Халед Хоссейни Бегущий за ветром 6 страница

Уже перед сном я забежал к Бабе и спросил, не попадались ли ему мои часы.

Поутру, сидя в своей комнате, жду, когда Али приберется в кухне после завтрака, сметет крошки, помоет посуду, вытрет стол. Глядя в окно, жду, когда же Али и Хасан отправятся за продуктами на базар. И вот они выходят со двора, толкая перед собой тачку.

Выхватываю из кучи в углу пару конвертов с деньгами и часы и на цыпочках выхожу. У кабинета Бабы останавливаюсь и прислушиваюсь. Отец у себя, договаривается с кем-то по телефону насчет поставки партии ковров на следующей неделе. Спускаюсь вниз по лестнице, прокрадываюсь в домик слуг под локвой и пихаю Хасану под тюфяк свои новые часы и деньги.

Жду еще полчаса, стучусь в отцовский кабинет и говорю заранее обдуманные слова, надеясь, что больше мне уже никогда не придется лгать.

В окно спальни я видел, как вернулись Али и Хасан с тачкой, нагруженной мясом, хлебом, свежими фруктами и овощами. Появился Баба, подошел к Али, они что-то сказали друг другу. Слов я не расслышал. Баба указал на дом, Али кивнул. Баба направился к особняку, Али – к своей хижине.

Какое-то время спустя Баба постучал ко мне в комнату.

– Зайди ко мне в кабинет. Нам надо спокойно сесть и обсудить все это.

Я прошел за отцом в курительную и сел на кожаный диван. Где-то через полчаса перед нами рука об руку предстали Али и Хасан.

Они явно только что плакали, глаза у обоих были красные, опухшие. Неужели это я причинил им страдания? Оказывается, я и на такое способен!

Баба поднялся во весь рост и спросил:

– Значит, это ты украл деньги? Ты украл часы Амира?

– Да, – чуть слышно ответил Хасан. Голос у него был хриплый.

Я покачнулся, как от пощечины. Сердце у меня сжалось, и я чуть было не проговорился. Но тут меня озарило: ведь Хасан жертвует собой ради меня! Если бы он сказал «нет», отец бы ему поверил, все мы прекрасно знали, что Хасан никогда не врет. Объясняться пришлось бы мне, и стало бы ясно, кто подлинный виновник. Баба никогда бы не простил такое. И вот еще что: Хасану все известно. Он знает: я был тогда в том захламленном закоулке, все видел и не вмешался. Он знает, что я предал его, и все-таки старается спасти меня. Я любил его сейчас, любил больше всех на свете. Я твой затаившийся враг, Хасан, я чудовище из озера, я недостоин твоей жертвы, я – лгун, мошенник и вор! Сию минуту я расскажу тебе все… Но где-то на задворках моей души гнездится подленькая радость: скоро все кончится. Еще немножко – и Баба уволит слуг, и жизнь начнется сызнова. Забыть, стереть из памяти, вдохнуть полной грудью, начать все с чистого листа… И тут Баба произнес:

– Я прощаю тебя.

Я поражен и повержен.

Прощаю? Как же так! Ведь воровство – основа всех прочих грехов. Убийца крадет жизнь, похищает у жены право на мужа, отбирает у детей отца. Лгун отнимает у других право на правду. Жулик забирает право на справедливость. Нет ничего презреннее воровства.Не отцовские ли это слова? Если Баба так легко прощает Хасана, почему он никак не может простить меня за то, что я другой, не такой, как он хотел?

– Мы уходим, ага-сагиб, – медленно проговорил Али.

– Что? – переспросил Баба, побелев как полотно.

– Мы больше не можем жить здесь.

– Но я прощаю его, Али, ты что, не слышал?

– Теперь нам нельзя тут оставаться, ага-сагиб. – Али обнял Хасана за плечи, прижал к себе, как бы пытаясь защитить.

Уж я-то знал, от кого он его защищает. Взгляд старого слуги холоден и неприступен. Значит, Хасан все ему рассказал. Про Асефа с дружками, про воздушного змея и про меня. Странное дело, я даже рад этому, очень уж надоело притворяться.

