Смерть в венеции знаменитого дуэта берней 3 страница
В первое мгновение Эрик воспринял несчастье как звук — короткий глухой звук падения тела на гравий дорожки. Он был частью этого тела, но как же мало получил от него! Он дотронулся пальцем до струйки крови, вытекавшей из уха матери, поднес его ко рту и почему-то вспомнил музыку, которую услышал в восемь лет, за чаем и миндальным печеньем. Та музыка выражала сочувствие и обещала помощь, она дала ему силу, и он разорвал связь с женщиной, не умевшей любить своего ребенка.
Взгляд Флоранс выражал удивление. Солнечный луч отразился от потухших глаз, и Эрик понял, что мать не придет в себя. «Она умерла ради меня», — подумал он с чувством бессмысленного, бесполезного торжества.
Он уронил несколько слезинок — то ли свет был слишком ярким, то ли аллергия на пыльцу проявилась. А может, он раскис, почувствовав, каким сладким бывает прощение.
Глава 12
Хисако изнемогает от благодарности: ее школьная форма лежит в сундуке, футон застелен перинкой, книги сложены на столе аккуратной стопкой. У Шинго и Суми никогда не было лишних денег, они жили в двух крошечных комнатках, но у Хисако была своя, личная территория — закуток без окна. Она покинула свой дом, но родители не покусились на него. «Они сохранили для меня мое место», — думает Хисако. Как часто мать говорила, что мечтает выгородить себе уголок для шитья, а отец жалел, что у него нет письменного стола, но они не воспользовались ее отсутствием, чтобы завладеть несколькими квадратными метрами личного комфорта. Все осталось прежним: запах в комнатах, характеры родителей — отец выглядел замкнутым, мать удрученной, — скупой разговор за едой. Отсутствие Хисако никак не повлияло на обыденную жизнь ее родителей.
В первый же вечер семья собралась за ужином. Над столом витал густой дух тэмпуры[5]— любимого блюда Хисако. Они не разговаривали — то ли наслаждались едой, то ли говорить было не о чем.
— Очень вкусно, мама, — шепчет Хисако.
— Ты не голодаешь там, в твоем Париже? — беспокоится Суми.
— У меня все в порядке, я ко всему привыкла, даже к сыру.
— Ты стала своей на Западе, — вздыхает Суми.
Хисако не может определить, чего больше в голосе матери — горечи или удивления. Возможно, Суми всего лишь делится своим ощущением, но Хисако чувствует себя виноватой и сердится на мать. Разве знает Суми, как в первые ночи в Париже она плакала в подушку, потому что все вокруг казалось ей… нет, не враждебным, а непонятным? Что ей известно о том, сколько сил потратила дочь, чтобы стать похожей на студентку, а не на маленькую горничную-японку?
— Твоя учеба скоро завершится? Хисако угадывает опасность в вопросе отца — первом после ее возвращения. Неужели он хочет урезать содержание? Возможно ли, что он не оставил надежду выдать ее за сына коллеги-инженера?
— Если попаду на третью ступень, буду учиться еще два года.
Хисако уже объясняла все это в письмах, но Шинго переспрашивает, ему нужны детали.
— Это будет дорого стоить… — Шинго отталкивает пиалу с рисом. — Я больше не смогу посылать тебе билеты, чтобы ты проводила здесь каникулы.
— Но… Я думала, что раз в год тебе полагается бесплатный билет.
— А почему ты принимаешь это как должное? Между прочим, мы с твоей матерью никогда не покидали Токио…
Хисако опускает глаза, но успевает заметить, как покраснела Суми. Она сожалеет, что поддалась ностальгии, что, живя в Париже, забыла, как узок мирок ее родителей.
«Мы не виделись целый год, провели вместе три часа, а они уже упрекают меня за то, что я им слишком дорого стою».
— Я могу найти работу и буду сама платить за учебу. Все студенты консерватории так поступают.
