольства. Верный этому великому искусству, Коразов, приехавший в Страсбург накануне, а в Кель всего час тому назад, и за всю свою жизнь не прочитавший ни строки об осаде 1796 года, принялся подробно описывать ее Жюльену. Немец-крестьянин глядел на него оторопев, ибо он все-таки достаточно понимал по-французски и замечал чудовищные нелепости, которые говорил князь. Но Жюльен был за тридевять земель от того, что думал крестьянин; он с удивлением глядел на этого молодого человека, любовался его фигурой и тем, как ловко он сидит в седле.

«Вот счастливый характер! — думал он. — Какие у него замечательные рейтузы! А волосы как хорошо подстрижены! Ах, если бы я был таким, она бы не могла проникнуться ко мне отвращением после трех дней любви!»

Когда, наконец, князь покончил с осадой Келя, он повернулся к Жюльену.

— Да у вас вид настоящего монаха-молчальника! — сказал он. — Мне кажется, вы переусердствовали, следуя тому правилу серьезности, которое я когда-то преподал вам в Лондоне. Грустный вид совершенно не соответствует хорошему тону, надо иметь вид не грустный, а скучающий. Если у вас грустный вид, это значит, что вам чего-то недостает, что вы в чем-то не сумели добиться успеха. Это значит выставлять себя в невыгодном свете. И, наоборот, если вы скучаете, тогда в невыгодном положении оказывается тот, кто напрасно пытался вам понравиться. Вы поймите, мой дорогой, какую вы допускаете ошибку.

Жюльен бросил экю крестьянину, который слушал их, разинув рот.

— Очень мило, — заметил князь. — В этом есть изящество и благородная небрежность! Очень, очень мило!

И он пустил лошадь вскачь. Жюльен поскакал за ним, преисполненный чувством глупейшего восхищения.

«Ах, если бы я был таким, она не предпочла бы мне этого Круазенуа!» И чем сильнее возмущался его разум нелепыми чудачествами князя, тем сильнее он презирал себя, восхищаясь ими, и горевал, что не может быть таким же. Отвращение к самому себе не может зайти далее этого.

Князь убедился, что Жюльен действительно чем-то подавлен.

— Вот что, дорогой мой, — сказал он ему, когда они въезжали в Страсбург. — Это уже просто дурной тон; вы что, разорились, потеряли все состояние или, может быть, влюбились в какую-нибудь актрису?

Русские старательно копируют французские нравы, только отставая лет на пятьдесят. Сейчас они подражают веку Людовика XV.

От этих шуток насчет любви у Жюльена слезы подступили к глазам. «А почему бы мне и не посоветоваться с этим милым молодым человеком?» — подумал он вдруг.

— Увы, друг мой, да, — сказал он князю, — действительно, вы угадали: я влюблен; хуже того, я покинут. Прелестная женщина, — она живет тут, неподалеку, в одном городке — любила меня страстно три дня подряд, а потом вдруг неожиданно прогнала, и я совсем убит этим.

И он описал князю поведение Матильды и ее характер, изобразив всю эту историю под вымышленными именами.

— Можете не продолжать дальше, — сказал Коразов. — Чтобы внушить вам доверие к врачевателю, я докончу за вас ваши излияния. Супруг этой молодой дамы — очень богатый человек, или, может быть, сама она из очень родовитой семьи — это, пожалуй, вернее. Короче говоря, ей есть чем гордиться.

Жюльен молча кивнул головой; сказать что-нибудь у него не хватало мужества.

— Прекрасно! — отвечал князь. — Вот вам три пилюли, довольно горькие. Извольте принять их без промедления:

Во-первых, каждый день видеться с госпожой… как вы ее назвали?

— Госпожой де Дюбуа.

— Ну и имечко! — воскликнул князь, покатываясь со смеху. — Простите, я понимаю, для вас это святыня. Итак, вы каждый день должны встречаться с госпожой де Дюбуа, но ни в коем случае не показывайте ей, что вы холодны или что вы разобижены. Не забывайте великое правило нашего века: всегда будьте полной противоположностью тому, чего от вас ожидают. Показывайтесь ей в точности таким, каким вы были за неделю до того, как впервые удостоились ее благосклонности.

— Ах, тогда я был совершенно спокоен! — в отчаянии воскликнул Жюльен. — Мне казалось, у меня просто чувство жалости к ней.

— Мотылек обжигается о пламя свечи, — перебил его князь, — сравнение старое, как мир.

Итак, во-первых, вы должны видеться с ней ежедневно.

Во-вторых, вы должны начать ухаживать за одной из светских женщин, но не проявляя при этом никаких признаков страсти, понятно? Не буду скрывать от вас, вам придется играть трудную роль; вы должны разыграть комедию, но если это разгадают, вы пропали.

— Она так умна, а я совершенно безмозглый дурак. Я пропал, — упавшим голосом промолвил Жюльен.

— Нет, только вы, по-видимому, влюблены более, чем я думал. Госпожа де Дюбуа чрезвычайно поглощена собственной персоной, как и все женщины, которых судьба наделила чересчур знатным происхождением или несметным богатством. Она интересуется собой, вместо того чтобы интересоваться вами, и, следовательно, она вас не знает. Во время этих двух-трех порывов любви, которую она сама же раздувала в себе, подстегивая свое воображение, она видела в вас героя своей фантазии, а совсем не то, что вы есть на самом деле.

Но, черт побери! Ведь это же все сплошная азбука, мой дорогой Сорель: ведь не школьник же вы на самом деле!..

Вот что! Зайдемте-ка в этот магазин. Какой очаровательный черный галстук! Можно подумать, от Джона Андерсона с Берлингтон-стрит. Сделайте милость, наденьте его и выбросьте эту мерзкую черную веревку, которая болтается у вас на шее.

Так вот! — продолжал князь, выходя из лавки первого басонщика в Страсбурге. — А в каком обществе вращается госпожа де Дюбуа? Бог ты мой! Что за имя! Не сердитесь, мой дорогой Сорель, право, это у меня нечаянно вырвалось… Так за кем же вы будете ухаживать?

— За самим воплощением добродетели, дочкой чулочного фабриканта, страшного богача. У нее изумительные глаза. Я, право, таких не видывал: ужасно мне нравятся! Она, конечно, считается первой особой в городе, но, несмотря на все эти преимущества, краснеет и конфузится, если при ней заговорят о торговле, о лавках. На ее несчастье, отец ее был одним из известных купцов в Страсбурге.

— А следовательно, — подхватил князь, посмеиваясь, — если зайдет речь о надувательстве, вы можете быть совершенно уверены, что ваша красавица отнесет это на свой счет, а никак не на ваш. Это ее чудачество просто бесподобно и в высшей степени полезно: оно не позволит вам ни на миг потерять голову из-за ее прекрасных глаз. Успех обеспечен.

Жюльен имел в виду вдову маршала, г-жу де Фервак, которая часто бывала в особняке де Ла-Моль. Это была красавица-иностранка, вступившая в брак с маршалом за год до его смерти. Вся жизнь ее, казалось, была посвящена одной цели: заставить забыть всех о том, что она дочь фабриканта; а для того чтобы создать себе какое-то положение в Париже, она решила возглавить жен, ратующих за добродетель.

Жюльен искренне восхищался князем; чего бы только он не отдал, чтобы обладать всеми его чудачествами! Разговор двух друзей затянулся до бесконечности Коразов был в восторге, никогда еще ни один француз не слушал его так долго. «Ну, вот я, наконец, и добился, чего хотел, — ликовал в душе князь, — мои учителя слушают меня и учатся у меня».

— Итак, мы с вами условились? — повторял он Жюльену в десятый раз. — Ни тени страсти, когда вы будете говорить с юной красавицей, дочкой чулочного фабриканта, в присутствии госпожи де Дюбуа. В письмах же, напротив, проявляйте самую пламенную страсть. Читать прелестно написанное любовное письмо — это высшее наслаждение для недотроги. Это для нее минута отдыха. Тут ей уж не надо ломать комедию, она может позволить себе слушать голос своего сердца. Так вот, катайте ей по два письма в день.

— Ни за что, ни за что! — испуганно воскликнул Жюльен. — Пусть меня лучше живьем истолкут в ступе! Я не способен сочинить и двух фраз, я совершенный труп, дорогой мой, ничего от меня ждать нельзя. Бросьте меня, вот я здесь лягу и умру на краю дороги.

— А кто вам говорит, что вы должны сочинять какие-то фразы? У меня с собой в дорожной сумке лежит шесть томов любовных писем. Всех сортов, на любой женский характер. Найдутся и для образцовой добродетели! Ведь вот же Калисский волочился в Ричмонд-Террасе — это в трех лье от Лондона — за самой хорошенькой квакершей во всей Англии.

Когда в два часа ночи Жюльен расстался со своим другом, он чувствовал себя уже не столь несчастным.

На другой день князь пригласил на дом переписчика, а через два дня Жюльен получил пятьдесят три любовных письма, тщательно перенумерованных и предназначенных для одоления самой возвышенной и самой унылой добродетели.

— Пятьдесят четвертого письма не имеется, — сказал князь, — ибо Калисского вежливо выпроводили. Ну, а вам-то не все ли равно, если дочь чулочного фабриканта в конце концов укажет вам на дверь? Вы же имеете в виду воздействовать только на сердце госпожи де Дюбуа!

Каждый день они катались верхом, и князь был без ума от Жюльена. Не зная, как выразить ему свою внезапную привязанность, он предложил ему руку одной из своих кузин, богатой московской наследницы.

— А когда вы женитесь на ней, то с помощью моего влияния и вот этого вашего ордена вы через два года будете уже полковником.

— Но ведь этот орден пожалован не Наполеоном, это не одно и то же.

— А какая разница? — отвечал князь. — Ведь учредил его Наполеон; он все равно почитается высшим орденом в Европе.

Жюльен уже совсем было согласился на предложение князя, но долг призывал его предстать пред очи светлейшей особы; расставаясь с Коразовым, он обещал написать ему. Он получил ответ на доставленную им секретную ноту и помчался обратно в Париж; но достаточно ему было пробыть два дня наедине с самим собой, как мысль покинуть Францию и Матильду показалась ему горше лютой смерти «Нет, не женюсь я на этих миллионах, которые мне предлагает Коразов, — решил он. — А советам его я последую.

В конце концов ведь искусство соблазнять — это его ремесло. Никакими другими занятиями он не интересуется вот уж пятнадцать лет, а сейчас ему тридцать. Нельзя сказать, что он не умен; он человек хитрый, ловкий; пылкость, поэзия с таким характером несовместимы, — это душа прокурора. Так что же? Тем больше оснований полагать, что он рассуждает правильно.

Да, так и надо сделать, буду ухаживать за госпожой де Фервак. Должно быть, скучновато с ней будет, но я буду глядеть в ее прелестные глаза, они напоминают мне те, что любили меня так, как меня никто никогда не любил.

Она иностранка, вот мне и будет новый характер для изучения.

Я схожу с ума, совсем пропадаю, — я должен следовать этим дружеским советам и не слушаться самого себя».

XXV

НА СЛУЖБЕ У ДОБРОДЕТЕЛИ

Но если я буду вкушать это наслаждение столь рассудительно и осторожно, оно уже не будет для меня наслаждением.

Лопе де Вега

два вернувшись в Париж и вручив маркизу де Ла-Молю ответ, которым тот, по-видимому, был крайне разочарован, герой наш, выйдя из его кабинета, бросился к графу Альтамире. Помимо преимущества быть приговоренным к смертной казни, этот блистательный чужеземец отличался еще крайним глубокомыслием и имел счастье быть весьма набожным; эти достоинства, а еще более высокое происхождение графа вполне отвечали вкусам г-жи де Фервак, и она часто виделась с ним.

Жюльен совершенно серьезно признался ему, что влюблен без памяти.

— Это поистине высокодобродетельная, чистая и возвышенная душа, — отвечал граф Альтамира, — только в ней есть некоторая доля иезуитства и какой-то напыщенности. Бывает иногда, что я прекрасно понимаю каждое слово, которое она произносит, но никак не могу понять смысла всей фразы. В разговоре с ней мне нередко приходит на ум, что я вовсе уж не так хорошо знаю французский язык, как меня уверяют. Это знакомство выдвинет вас, придаст вам вес в обществе. Но знаете, поедемте-ка к Бустосу, — промолвил граф Альтамира, любивший во всем поступать последовательно и разумно. — Он когда-то ухаживал за госпожой маршальшей.

Дон Диего Бустос заставил долго и подробно объяснять себе, в чем дело, сам при этом не произнося ни слова, точно адвокат; он был похож на раздобревшего монаха, но у него были черные усищи, и держался он с непроницаемой важностью, а впрочем, это был честный карбонарий.

— Понятно, — сказал он, наконец, Жюльену. — Спрашивается, были ли у маршальши де Фервак любовники или их у нее не имелось? И следовательно: имеете ли вы надежду добиться успеха? Это вас интересует? Могу сказать вам: что касается меня, я потерпел фиаско. Теперь, когда меня это уже не трогает, могу сообщить по части ее характера следующее: на нее часто находит дурное настроение, и как вы сейчас увидите, она довольно мстительна.

Я не замечал в ней желчного темперамента, который свойствен одаренным натурам и придает всему, что бы они ни делали, оттенок страстности. Наоборот, именно этой своей голландской флегматичности и невозмутимости она и обязана своей редкой красотой и такими удивительно свежими красками.

Жюльена раздражала медлительность и невозмутимое хладнокровие испанца; от нетерпения он несколько раз невольно прерывал его какими-то односложными восклицаниями.

— Угодно вам меня выслушать? — важно спросил его дон Диего Бустос.

— Простите мою furia francese.[31]Я весь обратился в слух, — отвечал Жюльен.

— Маршальша де Фервак способна пылать ненавистью. Она беспощадно преследует людей, которых она никогда в жизни в глаза не видала, — разных адвокатов, бедняг-сочинителей, которые придумывают всякие песенки, вроде Колле, знаете?

Это мой конек…

Я любил как мог… и т. д.

И Жюльену пришлось выслушать эту песенку до самого конца. Испанцу, видимо, очень нравилось петь по-французски.

Эту чудную песенку никогда еще не слушали с таким нетерпением.

— Маршальша, — сказал дон Диего Бустос, после того как пропел песенку до конца, — пустила по миру автора одной такой шансонетки:

Сражен любовью в кабачке…

Жюльен испугался, что Бустос сейчас опять запоет. Но он удовольствовался тем, что тщательно пересказал содержание шансонетки.

Действительно, она была весьма нечестива и непристойна.

— Когда маршальша стала при мне возмущаться этой песенкой, — сказал дон Диего, — я ей возразил, что женщины ее круга вовсе не должны повторять всякую ерунду, которую печатают. Как бы успешно ни насаждали благочестие и строгость нравов, во Франции всегда будет существовать литература для кабачков. А когда маршальша де Фервак добилась того, что сочинителя этой песенки, несчастного голыша, которому платили половину того, что ему полагалось, лишили его места с жалованьем в тысячу восемьсот франков, я ей сказал: «Берегитесь, вы атаковали этого бедного рифмоплета вашим оружием, а он может вам ответить своими стишками — сочинит какую-нибудь песенку насчет добродетели. Все раззолоченные гостиные будут за вас, а люди, которые не прочь посмеяться, будут везде повторять эту эпиграмму». Так знаете ли, сударь, что мне ответила маршальша?» Ради божьего дела я готова на глазах всего Парижа пойти на казнь: это было бы невиданным зрелищем во Франции. Народ научился бы уважать высокую добродетель. И этот день был бы прекраснейшим днем моей жизни». А какие глаза у нее были при этом — забыть нельзя!

— У нее дивные глаза! — воскликнул Жюльен.

— Я вижу, вы действительно влюблены… Итак, — снова важно начал дон Диего Бустос, — у ней нет этого желчного темперамента, который сам по себе располагает к мстительности. И эта ее склонность вредить людям происходит оттого, что она несчастна. Я подозреваю, что у нее есть тайное горе. Может быть, все дело в том, что ей надоело разыгрывать добродетель.

Испанец умолк и в течение целой минуты, не произнося ни слова, смотрел на Жюльена.

— Вот в чем вся суть, — важно добавил он. — Вот отсюда-то вы и можете извлечь некоторую надежду. Я много раздумывал над этим в течение тех двух лет, когда имел честь состоять при ней покорным слугой. И все ваше будущее, господин влюбленный, зависит всецело от этой великой загадки: не ханжа ли она, которая устала от взятой на себя роли и злобствует потому, что она несчастна?

— Или, может быть, — сказал граф Альтамира, нарушив, наконец, свое глубокое молчание, — это то, что я тебе уже двадцать раз говорил: просто она заразилась французским тщеславием, и ее преследует воспоминание о папаше, пресловутом сукноторговце. Вот это-то и гложет ее, а характер у нее от природы угрюмый, сухой.

Единственное, что могло бы оказаться для нее счастьем, — это переехать в Толедо и попасть в лапы какого-нибудь духовника, который бы терзал ее каждый день, разверзая перед ней страшную бездну ада.

Когда Жюльен уже уходил, дон Диего, приняв еще более внушительный вид, сказал ему:

— Альтамира сообщил мне, что вы один из наших. Придет день, и вы поможете нам отвоевать свободу; вот почему и я хочу помочь вам в вашей маленькой затее. Вам будет небесполезно познакомиться со стилем маршальши. Вот четыре письма, написанные ее рукой.

— Я перепишу их, — воскликнул Жюльен, — и принесу вам обратно!

— И никогда ни одна душа не будет знать, о чем мы здесь говорили?

— Никогда, клянусь честью! — вскричал Жюльен.

— Тогда да поможет вам бог! — промолвил испанец и молча проводил до лестницы Альтамиру и Жюльена.

Эта сцена немного развеселила нашего героя и вызвала у него что-то вроде улыбки. «Вот вам и благочестивец Альтамира, который споспешествует мне в прелюбодействе!» — сказал он про себя.

Все время, пока шел этот необыкновенно важный разговор с доном Диего Бустосом, Жюльен внимательно прислушивался к бою часов на башне особняка Алигр.

Приближалось время обеда; он сейчас увидит Матильду. Вернувшись домой, он с большим тщанием занялся своим туалетом.

«Вот первая глупость, — сказал он себе, уже спускаясь по лестнице. — Надо исполнять предписания князя слово в слово».

И он опять поднялся к себе и надел самый затрапезный дорожный костюм.

«Теперь, — подумал он, — только бы не выдать себя взглядом». Было еще только половина шестого, а обедали в шесть.

Его потянуло в гостиную, там не было ни души. Увидев голубой диван, он бросился перед ним на колени и прижался губами к тому месту, на которое Матильда обычно опиралась рукой; слезы хлынули из его глаз. «Надо избавиться от этой дурацкой чувствительности, — сказал он себе с негодованием — Она меня выдаст». Он взял для вида газету и прошелся несколько раз из гостиной в сад и обратно.

Потом, незаметно укрывшись за большим дубом, весь дрожа, он, наконец, решился поднять глаза на окно м-ль де Ла-Моль. Оно было закрыто наглухо; он чуть не упал и долго стоял, прислонившись к дубу, потом, едва держась на ногах, пошел взглянуть на лестницу садовника.

Кольцо у цепи, которое он разогнул когда-то, — увы, как все тогда было по-другому! — так и осталось непочиненным. Не помня себя, в порыве безумия, Жюльен прижал его к губам.

После этого долгого хождения из гостиной в сад и обратно Жюльен почувствовал себя страшно усталым; это было первое достижение, которое его чрезвычайно обрадовало. «Вот теперь у меня будет погасший взгляд, и можно не опасаться, что я себя выдам». Постепенно все начали сходиться в гостиной; всякий раз, когда открывалась дверь, сердце Жюльена мучительно сжималось и замирало.

Сели за стол. Наконец появилась и м-ль де Ла-Моль, верная, как всегда, своей привычке заставлять себя ждать. Увидев Жюльена, она густо покраснела: никто не сказал ей ни слова о том, что он приехал. Вспомнив советы князя Коразова, Жюльен поглядел на ее руки: они дрожали. Его охватило чувство неописуемого волнения, и он еще раз порадовался, что выглядит усталым.

Господин де Ла-Моль произнес похвальную речь Жюльену, после чего маркиза соизволила обратиться к нему и сказала что-то весьма любезное по поводу его усталого вида. Жюльен ежеминутно повторял себе: «Я не должен смотреть на мадемуазель де Ла-Моль слишком часто, но я не должен также избегать глядеть на нее. Мне надо казаться таким, каким я был за неделю до постигшего меня несчастья…» В общем, он решил, что может быть доволен своим поведением. Оказывая внимание хозяйке дома, он старался втянуть в разговор ее гостей и поддерживал оживленную беседу.

Его учтивость была вознаграждена: около восьми часов доложили о приезде маршальши де Фервак. Жюльен тотчас исчез и вскоре появился снова, одетый с необыкновенной тщательностью. Г-жа де Ла-Моль была весьма признательна ему за этот знак внимания и, желая выразить ему свое одобрение, заговорила с г-жой де Фервак о его поездке. Жюльен сел около маршальши, но при этом так, чтобы Матильде не видно было его глаз. Поместившись таким образом, согласно всем правилам искусства, он устремил на г-жу де Фервак красноречивый взор, полный изумленного восхищения. Первое из пятидесяти трех писем, подаренных ему князем Коразовым, начиналось пространным словоизлиянием, посвященным именно этому чувству.

Маршальша заявила, что она едет в Комическую оперу. Жюльен устремился туда же и повстречал там кавалера де Бовуази, который провел его в придворную ложу, находившуюся рядом с ложей г-жи де Фервак. Жюльен смотрел на нее не сводя глаз. «Надо будет, — решил он, возвращаясь домой, — вести дневник этой осады, иначе я перезабуду все мои маневры». Он заставил себя исписать три или четыре страницы на эту скучнейшую тему и — о чудо! — за этим занятием ни разу не вспомнил о м-ль де Ла-Моль.

Матильда почти забыла о нем, пока он путешествовал. «В конце концов это совершенно заурядный человек, — решила она. — Имя его будет постоянно напоминать мне о величайшем позоре в моей жизни. Надо добросовестно проникнуться самыми общепринятыми понятиями скромного благоразумия и чести; женщина, забывая о них, может потерять решительно все». Она дала понять, что брачный контракт с маркизом де Круазенуа, подготовлявшийся уже давно, можно, наконец, считать делом решенным. Г-н де Круазенуа был вне себя от радости; он был бы до крайности удивлен, если бы ему сказали, что это новое отношение к нему Матильды, которым он так гордился, проистекало просто из равнодушной покорности судьбе.

Но все намерения м-ль де Ла-Моль мигом изменились, как только она увидела Жюльена. «Да ведь это же на самом деле муж мой, — сказала она себе, — и если я действительно хочу вступить на путь добродетели и благоразумия, то ясно, что я должна выйти замуж только за него».

Она уже заранее ждала, что он будет одолевать ее всяческими излияниями и унылыми взглядами, и уже придумывала, что она ему ответит, так как, разумеется, едва только встанут из-за стола, он попытается заговорить с нею. Но он не только не сделал этой попытки, а преспокойно остался в гостиной и даже ни разу не взглянул в сторону сада — один бог знает, чего ему это стоило. «Самое лучшее — сразу же объясниться с ним», — решила м-ль де Ла-Моль и вышла одна в сад. Жюльен не появлялся. Матильда прошла мимо больших стеклянных дверей гостиной и увидала, что он с воодушевлением рассказывает г-же де Фервак о развалинах старинных замков, которые разбросаны на гористых берегах Рейна и придают им такой своеобразный характер. Он теперь уже более или менее овладел искусством этой сентиментальной вычурной речи, которая в некоторых салонах считается признаком ума.

Будь князь Коразов в Париже, он, несомненно, мог бы гордиться: все в этот вечер происходило именно так, как он предсказывал.

И на другой день и в следующие дни поведение Жюльена также удостоилось бы его одобрения.

От интриг, которые вели члены таинственной камарильи, зависело распределение нескольких голубых лент; г-жа де Фервак настаивала на том, чтобы в кавалеры ордена был пожалован ее двоюродный дед. Маркиз де Ла-Моль претендовал на то же самое для своего тестя; они объединили свои усилия, и маршальша посещала особняк де Ла-Моль чуть ли не каждый день. От нее-то и узнал Жюльен, что маркиза должны сделать министром: он предложил камарилье весьма хитроумный план полной ликвидации Хартии в течение каких-нибудь трех лет и без всяких потрясений.

А если г-н де Ла-Моль станет министром, Жюльен мог рассчитывать со временем стать епископом. Но для него теперь все эти высокие чаяния словно заслонились какой-то завесой. Если они иной раз и рисовались его воображению, то как-то весьма смутно и отдаленно. Несчастная любовь, которая сделала из него маньяка, перевернула все его жизненные интересы: все, о чем бы он теперь ни думал, стояло в тесной связи с тем, как сложатся его отношения с м-ль де Ла-Моль. Он рассчитывал, что через пять-шесть лет напряженных усилий он добьется того, что она полюбит его снова.

Эта столь хладнокровная, трезвая голова дошла, как мы видим, до полного безрассудства. От всех его качеств, которыми он когда-то отличался, у него осталось только некоторое упорство. Внешне, в своем поведении он неукоснительно следовал плану, предписанному князем Коразовым; каждый вечер он усаживался возле кресла г-жи де Фервак, но был не в состоянии произнести ни единого слова.

Усилия, которые он должен был делать, чтобы казаться Матильде излечившимся, истощали его душевные силы. Он сидел около маршальши с совершенно безжизненным видом, и даже в глазах его, казалось, угасло всякое выражение, как у человека, который превозмогает мучительную физическую боль.

Так как г-жа де Ла-Моль во всех своих суждениях повторяла слово в слово то, что говорил ее супруг, который мог сделать ее герцогиней, она вот уже несколько дней превозносила до небес неоценимые достоинства Жюльена.

XXVI

ЛЮБОВЬ ДУШЕСПАСИТЕЛЬНАЯ

There also was ot course in Adeline

That calm patrician polish in the address,

Which ne'er can pass the equinoctial line

Of any thing which nature would express;

Just as a Mandarin finds nothjng fine, —

At least his manner suffers not to guess

That any thing he views can greatly please.

«Don Juan», с XI 11, st XXXIV [32]

«

се они в этой семье отличаются какой-то взбалмошностью суждений, — думала маршальша. — Теперь они помешались на своем аббатике, который только и умеет, что слушать, уставившись на вас своими, правда, довольно красивыми глазами».

Жюльен, со своей стороны, находил в обращении маршальши поистине достойный образец той патрицианской невозмутимости, которая проявляется в безукоризненной вежливости, а еще более того — в полнейшей неспособности к каким бы то ни было сильным чувствам. Какое-нибудь неожиданное резкое движение, утрата самообладания могли шокировать г-жу де Фервак почти в той же мере, как недостаток внушительности в обращении с подчиненными. Малейшее проявление чувствительности было в ее глазах чем-то вроде моральной нетрезвости, которой должно стыдиться и которая сильно роняет чувство собственного достоинства, подобающее человеку высшего общества. Величайшим для нее удовольствием было поговорить о последней королевской охоте, а любимой ее книгой были «Мемуары Сен-Симона», особенно в генеалогической их части.

Жюльен знал, что у г-жи де Фервак есть свое любимое место в гостиной, где падавший на нее свет оттенял ее красоту самым наивыгодным образом. Он располагался там заранее, но при этом старался поставить свой стул так, чтобы ему не видно было Матильды. Удивленная упорством, с каким он от нее прятался, она в один прекрасный вечер покинула голубой диван и уселась со своим рукоделием за маленький столик около кресла маршальши. Жюльен видел ее теперь совсем близко из-под полей шляпы г-жи де Фервак. Эти глаза, которым дана была власть распоряжаться его судьбой, сначала испугали его, когда он неожиданно увидел их так близко, а потом вдруг сразу вся его апатия исчезла — он заговорил, и говорил очень хорошо.

Он обращался только к маршальше, но единственной его целью было воздействовать на душу Матильды. Он до такой степени увлекся, что г-жа де Фервак совершенно перестала понимать, что он ей говорит.

Это был блестящий успех. Если бы Жюльен догадался увенчать его еще несколькими фразами в духе немецкой мистики, высокой религиозности и иезуитства, маршальша, вероятно, сразу причислила бы его к выдающимся людям, призванным обновить наш век.

«Ну, если уж он до такой степени неразборчив, что способен так долго и с таким пылом разговаривать с госпожой де Фервак, — убеждала себя м-ль де Ла-Моль, — я не стану больше его слушать». И она до конца вечера не изменила своему слову, что стоило ей немалых усилий.

В полночь, когда она с подсвечником в руках пошла проводить свою мать в спальню, г-жа де Ла-Моль, остановившись на лестнице, принялась расхваливать Жюльена. Матильду это привело в еще большее раздражение, и она всю ночь не могла уснуть. Только одна мысль успокаивала ее: «То, что я презираю, маршальше, конечно, кажется, достоинством: наверно, она считает, что это необыкновенная личность».

Что же касается Жюльена, то он вышел из состояния бездействия и уже не чувствовал себя таким несчастным; случайно взгляд его упал на бумажник из русской кожи, который князь Коразов преподнес ему вместе с пятьюдесятью тремя любовными письмами. Развернув первое письмо, Жюльен увидел в конце примечание: «Номер первый отсылается через неделю после первой встречи».

«Да я опоздал! — воскликнул Жюльен. — Вот уже сколько времени я вижусь с госпожой де Фервак!» И он принялся тут же переписывать это любовное письмо; оно представляло собой настоящую проповедь, набитую всякими высокопарными словами о добродетели, — можно было прямо умереть со скуки. Жюльену посчастливилось: он уснул на второй странице.

Через несколько часов яркий солнечный свет разбудил его; оказалось, он всю ночь так и просидел за столом. Для него теперь самым мучительным в жизни был момент пробуждения, когда он, только что очнувшись ото сна, заново осознавал свое несчастье. В это утро, кончая переписывать письмо, он чуть ли не посмеивался. «Да неужели это может быть, — говорил он себе, — чтобы нашелся на свете такой юноша, который на самом деле мог все это написать!» Он насчитал несколько фраз по девяти строк. В конце письма он увидел заметку, сделанную карандашом.

«Эти письма надо отвозить лично: верхом, в черном галстуке, в синем сюртуке. Письмо вручают швейцару; вид при этом следует иметь сокрушенный, глубочайшая меланхолия во взоре. Если встретится горничная, надлежит украдкой смахнуть слезу. Сказать несколько слов горничной».

Все это было в точности исполнено.

«Я поступаю довольно дерзко, — подумал Жюльен, выходя из особняка де Фервак, — но тем хуже для Коразова. Осмелиться писать даме, столь прославленной своей добродетелью! Воображаю, каким уничтожающим презрением она теперь встретит меня! Вот будет потеха! Пожалуй, только эта комедия и может меня расшевелить. Да, выставить на посмешище это отвратительное существо, которое именуется моим «я». Это единственное, что может меня позабавить. Будь у меня уверенность, что я способен совершить преступление, я, бы, не задумываясь, совершил его, только чтобы как-нибудь рассеяться».

Весь этот месяц единственным счастьем в жизни Жюльена были минуты, когда он отводил свою лошадь на конюшню. Коразов строго-настрого запретил ему смотреть на покинувшую его возлюбленную: это не разрешалось ни в коем случае, ни под каким предлогом. Но знакомый стук копыт его лошади, манера Жюльена похлопывать хлыстом по воротам конюшни, чтобы вызвать конюха, иной раз невольно тянули Матильду поглядеть из-за занавески в окно. Занавеска была такая тоненькая, что Жюльену было видно сквозь нее. Ухитряясь незаметно поглядывать из-под полей своей шляпы, Жюльен различал фигуру Матильды, но глаз ему не было видно. «А следовательно, и она не может видеть моих глаз, — рассуждал он. — Это не значит смотреть на нее».

Вечером г-жа де Фервак встретила его совершенно так же, как если бы она не получала этого философически-мистического и религиозного трактата, который он с таким меланхолическим видом вручил утром ее швейцару. Накануне Жюльен случайно открыл способ обрести красноречие: на этот раз он уже нарочно уселся так, чтобы ему видны были глаза Матильды. А Матильда тоже, едва только появилась маршальша, покинула голубой диван, иначе говоря, изменила своему кружку. Г-н де Круазенуа был, по-видимому, крайне удручен этим новым капризом; его явное огорчение немножко смягчило жестокие муки Жюльена.

Эта неожиданная радость вознесла его красноречие в поистине заоблачные высоты, а так как тщеславие проникает в любые сердца, даже и в те, что служат обителью самой непреклонной добродетели, маршальша, усаживаясь в карету, решила: «Нет, госпожа де Ла-Моль права: этот юный аббат, несомненно, выдающийся человек. Должно быть, первое время он смущался в моем присутствии. Ведь в этом доме, в сущности, на кого ни посмотришь, на всех лежит отпечаток какого-то легкомыслия, а добродетельные особы, которых встречаешь здесь, — это добродетели, обретенные в преклонные годы: они держатся только при помощи хладной старости. И молодой человек, несомненно, почувствовал разницу. Он пишет недурно, но я сильно опасаюсь, не скрывается ли в его просьбе просветить его моими советами некое чувство, в котором он сам не отдает себе отчета.

А с другой стороны, мало ли мы знаем примеров, когда обращение человека на путь истинный начиналось именно так? И что особенно внушает мне благие надежды — это разница между его стилем и стилем других молодых людей, чьи письма мне случалось читать. Нельзя не заметить высокого благочестия, проникновенной серьезности и глубокого убеждения в послании этого юного священнослужителя; поистине, в нем есть нечто от кроткой добродетели Массильона».

XXVII

Наши рекомендации