– Мне плевать на деньги и часы, – воздел руки Баба. – Не понимаю, что это тебе в голову взбрело… и почему «нельзя»?

– Извини, ага-сагиб, наши вещи уже упакованы. Мы все решили.

Отец вскочил с дивана. Лицо у него исказилось от горя.

– Али, разве тебе было у меня плохо? Разве я обидел когда тебя или Хасана? Ты для меня вместо брата и сам это знаешь. Как тебе не стыдно!

– Ага-сагиб, мне сейчас очень нелегко. А от твоих слов только еще тяжелее.

Губы у Али искривились, и только тут я осознал, какая черная беда свалилась на него и на нас всех, если даже на этом каменном, всегда неподвижном лице написана боль. И это я, я всему причиной! Я попытался заглянуть Али в глаза, но он стоял сгорбившись, с низко опущенной головой, и только пальцы теребили рубаху.

– Скажи мне причину! Я должен знать! – В голосе у Бабы появились умоляющие интонации.

В ответ Али не произнес ни слова, как промолчал, когда Хасан признался в краже. Что подвигло его на это, не знаю. Догадываюсь, что это Хасан упросил его не выдавать меня, когда они рыдали вдвоем у себя в домике. Какое чувство достоинства, какое самообладание!

– Ага-сагиб, отвезешь нас на автобусную станцию?

– Я тебе запрещаю! – взревел Баба. – Ты слышишь? Запрещаю!

– Прости, ага-сагиб, но ты не можешь мне ничего запретить. Я у тебя больше не работаю.

– Куда вы поедете? – Голос у отца пресекся.

– В Хазараджат.

– К двоюродному брату?

– Да. Так ты отвезешь нас на автовокзал?

И тут Баба заплакал. Никогда в жизни я не видел его слез. Я даже напугался: взрослый человек – и рыдает. Позор какой.

– Прошу тебя, – проронил еще Баба, но Али уже хромал к двери, и Хасан следовал за ним.

Никогда не забуду, какая боль и мольба звучали в словах отца.

Летом в Кабуле дождь идет редко. Небо чистое и высокое, и солнце горячим утюгом печет шею. Ручейки давно пересохли, рикши поднимают целые тучи пыли. Люди, отчитав в мечети положенные десять ракатов [20] полуденной молитвы и выйдя на улицу, радуются любой тени и ждут не дождутся вечера, который принесет прохладу. Школьники в душном классе зубрят аяты из Корана, выворачивают язык на диковинных арабских словах и тайком ловят мух в кулак под нудное бормотание муллы. Горячий ветер, несущий запах нужника, крутит крошечные смерчи под одинокой баскетбольной корзиной на спортивной площадке.

А вот когда отец отвозил Али и Хасана на автостанцию, лило как из ведра. Грохотал гром, молнии сверкали на серо-стальном небе, плеск воды непривычным эхом отдавался в ушах.

– Я отвезу вас прямо в Бамиан, – предложил Баба, но Али отказался.

Целые потоки сбегали вниз по стеклу, когда я, прижавшись к раме, смотрел в окно на залитый водой двор, по которому ковылял Али, волоча за собой к машине у ворот один-единственный чемодан, заключавший в себе все их пожитки. Хасан тащил на спине перевязанные веревкой тюфяки. Ни одной игрушки он не взял с собой – они так и остались лежать на полу в их домике. У меня своя куча барахла в углу, у Хасана – своя.

Баба захлопнул крышку багажника, открыл дверь машины, нагнулся и сказал что-то Али, который уже сидел сзади. Наверное, это была последняя попытка уговорить старого слугу. Разговор длился и длился, а дождь лил и лил. Наконец Баба выпрямился, и по его сутулой спине я понял, что прежняя жизнь, единственная жизнь, которую я знал, безвозвратно ушла. Отец сел за руль, лучи фар пронзили водяную завесу. Если бы дело происходило в индийском фильме, именно сейчас я должен был бы выбежать во двор, поднимая босыми ногами тучу брызг, и задержать машину, и вытащить Хасана с заднего сиденья под дождь, и сказать ему: «Прости, прости, прости», и пролить слезы раскаяния, и крепко обнять друга. Но жизнь есть жизнь, это вам не кино, тем более индийское. Никуда я не побежал, и не зарыдал, и возле машины не появился. Автомобиль спокойно тронулся с места, свернул за угол и пропал из виду. С ним пропал и тот, для кого мое имя было первым сказанным словом. Мелькнул перед глазами его смутный размытый силуэт и исчез.

Сколько раз мы играли с Хасаном в шарики именно на этом перекрестке!

Стоило мне чуть отодвинуться от окна, и я уже ничего не видел, кроме заливающих стекло струй.

Март 1981

Напротив нас сидела молодая женщина в светло-зеленом платье. Голову ее обтягивал черный платок: ночь была зябкая. Всякий раз, когда грузовик подпрыгивал на ухабе или попадал колесом в яму, с уст ее невольно слетали слова молитвы, за каждым толчком неизменно следовало «Бисмилла».[21] Ее муж, плотный человек в мешковатых штанах и голубой чалме, укачивал на сгибе локтя младенца, свободной рукой перебирая четки и беззвучно шевеля губами. Всего на чемоданах в кузове грузовика с брезентовым верхом сидело человек десять-двенадцать. Среди них были и мы с Бабой.

Из Кабула мы отъехали в третьем часу ночи, и мне сразу же стало нехорошо. Баба молчал, но видно было, что ему ужасно неловко за меня, особенно когда я стонал, не в силах превозмочь дурноту. Когда мужчина с четками спросил меня: «Тебя тошнит?» – а я только утвердительно кивнул в ответ, Баба даже отвернулся. Мужчина с четками постучал в окошко кабины и попросил водителя остановиться. Но сидящий за рулем Карим, смуглый сухопарый человек с мелкими чертами лица и усиками в ниточку, только головой покачал:

– Мы еще слишком близко от Кабула. Пусть потерпит.

Баба пробурчал что-то себе под нос. Я хотел извиниться перед ним, но рот мой уже заливала слюна с желчью. Пришлось откинуть брезент позади себя и на ходу свеситься за борт. За спиной у меня Баба приносил извинения попутчикам – будто морская болезнь невесть какое преступление и юноше, которому едва исполнилось восемнадцать, не годится блевать всем напоказ. А я еще дважды свешивался за борт, пока Карим не согласился остановиться – испугался, что я заблюю ему кузов. Ведь машиной он зарабатывал себе на жизнь, и неплохо, – тайно перевозил людей из занятого шурави [22] Кабула в Пакистан, где было относительно безопасно. Мы условились, что он подбросит нас до Джелалабада, это в ста семидесяти километрах к юго-востоку от Кабула, а там мы пересядем на машину его брата Тоора, у которого грузовик побольше, и он за компанию с другой партией беженцев перевезет нас через перевал Хайбер в Пешавар.

Не доезжая нескольких километров до водопада Махипар, Карим свернул на обочину. Махипар означает «Летучая рыба», и с верхней точки над ним открывался вид на гидроэлектростанцию, которую построили для Афганистана в 1967 году немецкие специалисты. Сколько раз мы с Бабой проезжали этой дорогой по пути в Джелалабад, город кипарисов и сахарного тростника, любимый зимний курорт всех афганцев!

Я спрыгнул с грузовика и заковылял по насыпи. Рот мой опять наполняла слюна – предвестник рвотных позывов. У самого края обрыва, за которым чернела пропасть, я наклонился, положил руки на колени и замер в ожидании. Где-то треснула ветка, заухал филин. Холодный ветер взъерошил кусты на склоне. Далеко внизу шумела вода.

Покидая дом, где я прожил всю свою жизнь, пришлось изобразить, что мы отлучаемся ненадолго: на кухне в раковине жирные тарелки, в зале – корзина с грязным бельем, постели в спальнях неприбраны, в шкафу висят парадные костюмы Бабы. Остались и ковры на стенах гостиной, и матушкины книги у отца в кабинете. Исчезли только свадебная фотография родителей, зернистый снимок, где мой дед и король Надир-шах стоят над застреленным оленем, кое-какая одежда да оправленный в кожу блокнот, подаренный мне Рахим-ханом пять лет назад, – больше ничего не говорило о нашем поспешном бегстве.

Утром Джалалуддин – наш седьмой слуга за пять лет, – наверное, подумает, что мы пошли на прогулку или поехали кататься. Мы не поставили его в известность об отъезде. В Кабуле никому больше не было веры – за деньги или под угрозами люди доносили друг на друга, сосед на соседа, сын на родителей, слуга на хозяина, приятель на приятеля. Вот, например, певец Ахмад Захир, который играл на аккордеоне на праздновании моего тринадцатого дня рождения, – он поехал куда-то с друзьями на машине, и его тело нашли потом на обочине с пробитой головой. Товарищи-наушники были повсюду, все население Кабула разделилось: одни говорили, вторые подслушивали, а кто доносил – неизвестно. Сделаешь замечание портному при примерке – и окажешься в подземельях Поле-чархи.[23]Пожалуешься на комендантский час булочнику – опомниться не успеешь, а на тебя уже наставлен калашников. Даже в собственном доме за обедом люди держали язык за зубами, и в каждом классе обязательно имелся свой стукач. Многие дети уже были обучены следить за своими родителями и знали, к каким разговорам надо прислушаться и кому донести.

И что я делаю на пустой дороге среди ночи? Почему я не в постели, под теплым одеялом, с раскрытой книгой у изголовья? Наверное, это сон. Вот проснусь утром, выгляну в окошко, а там все как раньше. Ни угрюмых советских солдат, патрулирующих улицы, ни грохочущих танков, ни бронетранспортеров с пулеметами, наставленными прямо на тебя, словно обвиняющий перст, ни разрушений, ни комендантского часа…

Перекуривая на обочине, Карим уверял Бабу, что в Джелалабаде все пойдет как по маслу: у его брата отличный большой грузовик, дорога в Пешавар знакома брату как свои пять пальцев, отношения с советскими и афганскими солдатами на пропускных пунктах налажены «на взаимовыгодной основе»… Нет, это не сон. Как бы в доказательство этого над нами на низкой высоте, сотрясая окрестности, промчался МиГ. Карим вытащил из-за пояса пистолет и прицелился в небо, выкрикивая проклятия вдогонку самолету.

Интересно, что с Хасаном?

И тут меня вырвало.

Через двадцать минут мы стояли у блокпоста в Махипаре. Не выключая двигатель, наш шофер спрыгнул на землю и зашагал навстречу приближающимся голосам. Хрустел гравий. Послышались негромкие слова, щелкнула зажигалка. Русское «спасибо».

Еще щелчок. Кто-то громко расхохотался, я даже подпрыгнул от неожиданности. Рука Бабы стиснула мне бедро. Смеющийся затянул старинную афганскую свадебную песню, пьяный голос произносил слова со страшным русским акцентом:


Аэста боро, Маэман, аэста боро.
Не торопись, красавица-луна, не торопись.

По асфальту зашаркали подкованные сапоги. Брезент в задней части кузова поехал в сторону, и в машину заглянули три человека – Карим и два солдата, афганец и брыластый русский с сигаретой в углу ухмыляющегося рта. За их спинами в небе желтела луна. Карим и афганский солдат обменялись короткими репликами на пушту. Общий смысл я уловил – что-то насчет того, как не повезло Тоору. Русский напевал свадебную песню, барабанил пальцами по борту грузовика, шарил взглядом по лицам людей. Даже в темноте было заметно, какие остекленевшие у него глаза. Несмотря на холод, пот заструился у меня по спине.

Русский уставился на молодую женщину в черном платке и сказал что-то Кариму. Тот огрызнулся в ответ. В карканье русского прозвучала настойчивость. Вмешался афганский солдат, тон у него был увещевающий. Но стоило русскому рявкнуть на них, как они оба замолчали.

Я почувствовал, как у отца, сидящего рядом со мной, напряглось все тело.

Карим откашлялся, потряс головой и сказал, что солдат хочет провести полчаса с дамой из грузовика.

Женщина надвинула на лицо платок. Из глаз ее полились слезы. Младенец на руках у мужа заплакал. Смертельно бледный муж попросил Карима перевести «мистеру-сагибу» солдату, чтобы он сжалился над ними, подумал о своей матери или сестре. А может, у «мистера-сагиба» есть жена?

Русский выслушал Карима и что-то прорычал.

– Считайте это платой за проезд, – перевел Карим, старательно отводя глаза в сторону.

– Мы уже раз заплатили, – упорствовал муж. – И недешево.

Русский и Карим переговорили.

– Он сказал, всякая стоимость облагается налогом.

Вот тут-то поднялся со своего места Баба. Пришла моя очередь хватать его за ногу, но Баба резким движением высвободился.

Могучая фигура отца заслоняла луну.

– Я хочу его кое о чем спросить, – сказал Баба Кариму, не сводя при этом глаз с русского. – Стыд у него есть?

Карим что-то пролепетал, русский ответил.

– Он говорит, сейчас война. Какой может быть стыд?

– Скажи ему, что он ошибается. На войне обязательно надо быть порядочным. Куда более порядочным, чем в мирное время.

И приспичило же ему геройствовать! Сердце у меня колотилось. Мог уж и промолчать раз в жизни. Только в душе я знал, что остаться в стороне отец не мог – такой уж он уродился. Поубивают нас всех сейчас, а все его врожденное благородство!

Русский осклабился и шепнул что-то Кариму.

– Ага-сагиб, – промямлил Карим, – эти руси – они не такие, как мы. Они не понимают, что такое честь и достоинство.

– Что он сказал?

– Он сказал, что всадит в тебя пулю с тем же удовольствием, что и… – Карим мотнул головой в сторону молодой женщины.

Русский отбросил недокуренную сигарету и достал из кобуры пистолет.

Вот как суждено умереть моему отцу. Здесь, на моих глазах.

Про себя я повторял заученную в школе молитву.

– Переведи ему, пусть хоть тысячу пуль в меня всадит, но я не позволю ему опозорить женщину.

Перед глазами у меня так и встал тот зимний день. Камаль и Вали крепко держат Хасана. Ягодицы Асефа в ритмичном движении напрягаются и расслабляются. Напрягаются и расслабляются.

Каким героем я себя тогда показал! Может, Баба мне и на самом деле не родной?

Рука с пистолетом стала медленно подниматься.

– Баба, да сядь же, – дернул я отца за рукав. – Он ведь и вправду убьет тебя.

Баба вырвал руку. Прорычал:

– Так я тебя ничему и не научил. И ухмыляющемуся солдату:

– Скажи ему, пусть постарается убить меня с первого выстрела. Если я не рухну на месте, я его на куски порву, да падет проклятие на голову его отца!

Русский выслушал перевод, но улыбаться не перестал. Дуло пистолета теперь смотрело прямо отцу в грудь. Щелкнул предохранитель.

Я закрыл лицо руками.

Грянул выстрел.

Вот и все. Мне восемнадцать лет, и я сирота. Один на всем белом свете. Баба мертв, предстоит погребение. Как мне его похоронить? И куда податься потом?

Я открыл глаза, и хоровод гадких мыслей у меня в голове оборвался. Баба стоял, как стоял, зато внизу у машины появился еще один русский. Пистолет в его руке был направлен в небо, из дула поднимался дымок. Солдат, который намеревался стрелять в Бабу, прятал свое оружие в кобуру, неловко переминаясь с ноги на ногу.

Мне захотелось смеяться и плакать одновременно.

Второй русский (видимо, офицер, седой и в теле) заговорил с нами на ломаном фарси, извиняясь за поведение своего товарища:

– На войну присылают мальчишек. А тут полно наркотиков. Накачаются, вот на подвиги и тянет. Ну что мне с ним делать?

Седой махнул нам рукой, и мы тронулись с места. До нас донесся смех, а потом изломанные, пьяные слова старинной свадебной песни.

Минут пятнадцать мы ехали в молчании. Внезапно муж молодой женщины встал и припал губами к руке Бабы. Я не очень удивился. И до него многие целовали отцу руку.

А Тоору не повезло – Карим с афганским солдатом правду говорили.

За час до рассвета мы въехали в Джелалабад. Карим быстренько (чтобы не увидел кто) отвел нас в какую-то хижину на перекрестке двух незамощенных улиц, густо заросших акациями. Вокруг белели скромные одноэтажные домики, на дверях запертых лавок болтались замки. Было холодно и почему-то пахло редиской.

В совершенно пустой, скудно освещенной комнате Карим сразу же запер дверь, задернул занавески и только тогда сообщил дурные вести. Его брат Тоор не сможет отвезти нас в Пешавар. У его машины неделю назад сгорел мотор. А запчастей все не везут и не везут.

– Неделю назад? – простонал кто-то. – Зачем же ты нас сюда привез?

Краем глаза я успел заметить движение – кто-то из толпы метнулся прямо к Кариму. И вот уже наш шофер прижат к стене и ноги его болтаются в полуметре от пола. Баба своими ручищами стиснул Кариму глотку.

– Я вам скажу зачем, – прорычал Баба. – Он ведь получил деньги за свою часть маршрута. А на остальное ему плевать.

Карим давится и хрипит. На губах у него выступает пена.

– Оставь его, ага, ты ведь его убьешь, – слышится чей-то сердобольный голос.

– Что я и собираюсь сделать, – сухо отвечает Баба. И ведь он не шутит, только присутствующие об этом не подозревают.

Карим синеет и брыкается.

Только когда молодая женщина, которую Баба спас от русского солдата, попросила его, отец сдался и отпустил мошенника.

Широко открывая рот и хватая воздух, Карим покатился по полу.

В комнате тишина. И двух часов не прошло, как Баба, рискуя получить пулю в грудь, вступился за женщину, с которой даже не был знаком. И вот теперь он задушил бы человека до смерти, если бы не просьба все той же женщины.

Послышался глухой удар в дверь. Постойте, не в дверь. В пол.

– Это еще что? – спросил кто-то.

– Это беженцы, – выдавил Карим между двумя судорожными вдохами. – Они в подвале.

– А они сколько ждут? – поинтересовался Баба с высоты своего роста.

– Две недели.

– Ты же сказал, грузовик сломался семь дней назад.

Карим потер шею.

– Ну может, неделькой раньше.

– Когда прибудут запчасти? – взревел Баба.

Карим вздрогнул и ничего не ответил. Все-таки хорошо, что потемки скрыли лицо Бабы, такая на нем была жажда убийства.

Стоило Кариму поднять крышку подпола, как в нос ударил затхлый запах плесени, сырости и нечистот. Один за другим мы спустились вниз, лестница под тяжестью Бабы застонала. В холодном подвале я почувствовал на себе взгляды многих людей. В тусклом свете двух керосиновых ламп мелькали тусклые силуэты, слышался сдавленный шепот, звук падающих капель и какой-то скрип.

Баба со вздохом поставил чемоданы на землю.

Карим убеждал нас, что через парочку дней грузовик починят и мы устремимся в Пешавар, навстречу свободе и безопасности.

Всю следующую неделю мы просидели в подвале. К концу второго дня я понял, откуда берется скрип.

Крыс-то было полно.

Когда мои глаза привыкли к темноте, я насчитал в подвале около тридцати товарищей по несчастью. Сидя плечом к плечу, мы ели галеты, хлеб с финиками, яблоки. В первую же ночь все мужчины молились вместе, и один из них спросил, почему Баба не участвует.

– Надо просить Аллаха о спасении. Помолись Господу.

Баба только фыркнул и вытянул ноги, устраиваясь поудобнее.

– Если нас что и спасет, так это восьмицилиндровый двигатель и приличный карбюратор.

Под конец первого дня выяснилось, что Камаль с отцом тоже сидят с нами в подвале. Я поразился, что до дружка Асефа оказалось рукой подать – в прямом смысле этого слова. Но когда отец и сын перебрались поближе к нам и я разглядел лицо Камаля, разглядел как следует…

Лицо у Камаля ссохлось – других слов у меня нет. В глазах была пустота – я даже не понял, узнал ли он меня. Весь он как-то сгорбился, щеки обвисли, будто не в силах держаться на костях. Его отец, владелец кинотеатра в Кабуле, рассказал Бабе, как три месяца назад шальная пуля угодила его жене в висок и убила на месте. Про Камаля он тоже рассказал, но шепотом, до меня долетали только обрывки слов:

– Не надо было отпускать его одного… он ведь такой красавчик… четверо их было… он пытался сопротивляться… Господи… они овладели им… все брюки были в крови… и теперь не говорит ни слова… только смотрит…

Через неделю Карим сказал нам, что отремонтировать грузовик невозможно.

– Есть еще один вариант. – Голос Карима перекрыл стоны. – У моего двоюродного брата есть бензовоз, и он уже не раз возил на нем людей. Брат сейчас в Джелалабаде и, наверное, сможет забрать нас всех.

Все согласились, кроме одной пожилой пары.

В эту же ночь мы уехали – я с Бабой, Камаль с отцом, все остальные. Карим и его двоюродный брат Азиз – плешивый крепыш с квадратным лицом – помогли беженцам забраться по лесенке в цистерну. Помню, как Баба спрыгнул обратно на землю, достал табакерку, развеял ее содержимое по ветру, зачерпнул пригоршню дорожной грязи, поцеловал, положил в металлическую коробочку вместо табака и спрятал родную землю в нагрудный карман – у самого сердца.

Паника.

Открываю рот. Широко-широко, даже челюсть скрипит. Дыши, дыши глубже, наполняй воздухом легкие. Но дыхательные пути не слушаются. Они усыхают, сжимаются, схлопываются, и кажется, что я дышу через соломинку. Удушье хватает меня за горло. Руки трясутся, тело заливает ледяной пот. Закричать бы – но для этого надо вдохнуть побольше воздуха. Только не получается.

Паника.

В подвале было темно. В цистерне – абсолютный мрак. Смотрю направо-налево, машу перед глазами руками – ни зги не видно. Моргаю. Легче не становится. С воздухом что-то не так, почему он такой густой? По законам физики это невозможно. Разгребаю воздух руками, разрываю на мелкие кусочки, пытаюсь запихнуть себе в дыхалку. Как воняет бензином! Глаза щиплет так, словно под веки мне выдавили лимон, ноздри обжигает огнем. В груди зарождается крик – и нарастает, нарастает…

Тут происходит маленькое чудо. Баба трогает меня за руку, и я вижу зеленые огоньки. Это часы у него на запястье. Глаз не могу оторвать от зеленоватых светящихся стрелок. А то я уже испугался, что ослеп.

Потихоньку мир вокруг меня оживает. Слышу стоны и сдавленные молитвы. Слышу плач младенца и «баю-баю» его матери. Кого-то рвет. Кто-то проклинает шурави. Грузовик раскачивается туда-сюда. Люди стукаются головами о металл.

– Думай о чем-нибудь приятном, – шепчет мне на ухо Баба. – Вспомни какой-нибудь счастливый момент.

О приятном и счастливом. Даю простор фантазии. И вот что приносит она.

Пагман. Пятница, разгар дня. Буйно заросший луг и шелковицы в цвету. Мы с Хасаном стоим по колено в траве. Я тяну за лесу, шпуля вертится в мозолистых руках Хасана, наши глаза прикованы к парящему в небе змею. Мы молчим – и не потому, что нам нечего сказать. Просто мы понимаем друг друга без слов. Ведь мы молочные братья, мы вместе с первых дней жизни. Ветерок шевелит траву, и Хасан раскручивает шпулю. Потоки воздуха несут змея, он величаво снижается и взмывает вверх. Наши слившиеся тени пляшут на колышущейся траве. Из-за низкой кирпичной стены на другом конце луга доносится смех, журчание фонтана и музыка, знакомая до боли. По-моему, кто-то исполняет «Я Моула» на струнах рубаба [24]. Нас зовут: пора пить чай с пирожными.

Не помню ни месяца, ни года. Но воспоминание живет во мне, будто заключенный в прочную оболочку кусочек счастья, будто яркий мазок на сером, безрадостном полотне, в которое превратилась наша жизнь.

Весь оставшийся путь вспоминается как обрывки и ошметки звуков и запахов, прошлого и настоящего: грохот МиГов, далекие автоматные очереди, крик осла, блеяние овец и звяканье колокольчиков, шорох гравия под колесами машины, надрывный крик ребенка, вонь бензина, блевотины и дерьма.

Следующее воспоминание – слепящий свет. Раннее утро, мы выбираемся из цистерны. Хватаю ртом свежий воздух и никак не могу надышаться. Валюсь на насыпь и смотрю в светлеющее небо. Воздух. Свет. Жизнь. Благодарю тебя, Господи.

– Мы в Пакистане, Амир, – говорит Баба, возвышаясь надо мной. – Карим сказал, приедет автобус и отвезет нас в Пешавар.

Перекатываюсь на живот. Перед глазами у меня ноги Бабы, и наши чемоданы, и бензовоз, стоящий у обочины, и беженцы, выбирающиеся из цистерны на свет божий. Под серым небом дорога устремляется через фиолетовые поля к далеким холмам и пропадает. На склоне раскинулась деревня.

И вот опять передо мной маячат чемоданы. Мне делается жалко Бабу. Все, чего он добивался, за что боролся, все его планы и мечты свелись к этим двум чемоданам. И к сыну, приносящему одни разочарования.

Слышится крик. Даже не крик, визг. Люди собираются в круг, возбужденно переговариваются. Слышен голос: «Ядовитые испарения».

Подбегаем к толпе. На земле, скрестив ноги, сидит отец Камаля, и раскачивается взад-вперед, и целует пепельно-серое лицо мертвого сына.

– Он задохнулся! Он не дышит! – причитает несчастный, прижимая к себе труп. Неживая рука трясется в такт рыданиям. – Мой мальчик! Он не дышит! Аллах, ниспошли ему глоток воздуха!

Баба встает рядом на колени и кладет руку ему на плечо. Но убитый горем отец сбрасывает ее, припадает к телу сына, отталкивается и одним стремительным движением вырывает пистолет у Карима из-за пояса.

Карим орет не своим голосом и отскакивает в сторону.

– Не стреляй! Не убивай меня!

Никто не успевает даже пошевелиться. Отец Камаля засовывает ствол себе в рот и нажимает на спуск.

Никогда мне не забыть приглушенный звук выстрела и брызнувшую красную струю.

Скрючиваюсь пополам и оседаю на землю.

Фримонт, Калифорния, 1980-е

Баба любил сложившийся у него образ Америки.

Но жизнь в Штатах разочаровывала его на каждом шагу.

Во Фримонте мы с ним частенько гуляли по парку у озера Элизабет. Баба смотрел на мальчишек, играющих в бейсбол, на маленьких девочек, весело раскачивающихся на качелях, и развивал передо мной свои политические взгляды.

– Среди государств только три настоящих мужика: Америка, Британия и Израиль. Все прочие, – тут Баба презрительно фыркал, – всего лишь старые сплетницы.

Его точка зрения насчет Израиля вызывала ярость и недоумение у фримонтских афганцев. Отца обвиняли в сионизме и антиисламских настроениях. За чаем, стоило заговорить о политике, Баба доводил соотечественников до белого каления.

– Как они не могут понять, – возмущался он потом, – что религия тут вообще ни при чем.

Наши рекомендации