— Тебе нет нужды работать! — восклицает Суми.
Таким же ясным и твердым голосом она прогоняла детские страхи Хисако.
Шинго бросает палочки и уходит в соседнюю комнату выкурить сигарету. Мать и дочь чувствуют облегчение, как много лет назад, когда они сидели обнявшись в темноте и надеялись, что отец поздно вернется с работы.
— Не сердись на него, — просит Суми.
— Я не знала, что у вас проблемы с деньгами. Мне правда жаль, мама.
— Проблемы были всегда. Но сейчас дела обстоят гораздо хуже — четыре месяца назад твой отец потерял работу.
— Четыре месяца?! Почему ты ничего мне не сообщила? Я возьму учеников, мама. Мне предлагали работу концертмейстера на балетном факультете. Я не хочу, чтобы вы терпели нужду из-за меня.
Суми хочет обнять дочь, но не решается и прижимает руки к груди. Запястья у нее тонкие, как у ребенка, к мокрой — от слез? от пота? — щеке прилипла седая прядь.
— Не уезжай, Хисако.
Суми произнесла эти слова так быстро и так тихо, что Хисако не уверена, правильно ли она поняла. Но Суми повторяет их снова и снова, как молитву, и вдруг начинает рыдать. «Не уезжай» — всего два слова, но в них звучат двадцать прожитых в печали лет.
— Мама!
Хисако прижимает мать к себе, смотрит в пустоту, пытается найти слова утешения — и не может. Волосы Суми пахнут готовкой.
— Я буду чаще звонить!
— Не уезжай!
— Я оплачу тебе поездку в Париж, как только получу первый гонорар за концерт.
— Не уезжай!
— Но почему, мама? Почему?
— Подумай об отце, Хисако, подумай о своем бедном отце!
Неужели Шинго поручил матери удержать дочь дома? Если и так, дело не в чувствах. Когда Хисако жила дома, он почти не глядел в ее сторону.
— Не волнуйся, я поговорю с папой.
— Нет! — Суми смотрит на дочь безумными глазами.
— Но его нужно успокоить…
— Мы не справимся, если ты уедешь!
— На меня вы больше денег тратить не будете, обещаю.
Хисако встает, упирается взглядом в жирное пятно на стене. Слезы высохли, она даже не моргает. Она выходит из дома, идет тяжелым шагом куда глаза глядят, предчувствуя, что наткнулась на какую-то тайну. Пока ее не было, что-то случилось, что-то очень плохое, — и от нее это утаили. Как смерть маленького брата в утробе матери — ей сообщила об этом мама Виолетта. Как «командировка» Шинго, когда та же мама Виолетта видела его в токийском кинотеатре с женщиной. Мама Виолетта всегда знала, что скрывают ее родители, но рассказывала об этом, только если сама хотела.
Хисако догадывается, что отношения между мамой Виолеттой и ее родителями расстроились, как только она перестала быть ежедневным связующим звеном.
Они живут в маленьком квартале, здесь все друг друга знают, а мадам Фужероль страстно интересуется жизнью соседей. Муж давно ее бросил, но она осталась в Японии, чтобы жить на собственные сбережения и алименты от мсье Фужероля. Она стала восточной женщиной гораздо легче множества азиаток, жаждущих приобщиться к западному образу жизни.
Хисако идет вдоль решетки обожженного солнцем сада. Она вздрагивает, услышав музыку. Шопен, «Четвертая баллада». Та самая, которую мама Виолетта играла ей в детстве, чтобы задержать на вилле подольше.
Хисако не звонит — она не решалась прервать музыку, даже когда была совсем маленькой. Виолетта Фужероль сидит за роялем в гостиной спиной к двери, но она замечает отражение своей дорогой девочки в крышке инструмента и восклицает:
— Иза!
Она вскакивает, забыв о Шопене.
— Мама Виолетта!
Они обнимаются, стоя в центре огромной и все еще богато убранной комнаты. Мама Виолетта плачет, повергая Хисако в смущение, берет ее руки в свои, целует, обволакивает запахом духов. «L'Heure bleue» от Герлен, душный аромат женщины без возраста.
Слуга подает чай и сладости. Хисако рассказывает о Париже, о Дюссельдорфском конкурсе, мама Виолетта спрашивает с хитрым прищуром:
— Твою подругу Эрику случайно зовут не Эрик? Я читаю французские газеты…
— Вы ведь ничего не скажете родителям, правда?
— Врать родителям очень плохо, малышка Иза!
— А детям — хорошо?
— Опасно. Ты расскажешь мне об этом юноше?
— Рассказывать нечего. Он просто товарищ. Соученик по консерватории. Но вы знаете моих родителей… Они могли бы забеспокоиться, что я провожу столько времени с мужчиной. Особенно с европейцем.
— Твои родители не способны понять множество вещей. Они — простые, приверженные традициям люди. Если бы я не занималась тобой с самого детства, ты давно была бы замужем за каким-нибудь мелким клерком, стала бы матерью семейства!
Неистовый блеск зеленых глаз Виолетты Фужероль обжигает Хисако. Ей не нравится попытка выставить себя в лучшем свете за счет Шинго и Суми.
— Они были достаточно открыты, чтобы пожертвовать своим удобством ради моей учебы. Если бы не их великодушие и щедрость, я бы никогда не поехала во Францию.
Как она защищает своих родителей, как хочет сбить спесь с мамы Виолетты! Их соперничество, невысказанные тревога и неловкость всплыли на поверхность неожиданно и бесшумно, как мерзкий пузырь зловонного болотного газа. Мама Виолетта всегда была доброй, но Хисако должна была слушаться, предпочитать ее Суми, делать вид, будто она и правда ее дочь.
— Итак, они сказали, что жертвуют собой ради твоей учебы во Франции?
— Да.
— И ты им благодарна?
— Конечно.
— Ты любишь их за это еще больше?
— Я люблю их, потому что они — мои родители.
Хисако не хотела ранить маму Виолетту. Госпожа Фужероль устало закрыла глаза. Несколько капель чая скатились на платье и обожгли ей ноги, но она этого не замечает. У Виолетты Фужероль разрывается сердце, потому что она так и не сумела заставить Изу любить себя, только музыка способна разбудить чувства этой холодной девочки.
— Ты ничего не должна родителям, Иза. Это они… они всем тебе обязаны. Пора узнать правду.
— Не хочу, чтобы вы говорили гадости о моих родителях.
— Раньше ты часто на них жаловалась.
— Я была неблагодарной.
— Нет, прозорливой. Ты была прозорливой. И все понимала без слов. Кажется, жизнь в Европе тебя изменила… Ты вовремя вернулась!
Да они сговорились у нее за спиной!
— Я не могу здесь остаться. Я победила на важном конкурсе. Буду концертировать в Германии и во Франции. Я…
— «Я, я, я!» — срывается мама Виолетта. — Разве так должна говорить о себе японка?
— Вы сделали все, чтобы превратить меня в человека иной, западной культуры!
— И была не права! Заметь, что сама я стала большей японкой, чем твоя мать!
Японка, которая пьет чай из чашек лиможского фарфора и размешивает сахар серебряной ложечкой своей провансальской бабушки… Хисако старается скрыть улыбку. Солнце, пробивающееся через ставни, щекочет ей ступни, и она прячет ноги под креслом.
Розы в хрустальной вазе склоняют тяжелые головки, часы отсчитывают маленькие злые порции скуки. Ветерок шелестит нотами Шопена на пюпитре.
— Я нашла для тебя агента в Токио. Он может организовать турне по Японии уже в октябре. Концерты камерной музыки вместе с другими лауреатами международных конкурсов, тоже японцами.
— В октябре я продолжу занятия с профессором Монброном. С родителями все улажено.
— Как будто они что-то решают!..
Она произнесла эту фразу на безупречном японском — Хисако не знала, что в арсенале мамы Виолетты появилось новое — и сильное! — оружие. Языковой барьер между ее родителями и мамой Виолеттой был той невидимой преградой, которую могла преодолеть только она, а теперь он разлетелся вдребезги. Хисако бросается в атаку:
— Зачем вы лишили моего отца работы? — Она намеренно задает вопрос по-французски.
— Иза, маленькая моя девочка! Почему ты выдвигаешь столь тяжкое обвинение?
— Отец потерял работу в агентстве.
— Вчера?
— Четыре месяца назад.
— Тогда объясни, почему вчера, когда я пришла в агентство за билетом для сестры, именно он мне его оформил?!
Она снова говорит по-японски, чтобы заманить ее в ловушку неопределенности, где взрослые перестают казаться добрыми и ты больше не можешь им верить.
— Откуда взялись проблемы с деньгами, если отец продолжает работать?
Задавая вопрос, Хисако вдруг осознает правду, уродливую, как ложь, но с ужасом и нетерпением ждет подтверждения давно угаданного предательства.
— Пора сбросить маски, — шепчет по-японски Виолетта Фужероль и добавляет по-французски: — Твои родители бедны, потому что твой отец никогда не мог содержать семью. Восемнадцать лет они жили вполне обеспеченно, но потом курица, которая несла золотые яйца, улетела во Францию.
— Сколько? — ледяным тоном спрашивает Хисако. — Сколько вы им заплатили, чтобы заставить меня называть вас «мамой»? Ведь так все было, верно?
— Я оплатила твою учебу, — защищается Виолетта.
— Вы купили себе ребенка, которого не могло выносить ваше лоно!
— Я люблю тебя, как любила бы родную дочь, Иза. Я перестала платить твоим родителям, чтобы ты могла учиться в Париже. Но, если ты вернешься в Токио, я снова буду им помогать. Ведь ты вернешься, правда? Я сама займусь твоими делами, буду заказывать концертные платья. Я заново отделала спальню на втором этаже, она станет твоей. Когда-то в ней жил мой муж — до того, как поставил меня перед выбором: он или ты. Что мне было делать? Твои родители запросили слишком большие деньги за разрешение увезти тебя в Китай, и я осталась здесь. Не могла же я покинуть тебя в тот самый момент, когда ты начала походить на меня! Ведь не могла, а, Иза?
Блеск зеленых глаз померк, рассеялся в бледном свете гостиной. Иза — от Изабель, это имя она дала ребенку, которого полюбила всем сердцем и считала своим, — убегает, бежит через сад, толкает решетку, мчится по улице — вне себя и вне этого построенного на песке мира. Ложь… Обман… «Четвертая баллада» Шопена звучит у нее в голове, перекрывая шум машин и бешеный стук обезумевшего сердца.
Глава 13
Тео, 1996
Ну почему все взрослые такие вруны?! Клянутся, что поступают так ради детей. Уж постарались бы тогда делать это получше, чтобы мы не думали, будто то, что они хотят скрыть, хуже реальности.
Взять хоть такой случай. Как-то раз, в прошлом году, мы решили делать уроки вместе с Люка у него дома, но потом поссорились, и я вернулся раньше, чем собирался. Позвонил в дверь, услышал какой-то шум, мама очень долго не открывала, потом открыла. Она улыбалась, но как-то через силу, отобрала у меня ранец и не дала войти — послала купить молока, хотя в холодильнике было аж три литра. Чего я только не воображал по пути в бакалейную лавку! Однажды по телевизору показывали совершенно обескровленный труп на ковре в гостиной и женщину-убийцу, торопившуюся все убрать до прихода полиции. Я даже боялся возвращаться — вдруг мама не успела скрыть следы своего преступления!
Оказалось, в доме и вправду имелся труп. Едва я вернулся, мама отправила меня кормить Бюбюля, красную рыбку, которую я выиграл на школьном празднике. Я не идиот и сразу увидел, что Бюбюль с утра стал вдвое толще. Значит, это не Бюбюль. Должно быть, когда я вернулся от Люка, мама как раз подменяла его. Она поклялась, что это не так, но меня не проведешь. Мамино вранье было идиотским: я знаю, что красные рыбки живут недолго, а Бюбюль начал мне надоедать, ведь это я его кормил, и аквариум чистил тоже я.
После истории с рыбкой я с недоверием отношусь ко всему, что говорит моя мама, якобы желая защитить меня. Особенно с тех пор, как умер Эрик. Она будто бы не знает, кем была женщина, которая умерла вместе с ним. Я отвечаю — почитай газеты, там написано, что она была его женой. Я и не знал, что Эрик был женат.
Сегодня ночью меня осенило: женщину с фотографии я видел — и не один раз — в жизни, у нашей школы, после уроков. Все китаянки на одно лицо, но эту я могу узнать, потому что мы были знакомы. Ну, почти знакомы.
Это было в прошлом году. На тротуаре перед школой всегда полно мамаш с колясками, которые встречают детей после уроков. В тот день учительница задержала меня в классе после звонка — переписать домашнее задание. Когда я вышел, в школе остались два придурка с продленки — Венсан и Матье, а у ворот стояла только китаянка с коляской.
«Вы, наверное, разминулись, — сказал я. — В школе никого нет». Она грустно улыбнулась и ушла, толкая перед собой коляску. Не пришла в ужас от мысли, что ее ребенок плетется домой один.
Через неделю все повторилось. Я был дежурный и поливал цветы в классе, а когда вышел, столкнулся с китаянкой, которая — ну надо же! — снова пропустила сына! А может, дочь, хотя я почему-то представлял ее именно с сыном, а не с дочерью. Она улыбнулась мне первая, как хорошему знакомому. Я сказал, что все дети уже ушли, она ответила: «Ничего страшного!» — и удалилась со своей коляской.
В третий раз произошло нечто действительно странное. В последний день учебы перед весенними каникулами я вышел во двор вместе с остальными — такое случается — и увидел таинственную китаянку. Она стояла в сторонке, одна, хотя мамочкам всегда есть что обсудить. Я подумал, что она снова прошляпит своего отпрыска, потому что обычно, когда учительница выводит класс из школы, матери бросаются к детям, как наседки, а китаянка стоит столбом, вцепившись в ручку коляски. Дело, в конце концов, ее, мне болтать некогда: Эрик придет заниматься со мной математикой. Я как заяц петлял между колясками, ранцами и родителями, но далеко уйти не успел. Скрип тормозов, звук удара, крики напоминают саундтрек фильма, но это не кино. Очевидно, китаянка пошла через дорогу, не посмотрев по сторонам, и проезжавшая машина отбросила коляску на тротуар. Коляска сложилась в гармошку, на манер каскадерской тачки. Все стоявшие во дворе завопили от ужаса, матери прижали к себе детей, что выглядело верхом идиотизма — движение на улице сразу перекрыли.
Водитель, давший пинок коляске, с криком выскочил из машины, я отвернулся, чтобы не смотреть, а он сунул руки под одеяльце, чтобы проверить ребенка. Я поискал глазами китаянку и увидел то, чего никто не заметил: она убегала. Мне стало ее ужасно жалко, я подумал — мы похожи, она просто не хочет смотреть на своего мертвого, раздавленного ребеночка.
У меня за спиной уже никто не кричал, раздавались только ахи да охи. Я обернулся в тот момент, когда водила снова садился за руль, и кинулся к машине, чтобы не дать негодяю скрыться с места преступления, но меня перехватила мать одноклассницы. Я отбивался, пытался вырваться, но у нее железная хватка. Дети — мое слабое место. Я заорал, чтобы привлечь внимание других матерей, но мне ответили, что все в порядке, все хорошо, и приказали успокоиться. Я, конечно, не поверил: чем хуже обстоят дела, тем откровеннее взрослые врут детям.
Белая как полотно Люси берет меня за руку. «Не волнуйся, Тео. Китаянка всех провела. В коляске был не ребенок, а кукла». Удар оказался жестоким. Меня трясло, хотелось плакать, я не понимал, что чувствую — страх или облегчение. Мама Люси предложила отвезти меня домой, и мы сделали вид, что забыли о китаянке и ее фальшивом младенце. С тех пор я больше ни разу не видел ее у школы и в конце концов вообще забыл.
А потом увидел фотографию в газете. И прочитал, что Эрик был женат на какой-то японке, которая тоже умерла. Дикая чушь! Тем более дикая, что журналисты не знают самого невероятного: мертвая японская жена Эрика и моя китаянка с коляской — одна и та же женщина…
Глава 14
На первые гонорары за концерты дуэта Берней Эрик и Хисако сняли трехкомнатную квартиру на Монмартре, на самом верху Холма. Сидеть рядом за роялем, слушать музыку и заниматься любовью они могли бы и в одной комнате. Их брак был заключен стремительно и почти секретно, единственной «статьей» брачного договора стало поставленное Хисако условие никогда не врать друг другу.
«Если поклянешься всегда говорить мне правду, будешь моей единственной настоящей семьей».
Эрик и Хисако сидят в кабине большого колеса обозрения, она слегка отодвигается и опускает взгляд на тянущийся от площади Согласия сад Тюильри. Сверху переплетения аллей напоминают сеть вен, а фонтаны — сгустки темной крови.
«Понимаешь, если ты солжешь мне один раз, это может войти в привычку».
Когда колесо останавливается, их кабинка замирает в верхней точке. Крошечные человечки внизу платят по десять франков и отправляются в короткое головокружительное путешествие. Эрик скользит на левой ягодице к Хисако, кабинка раскачивается, правая половинка повисает в воздухе, левая напрягается и застывает на месте.
«Я буду твоей единственной семьей, Хисако».
Маленькие черные глаза-рыбки зажигаются.
«Моей единственной семьей».
Колесо снова трогается в путь, земля приближается, очертания сада расплываются. Они выходят из кабинки женихом и невестой. Они не касаются друг друга, не разговаривают, просто идут рядом по пыльным аллеям. Они изучают друг друга. Он бы душу продал за возможность прикоснуться к нежному, в форме сердечка, рту Хисако, что вполне естественно для новоиспеченного жениха, но девушка внушает ему робость. Она смотрит слишком серьезно, в ее глазах так много ожидания — Хисако как будто выискивает, что не так с этим высоким некрасивым парнем, в чем кроется его слабина. «Почему я?» — думает Хисако. Этот вопрос не дает ей спать уже много ночей подряд — с тех пор, как он решился попросить ее руки в ответ на рассказ о причинах поспешного возвращения в Париж. Может, он просто пожалел ее, узнав о разрыве и с родителями, и с мамой Виолеттой? Или решил отблагодарить за предложения, которые получает после их победы на конкурсе в Дюссельдорфе?
Эрик замедляет шаг, вынуждая Хисако остановиться рядом с ним в тени зеленого каштана. Солнечный луч щекочет лицо Хисако сквозь листву, и она смешно щурится.
— У тебя такой серьезный вид, когда ты хмуришь брови! Жалеешь, что согласилась выйти за меня?
— Да что ты, конечно, нет!
— Тогда… может, поцелуемся?
— Здесь? На людях? Но это неприлично! Эрик готов отхлестать себя по щекам за бестактность. Зачем торопить события, если Хисако предпочитает подождать до свадьбы? Она стыдлива и сдержанна, ее так воспитали. Он сумеет быть терпеливым. Сумеет — несмотря на шуточки приятелей и страстное желание близости. Разумно ли жениться на женщине, ни разу к ней не прикоснувшись? Эрик осознает, что ставит на кон свое будущее, но он не может рисковать и упустить Хисако. И потом, разве маленькая японка не отдается ему, как гениальная любовница, когда играет Шуберта?
Неожиданно рот-сердечко приближается к его губам, Хисако кусает Эрика, жалит языком, сводя с ума, пробуждая неистовое желание. Подобная искушенность так удивляет Эрика, что он не сразу решается обнять Хисако, но девушка уже отступила назад, чтобы перевести дыхание.
— Ты прав, — говорит она. — Мне нужно привыкать, ведь я теперь француженка.
Она бежит по аллее — маленькая девочка с длинными косами и узкими щиколотками, похожая на редкую, невесть как залетевшую сюда птичку. Эрик со смехом несется следом, раскинув руки, как будто хочет взлететь и изловить мечту своей жизни.
Неделю спустя Эрик и Хисако покидают спальню, совершенно уверенные, что теперь они муж и жена и никто этого не оспорит, и принимаются красить стены и мебель в черный и красный цвет. Делают они это неумело, краска долго не сохнет и пахнет так неприятно, что Эрик с Хисако десять дней спят с открытыми окнами и не едят дома. Кстати, ни один из них не умеет готовить. Они не торопятся устанавливать в квартире телефон, не наклеивают бумажку с фамилией Берней на почтовый ящик. Мосли, конечно, знает, где живут его подопечные. Когда он подсовывает под дверь предложения о концертах, Эрик изучает их, спускается вниз и звонит из телефонной будки, чтобы дать согласие. Однажды Хисако спрашивает:
— Почему наш дуэт носит твое имя?
— Потому что оно и твое тоже.
— Ты принял решение прежде, чем попросил моей руки.
— Ты не возражала.
— Нет.
— Почему ты ничего не сказала?
— Тогда я еще была маленькой японской девочкой.
Они сидят на полу, поставив между собой овальное блюдо с табуле.[6]Когда Эрик и Хисако играют или занимаются любовью, они сливаются воедино, перестают осознавать себя отдельными личностями. Но им необходимо познавать друг друга в обыденности — крупинка на подбородке Эрика, листик петрушки, застрявший между зубами Хисако, шум спущенной в туалете воды, неприятный запах изо рта по утрам, необходимость выносить мусор… одним словом, семейная жизнь.
— Сейчас мы уже не можем сменить имя, это было бы рискованно, ведь нас только-только начали замечать.
— Знаю. Принесешь еще бутылку?
Эрик встает. Он не говорит Хисако, что она слишком много пьет, они теперь муж и жена, и каждый может прятаться за старыми как мир словами. Раньше, до свадьбы, каждая совместная репетиция вызывала у Эрика жадное желание познавать Хисако в повседневной жизни. Какая она, когда просыпается? Как расчесывает волосы? Как смотрит поверх пиалы с кофе? И вот она сидит перед ним по-турецки, чуть сгорбившись, лак на пальцах ног облупился, рука крепко сжимает стакан с жирным отпечатком ее губ. Изнанка божества.
Он открывает вино, Хисако щелкает выключателем лампы, свет не зажигается.
— Не работает, — жалобно произносит она.
— Лампа ни при чем. Нам отрубили электричество. Я забыл оплатить счет.
— Вот оно что… Давай я сама буду заниматься счетами.
— Нет. Я все беру на себя. Твое дело — рояль!
Эрик категорически не желает, чтобы его жена превращалась в домохозяйку. Он хочет, чтобы она оставалась ребенком, девочкой, избалованной, как принцесса. Растворившейся в дуэте Берней.
* * *
Стоило им написать свое имя на почтовом ящике, и на них обрушился ворох желтых конвертов со счетами и заказными письмами. