Мнения по поводу шляпной катастрофы 11 страница
-- Что такое!? -- заревел он, поводя блуждающими глазами. -- Кто ты? Откуда ты? А?
-- А вот я тебе покажу, кто я... Пошел на кровать!
И не дожидаясь, когда комик пойдет к кровати, Гребешков размахнулся и трахнул его кулаком по затылку с такой силой, что тот кубарем полетел на постель. Комика, вероятно, раньше никогда не били, потому что он, несмотря на сильную хмель, поглядел на Гребешкова с удивлением и даже с любопытством.
-- Ты... ты ударил? По... постой, ты ударил?
-- Ударил. Нешто еще хочешь?
И парикмахер ударил Дикобразова еще раз, по зубам. Не знаю, что тут подействовало, сильные ли удары, или новизна ощущения, но только глаза комика перестали блуждать и в них замелькало что-то разумное. Он вскочил и не столько со злобой, сколько с любопытством стал рассматривать бледное лицо и грязный сюртук Гребешкова.
-- Ты... ты дерешься? -- забормотал он. -- Ты... ты смеешь?
-- Молчать!
И опять удар по лицу. Ошалевший комик стал было защищаться, но одна рука Гребешкова сдавила ему грудь, другая заходила по физиономии.
-- Легче! Легче! -- послышался из другой комнаты голос Почечуева. -- Легче, Феденька!
-- Нпчего-с, Прокл Львович! Сами же потом благодарить станут!
-- Все-таки ты полегче! -- проговорил плачущим голосом Почечуев, заглядывая в комнату комика. -- Тебе-то ничего, а меня мороз по коже дерет. Ты подумай: среди бела дня бьют человека правоспособного, интеллигентного, известного, да еще на собственной квартире... Ах!
-- Я, Прокл Львович, бью не их, а беса, что в них сидит. Уходите, сделайте милость, и не беспокойтесь. Лежи, дьявол! -- набросился Федор на комика. -- Не двигайся! Что-о-о?
Дикобразовым овладел ужас. Ему стало казаться, что всё то, что раньше кружилось и было им разбиваемо, теперь сговорилось и единодушно полетело на его голову.
-- Караул! -- закричал он. -- Спасите! Караул!
-- Кричи, кричи, леший! Это еще цветки, а вот погоди, ягодки будут! Теперь слушай: ежели ты скажешь еще хоть одно слово или пошевельнешься, убью! Убью и не пожалею! Заступиться, брат, некому! Не придет никто, хоть из пушки пали. А ежели смиришься и замолчишь, водочки дам. Вот она, водка-то!
Гребешков вытащил из кармана полуштоф водки и блеснул им перед глазами комика. Пьяный, при виде предмета своей страсти, забыл про побои и даже заржал от удовольствия. Гребешков вынул из жилетного кармана кусочек грязного мыла и сунул его в полуштоф. Когда водка вспенилась и замутилась, он принялся всыпать в нее всякую дрянь. В полуштоф посыпались селитра, нашатырь, квасцы, глауберова соль, сера, канифоль и другие "специи", продаваемые в москательных лавочках. Комик пялил глаза на Гребешкова и страстно следил за движениями полуштофа. В заключение парикмахер сжег кусок тряпки, высыпал пепел в водку, поболтал и подошел к кровати.
-- Пей! -- сказал он, наливая пол-чайного стакана. -- Разом!
Комик с наслаждением выпил, крякнул, но тотчас же вытаращил глаза. Лицо у него вдруг побледнело, на лбу выступил пот.
-- Еще пей! -- предложил Гребешков.
-- Не... не хочу! По... постой...
-- Пей, чтоб тебя!.. Пей! Убью!
Дикобразов выпил и, застонав, повалился на подушку. Через минуту он приподнялся, и Федор мог убедиться, что его специя действует.
-- Пей еще! Пущай у тебя все внутренности выворотит, это хорошо. Пей!
И для комика наступило время мучений. Внутренности его буквально переворачивало. Он вскакивал, метался на постели и с ужасом следил за медленными движениями своего беспощадного и неугомонного врага, который не отставал от него ни на минуту и неутомимо колотил его, когда он отказывался от специи. Побои сменялись специей, специя побоями. Никогда в другое время бедное тело Фениксова-Дикобразова 2-го не переживало таких оскорблений и унижений, и никогда знаменитость не была так слаба и беззащитна, как теперь. Сначала комик кричал и бранился, потом стал умолять, наконец, убедившись, что протесты ведут к побоям, стал плакать. Почечуев, стоявший за дверью и подслушивавший, в конце концов не выдержал и вбежал в комнату комика.
-- А ну тебя к чёрту! -- сказал он, махая руками. -- Пусть лучше пропадают абонементные деньги, пусть он водку пьет, только не мучь ты его, сделай милость! Околеет ведь, ну тебя к чёрту! Погляди: совсем ведь околел! Знал бы, ей-богу не связывался...
-- Ничего-с... Сами еще благодарить будут, увидите-с... Ну, ты что еще там? -- повернулся Гребешков к комику. -- Влетит!
До самого вечера провозился он с комиком. И сам умаялся, и его заездил. Кончилось тем, что комик страшно ослабел, потерял способность даже стонать и окаменел с выражением ужаса на лице. За окаменением наступило что-то похожее на сон.
На другой день комик, к великому удивлению Почечуева, проснулся, -- стало быть, не умер. Проснувшись, он тупо огляделся, обвел комнату блуждающим взором и стал припоминать.
-- Отчего это у меня всё болит? -- недоумевал он. -- Точно по мне поезд прошел. Нешто водки выпить? Эй, кто там? Водки!
В это время за дверью стояли Почечуев и Гребешков.
-- Водки просит, стало быть, не выздоровел! -- ужаснулся Почечуев.
-- Что вы, батюшка, Прокл Львович! -- удивился парикмахер. -- Да нешто в один день вылечишь? Дай бог, чтобы в неделю поправился, а не то что в день. Иного слабенького и в пять дней вылечишь, а это ведь по комплекции тот же купец. Не скоро его проймешь.
-- Что же ты мне раньше не сказал этого, анафема? -- застонал Почечуев. -- И в кого я несчастным таким уродился! И чего я, окаянный, жду еще от судьбы? Не разумнее ли кончить разом, всадив себе пулю в лоб, и т. д.
Как ни мрачно глядел на свою судьбу Почечуев, однако через неделю Дикобразов 2-й уже играл и абонементных денег не пришлось возвращать. Гримировал комика Гребешков, причем так почтительно касался к его голове, что вы не узнали бы в нем прежнего заушателя.
-- Живуч человек! -- удивлялся Почечуев. -- Я чуть не помер, на его муки глядючи, а он как ни в чем не бывало, даже еще благодарит этого чёрта Федьку, в Москву с собой хочет взять! Чудеса, да и только!
СОННАЯ ОДУРЬ
В зале окружного суда идет заседание. На скамье подсудимых господин средних лет, с испитым лицом, обвиняемый в растрате и подлогах. Тощий, узкогрудый секретарь читает тихим тенорком обвинительный акт. Он не признает ни точек, ни запятых, и его монотонное чтение похоже на жужжание пчел или журчанье ручейка. Под такое чтение хорошо мечтать, вспоминать, спать... Судьи, присяжные и публика нахохлились от скуки... Тишина. Изредка только донесутся чьи-нибудь мерные шаги из судейского коридора или осторожно кашлянет в кулак зевающий присяжный...
Защитник подпер свою кудрявую голову кулаком и тихо дремлет. Под влиянием жужжания секретаря мысли его потеряли всякий порядок и бродят.
"Какой, однако, длинный нос у этого судебного пристава, -- думает он, моргая отяжелевшими веками. -- Нужно же было природе так изгадить умное лицо! Если бы у людей были носы подлиннее, этак сажени две-три, то, пожалуй, было бы тесно жить и пришлось бы делать дома попросторнее..."
Защитник встряхивает головой, как лошадь, которую укусила муха, и продолжает думать:
"Что-то теперь у меня дома делается? В эту пору обыкновенно все бывают дома: и жена, и теща, и дети... Детишки Колька и Зинка, наверное, теперь в моем кабинете... Колька стоит на кресле, уперся грудью о край стола и рисует что-нибудь на моих бумагах. Нарисовал уже лошадь с острой мордой и с точкой вместо глаза, человека с протянутой рукой, кривой домик; а Зина стоит тут же, около стола, вытягивает шею и старается увидеть, что нарисовал ее брат... "Нарисуй папу!" -- просит она. Колька принимается за меня. Человечек у него уже есть, остается только пририсовать черную бороду -- и папа готов. Потом Колька начинает искать в Своде законов картинок, а Зина хозяйничает на столе. Попалась на глаза сонетка -- звонят; видят чернильницу -- нужно палец обмакнуть; если ящик в столе не заперт, то это значит, что нужно порыться в нем. В конце концов обоих осеняет мысль, что оба они индейцы и что под моим столом они могут отлично прятаться от врагов. Оба лезут под стол, кричат, визжат и возятся там до тех пор, пока со стола не падает лампа или вазочка... Ох! А в гостиной теперь, наверное, солидно прогуливается мамка с третьим произведением... Произведение ревет, ревет... без конца ревет!"
-- По текущим счетам Копелова, -- жужжит секретарь, -- Ачкасова, Зимаковского и Чикииой проценты выданы не были, сумма же 1 425 рублей 41 копейка была приписана к остатку 1883 года...
"А может быть, у нас уже обедают! -- плывут мысли у защитника. -- За столом сидят теща, жена Надя, брат жены Вася, дети... У тещи по обыкновению на лице тупая озабоченность и выражение достоинства. Надя, худая, уже блекнущая, но всё еще с идеально белой, прозрачной кожицей на лице, сидит за столом с таким выражением, будто ее заставили насильно сидеть; она ничего не ест и делает вид, что больна. По лицу у нее, как у тещи, разлита озабоченность. Еще бы! У нее на руках дети, кухня, белье мужа, гости, моль в шубах, прием гостей, игра на пианино! Как много обязанностей и как мало работы! Надя и ее мать не делают решительно ничего. Если от скуки польют цветы или побранятся с кухаркой, то потом два дня стонут от утомления и говорят о каторге... Брат жены, Вася, тихо жует и угрюмо молчит, так как получил сегодня по латинскому языку единицу. Малый тихий, услужливый, признательный, но изнашивает такую массу сапог, брюк и книг, что просто беда... Детишки, конечно, капризничают. Требуют уксусу и перцу, жалуются друг на друга, то и дело роняют ложки. Даже при воспоминании голова кружится! Жена и теща зорко блюдут хороший тон... Храни бог положить локоть на стол, взять нож во весь кулак, или есть с ножа, или, подавая кушанье, подойти справа, а не слева. Все кушанья, даже ветчина с горошком, пахнут пудрой и монпансье. Всё невкусно, приторно, мизерно... Нет и тени добрых щей и каши, которые я ел, когда был холостяком. Теща и жена всё время говорят по-французски, но когда речь заходит обо мне, то теща начинает говорить по-русски, ибо такой бесчувственный, бессердечный, бесстыдный, грубый человек, как я, недостоин, чтобы о нем говорили на нежном французском, языке... "Бедный Мишель, вероятно, проголодался, -- говорит жена. -- Выпил утром стакан чаю без хлеба, так и побежал в суд..." -- "Не беспокойся, матушка! -- злорадствует теща. -- Такой не проголодается! Небось, уж пять раз в буфет бегал. Устроили себе в суде буфет и каждые пять минут просят у председателя, нельзя ли перерыв сделать". После обеда теща и жена толкуют о сокращении расходов... Считают, записывают и находят в конце концов, что расходы безобразно велики. Приглашается кухарка, начинают считать с ней вместе, попрекают ее, поднимается брань из-за пятака... Слезы, ядовитые слова... Потом уборка комнат, перестановка мебели -- и всё от нечего делать".
-- Коллежский асессор Черепков показал, -- жужжит секретарь, -- что хотя ему и была прислана квитанция N 811, но, тем не менее, следуемые ему 46 р. 2 к. он не получал, о чем и заявил тогда же...
"Как подумаешь, да рассудишь, да взвесишь все обстоятельства, -- продолжает думать защитник, -- и, право, махнешь на всё рукой и всё пошлешь к чёрту... Как истомишься, ошалеешь, угоришь за весь день в этом чаду скуки и пошлости, то поневоле захочешь дать своей душе хоть одну светлую минуту отдыха. Заберешься к Наташе или, когда деньги есть, к цыганам -- и всё забудешь... честное слово, всё забудешь! Чёрт его знает где, далеко за городом, в отдельном кабинете, развалишься на софе, азиаты поют, скачут, галдят, и чувствуешь, как всю душу твою переворачивает голос этой обаятельной, этой страшной, бешеной цыганки Глаши... Глаша! Милая, славная, чудесная Глаша! Что за зубы, глаза... спина!"
А секретарь жужжит, жужжит, жужжит... В глазах защитника начинает всё сливаться и прыгать. Судьи и присяжные уходят в самих себя, публика рябит, потолок то опускается, то поднимается... Мысли тоже прыгают и наконец обрываются... Надя, теща, длинный нос судебного пристава, подсудимый, Глаша -- всё это прыгает, вертится и уходит далеко, далеко, далеко...
"Хорошо... -- тихо шепчет защитник, засыпая. -- Хорошо... Лежишь на софе, а кругом уютно... тепло... Глаша поет..."
-- Господин защитник! -- раздается резкий оклик.
"Хорошо... тепло... -- Нет ни тещи, ни кормилицы... ни супа, от которого пахнет пудрой... Глаша добрая, хорошая..."
-- Господин защитник! -- раздается тот же резкий голос.
Защитник вздрагивает и открывает глаза. Прямо, в упор, на него глядят черные глаза цыганки Глаши, улыбаются сочные губы, сияет смуглое, красивое лицо. Ошеломленный, еще не совсем проснувшийся, полагая, что это сон или привидение, он медленно поднимается и, разинув рот, смотрит на цыганку.
-- Господин защитник, не желаете ли спросить что-нибудь у свидетельницы? -- спрашивает председатель.
-- Ах... да! Это свидетельница... Нет, не... не желаю. Ничего не имею.
Защитник встряхивает головой и окончательно просыпается. Теперь ему понятно, что это в самом деле стоит цыганка Глаша, что она вызвана сюда в качестве свидетельницы.
-- Впрочем, виноват, я имею кое-что спросить, -- говорит он громко. -- Свидетельница, -- обращается он к Глаше, -- вы служите в цыганском хоре Кузьмичова, скажите, как часто в вашем ресторане кутил обвиняемый? Так-с... А не помните ли, сам ли он за себя платил всякий раз, или же случалось, что и другие платили за него? Благодарю вас... достаточно.
Он выпивает два стакана воды, и сонная одурь проходит совсем...
ДОМАШНИЕ СРЕДСТВА
Чтобы масло не прогоркло, съешь его поскорей.
От клопов. Поймай клопа и объясни ему, что растительная пища по количеству содержащихся в ней азотистых веществ и жиров нисколько не уступает животной, и дружески посоветуй ему изменить режим. Если же и последние выводы науки на него не подействуют, то тебе остается только поднять вверх палец и воскликнуть: "Косней же в злодействах, кровопийца!" и отпустить негодяя. Рано или поздно добро восторжествует над злом.
От прусаков. Известно, что прусаки завезены к нам из Германии, а потому вполне законно и основательно ходатайствовать о высылке их административным порядком на место родины.
От блох. Женись. Все твои блохи перейдут на жену, так как известно, что блохи охотнее кушают дам, чем мужчин. Последнее зависит не столько от качеств той или другой крови, сколько от приспособленности женских костюмов к удобнейшему расквартированию насекомых: просторно и вместе с тем уютно.
От моли. Посади себе в шубу десятка по два тарантулов и скорпионов, отдав каждому из них по отдельному участку.
От ячменя на глазу. Покажи больному кукиш. Если же субъект, украшенный ячменем, старше тебя чином, то покажи ему кукиш в кармане.
От безденежья. Возьми Ротшильда, барона Гинцбурга и Полякова, посади их играть с тобой в стуколку и валяй в крупную. Чем крупнее ставка, тем лучше. Если ты проиграл, то не отдавай, так как у твоих партнеров и без того много денег, если же выиграл, то твое счастье.
От начальнического гнева. Возьми начальника, поведи в баню и подставь его голову под холодный душ. Ежели это не поможет, то обними начальника, поцелуй его, прослезись и скажи: "Забудем всё, что между нами было!" Если же и это не поможет, то похлопай начальника по животу и скажи: "Эх, дядя, дядя! Нам ли с тобой ссориться!" и проч.
От супружеской неверности. Возьми неверного супруга и повесь на его лбу вывеску: "Посторонним лицам строжайше воспрещается и проч. ..."
От сырости в доме. Посыпай стены детской присыпкой или оклей их газетной сушью...
ДОРОГАЯ СОБАКА
Поручик Дубов, уже не молодой армейский служака, и вольноопределяющийся Кнапс сидели и выпивали.
-- Великолепный пес! -- говорил Дубов, показывая Кнапсу свою собаку Милку. -- Заме-ча-тельная собака! Вы обратите внимание на морду! Морда одна чего стоит! Ежели на любителя наскочить, так за одну морду двести рублей дадут! Не верите? В таком случае вы ничего не понимаете...
-- Я понимаю, но...
-- Ведь сеттер, чистокровный английский сеттер! Стойка поразительная, а чутье... нюх! Боже, какой нюх! Знаете, сколько я дал за Милку, когда она была еще щенком? Сто рублей! Дивная собака! Ше-ельма, Милка! Ду-ура, Милка! Поди сюда, поди сюда... собачечка, песик мой...
Дубов привлек к себе Милку и поцеловал ее между ушей. На глазах у него выступили слезы.
-- Никому тебя не отдам... красавица моя... разбойник этакий. Ведь ты любишь меня, Милка? Любишь?.. Ну, пошла вон! -- крикнул вдруг поручик. -- Грязными лапами прямо на мундир лезешь! Да, Кнапс, полтораста рублей дал, за щенка! Стало быть, было за что! Одно только жаль: охотиться мне некогда! Гибнет без дела собака, талант свой зарывает... Потому-то и продаю. Купите, Кнапс! Всю жизнь будете благодарны! Ну, если у вас денег мало, то извольте, я уступлю вам половину... Берите за пятьдесят! Грабьте!
-- Нет, голубчик... -- вздохнул Кнапс. -- Будь ваша Милка мужеского пола, то, может быть, я и купил бы, а то...
-- Милка не мужеского пола? -- изумился поручик. -- Кнапс, что с вами? Милка не мужеского... пола?! Ха-ха! Так что же она по-вашему? Сука? Ха-ха... Хорош мальчик! Он еще не умеет отличить кобеля от суки!
-- Вы мне говорите, словно я слеп или ребенок... -- обиделся Кнапс. -- Конечно, сука!
-- Пожалуй, вы еще скажете, что я дама! Ах, Кнапс, Кнапс! А еще тоже в техническом кончили! Нет, душа моя, это настоящий, чистокровный кобель! Мало того, любому кобелю десять очков вперед даст, а вы... не мужеского пола! Ха-ха...
-- Простите, Михаил Иванович, но вы... просто за дурака меня считаете... Обидно даже...
-- Ну, не нужно, чёрт с вами... Не покупайте... Вам не втолкуешь! Вы скоро скажете, что у нее это не хвост, а нога... Не нужно. Вам же хотел одолжение сделать. Вахрамеев, коньяку!
Денщик подал еще коньяку. Приятели налили себе по стакану и задумались. Прошло полчаса в молчании.
-- А хоть бы и женского пола... -- прервал молчание поручик, угрюмо глядя на бутылку. -- Удивительное дело! Для вас же лучше. Принесет вам щенят, а что ни щенок, то и четвертная... Всякий у вас охотно купит. Не знаю, почему это вам так нравятся кобели! Суки в тысячу раз лучше. Женский пол и признательнее и привязчивее... Ну, уж если вы так боитесь женского пола, то извольте, берите за двадцать пять.
-- Нет, голубчик... Ни копейки не дам. Во-первых, собака мне не нужна, а во-вторых, денег нет.
-- Так бы и сказали раньше. Милка, пошла отсюда!
Денщик подал яичницу. Приятели принялись за нее и молча очистили сковороду.
-- Хороший вы малый, Кнапс, честный... -- сказал поручик, вытирая губы. -- Жалко мне вас так отпускать, чёрт подери... Знаете что? Берите собаку даром!
-- Куда же я ее, голубчик, возьму? -- сказал Кнапс и вздохнул. -- И кто у меня с ней возиться будет?
-- Ну, не нужно, не нужно... чёрт с вами! Не хотите, и не нужно... Куда же вы? Сидите!
Кнапс, потягиваясь, встал и взялся за шапку.
-- Пора, прощайте... -- сказал он, зевая.
-- Так постойте же, я вас провожу.
Дубов и Кнапс оделись и вышли на улицу. Первые сто шагов прошли молча.
-- Вы не знаете, кому бы это отдать собаку? -- начал поручик. -- Нет ли у вас таких знакомых? Собака, вы видели, хорошая, породистая, но... мне решительно не нужна!
-- Не знаю, милый... Какие же у меня тут знакомые?
До самой квартиры Кнапса приятели не сказали больше ни одного слова. Только когда Кнапс пожал поручику руку и отворил свою калитку, Дубов кашлянул и как-то нерешительно выговорил:
-- Вы не знаете, здешние живодеры собак принимают или нет?
-- Должно быть, принимают... Наверное не могу сказать.
-- Пошлю завтра с Вахрамеевым... Чёрт с ней, пусть с нее кожу сдерут... Мерзкая собака! Отвратительная! Мало того, что нечистоту в комнатах завела, но еще в кухне вчера всё мясо сожрала, п-п-подлая... Добро бы, порода хорошая, а то чёрт знает что, помесь дворняжки со свиньей. Спокойной ночи!
-- Прощайте! -- сказал Кнапс.
Калитка хлопнула и поручик остался одни.
КОНТРАБАС И ФЛЕЙТА
(СЦЕНКА)
В одну из репетиций флейтист Иван Матвеич слонялся между пюпитров, вздыхал и жаловался:
-- Просто несчастье! Никак не найду себе подходящей квартиры! В номерах мне жить нельзя, потому что дорого, в семействах же и частных квартирах не пускают музыкантов.
-- Перебирайтесь ко мне! -- неожиданно предложил ему контрабас. -- Я плачу за комнату двенадцать рублей, а если вместе жить будем, то по шести придется.
Иван Матвеич ухватился за это предложение обеими руками. Совместно он никогда ни с кем не жил, опыта на этот счет не имел, но рассудил a priori, что совместное житье имеет очень много прелестей и удобств: во-первых, есть с кем слово вымолвить и впечатлениями поделиться, во-вторых, всё пополам: чай, сахар, плата прислуге. С контрабасистом Петром Петровичем он был в самых приятельских отношениях, знал его за человека скромного, трезвого и честного, сам он был тоже не буен, трезв и честен -- стало быть, пятак пара. Приятели ударили по рукам, и в тот же день кровать флейты уже стояла рядом с кроватью контрабаса.
Но не прошло и трех дней, как Иван Матвеич должен был убедиться, что для совместного житья недостаточно одних только приятельских отношений и таких "общих мест", как трезвость, честность и не буйный характер.
Иван. Матвеич и Петр Петрович с внешней стороны так же похожи друг на друга, как инструменты, на которых они играют. Петр Петрович -- высокий, длинноногий блондин с большой стриженой головой, в неуклюжем, короткохвостом фраке. Говорит он глухим басом; когда ходит, то стучит; чихает и кашляет так громко, что дрожат стекла. Иван же Матвеич изображает из себя маленького, тощенького человечка. Ходит он только на цыпочках, говорит жидким тенорком и во всех своих поступках старается показать человека деликатного, воспитанного. Приятели сильно расходятся и в своих привычках. Так, контрабас пил чай вприкуску, а флейта внакладку, что при общинном владении чая и сахара не могло не породить сомнений. Флейта спала с огнем, контрабас без огня. Первая каждое утро чистила себе зубы и мылись душистым глицериновым мылом, второй же не только отрицал то и другое, но даже морщился, когда слышал шуршанье зубной щетки или видел намыленную физиономию.
-- Да бросьте вы эту мантифолию! -- говорил он. -- Противно глядеть! Возится, как баба!
Нежную, воспитанную флейту стало коробить на первых же порах. Ей особенно не понравилось, что контрабас каждый вечер, ложась спать, мазал себе живот какою-то мазью, от которой пахло до самого утра протухлым жареным гусем, а после мази целых полчаса, пыхтя и сопя, занимался гимнастикой, т. е. методически задирал вверх то руки, то ноги.
-- Для чего это вы делаете? -- спрашивала флейта, не вынося сопенья.
-- После мази это необходимо. Нужно, чтоб мазь по всему телу разошлась... Это, батенька, ве-ли-ко-лепная вещь! Никакая простуда не пристанет. Помажьте-ка себе!
-- Нет, благодарю вас.
-- Да помажьте! Накажи меня бог, помажьте! Увидите, как это хорошо! Бросьте книгу!
-- Нет, я привык всегда перед сном читать.
-- А что вы читаете?
-- Тургенева.
-- Знаю... читал... Хорошо пишет! Очень хорошо! Только, знаете ли, не нравится мне в нем это... как его... не нравится, что он много иностранных слов употребляет. И потом, как запустится насчет природы, как запустится, так взял бы и бросил! Солнце... луна... птички поют... чёрт знает что! Тянет, тянет...
-- Великолепные у него есть места!..
-- Еще бы, Тургенев ведь! Мы с вами так не напишем. Читал я, помню, "Дворянское гнездо"... Смеху этого -- страсть! Помните, например, то место, где Лаврецкий объясняется в любви с этой... как ее?.. с Лизой... В саду... помните? Хо-хо! Он заходит около нее и так и этак... со всякими подходцами, а она, шельма, жеманится, кочевряжится, канителит... убить мало!
Флейта вскакивала с постели и, сверкая глазами, надсаживая свой тенорок, начинала спорить, доказывать, объяснять...
-- Да что вы мне говорите? -- оппонировал контрабас. -- Сам я не знаю, что ли? Какой образованный нашелся! Тургенев, Тургенев... Да что Тургенев? Хоть бы и вовсе его не было.
И Иван Матвеич, обессиленный, но не побежденный, умолкал. Стараясь не спорить, стиснув зубы, он глядел на своего укрывающегося одеялом сожителя, и в это время большая голова контрабаса казалась ему такой противной, глупой деревяшкой, что он дорого бы дал, если бы ему позволили стукнуть по ней хоть разик.
-- Вечно вы спор поднимаете! -- говорил контрабас, укладывая свое длинное тело на короткой кровати. -- Ха-рак-тер! Ну, спокойной ночи. Тушите лампу!
-- Мне еще читать хочется...
-- Вам читать, а мне спать хочется.
-- Но, я полагаю, не следует стеснять свободу друг друга...
-- Так вот и не стесняйте мою свободу... Тушите!
Флейта тушила лампу и долго не могла уснуть от ненависти и сознания бессилия, которое чувствует всякий, сталкиваясь с упрямством невежды. Иван Матвеич после споров с контрабасом всякий раз дрожал, как в лихорадке. Утром контрабас просыпался обыкновенно рано, часов в шесть, флейта же любила спать до одиннадцати. Петр Петрович, проснувшись, принимался от нечего делать за починку футляра от своего контрабаса.
-- Вы не знаете, где наш молоток? -- будил он флейту. -- Послушайте, вы! Соня! Не знаете, где наш молоток?
-- Ах... Я спать хочу!
-- Ну и спите... Кто вам мешает? Дайте молоток и спите.
Но особенно солоно приходились флейте субботы. Каждую субботу контрабас завивался, надевал галстух бантом и уходил куда-то глядеть богатых невест. Возвращался он от невест поздно ночью, веселый, возбужденный, в подпитии.
-- Вот, батенька, я вам скажу! -- начинал он делиться впечатлениями, грузно садясь на кровать спящей флейты. -- Да будет вам спать, успеете! Экий вы соня! Хо-хо-хо... Видал невесту... Понимаете, блондинка, с этакими глазами... толстенькая... Ничего себе, канашка. Но мать, мать! Жох старуха! Дипломатия! Без адвоката окрутит, коли захочет! Обещает шесть тысяч, а и трех не даст, ей-богу! Но меня не надуешь, не-ет!
-- Голубчик... спать хочу... -- бормотала флейта, пряча голову под одеяло.
-- Да вы слушайте! Какой вы свинья, ей-богу! Я у вас по-дружески совета прошу, а вы рожу воротите... Слушайте!
И бедная флейта должна была слушать до тех пор, пока не наступало утро и контрабас не принимался за починку футляра.
-- Нет, не могу с ним жить! -- жаловалась флейта на репетициях. -- Верите ли? Лучше в слуховом окне жить, чем с ним... Совсем замучил!
-- Отчего же вы от него не уйдете?
-- Неловко как-то... Обидится... Чем я могу мотивировать свой уход? Научите, чем? Уж я всё передумал!
Не прошло и месяца совместного жития, как флейта начала чахнуть и плакаться на судьбу. Но жизнь стала еще невыносимей, когда контрабас вдруг, ни с того ни с сего, предложил флейте перебираться с ним на новую квартиру.
-- Эта не годится... Укладывайтесь! Нечего хныкать! От новой квартиры до кухмистерской, где вы обедаете, немножко далеко, но это ничего, много ходить полезно.
Новая квартира оказалась сырой и темной, но бедная флейта помирилась бы и с сыростью и с темнотой, если бы контрабас не изобрел на новоселье новых мук. Он в видах экономии завел у себя керосиновую кухню и стал готовить на ней себе обеды, отчего в комнате был постоянный туман. Починку футляра по утрам заменил он хрипеньем на контрабасе.
-- Не чавкайте! -- нападал он на Ивана Матвеича, когда тот ел что-нибудь. -- Терпеть не могу, если кто чавкает над ухом! Идите в коридор да там и чавкайте!
Прошел еще месяц, и контрабас предложил перебираться на третью квартиру. Здесь он завел себе большие сапоги, от которых воняло дегтем, и в литературных спорах стал употреблять новый прием: вырывал из рук флейты книгу и сам тушил лампу. Флейта страдала, изнывала от желания стукнуть по большой стриженой голове, болела телом и душой, но церемонилась и деликатничала.
-- Скажешь ему, что я не хочу с ним жить, а он и обидится! Не по-товарищески! Уж буду терпеть!
Но такая ненормальная жизнь не могла долго тянуться. Кончилась она для флейты престранным образом. Однажды, когда приятели возвращались из театра, контрабас взял под руку флейту и сказал:
-- Вы извините меня, Иван Матвеич, но я наконец должен вам сказать... спросить то есть... Скажите, что это вам так нравится жить со мной? Не понимаю! Характерами мы не сошлись, вечно ссоримся, опротивели друг другу... Не знаю, как вы, но я совсем очумел... Уж я и так и этак... и на квартиры перебирался, чтоб вы от меня ушли, и на контрабасе по утрам играл, а вы всё не уходите! Уйдите, голубчик! Сделайте такую милость! Вы извините меня, но долее терпеть я не в состоянии.
Флейте этого только и нужно было.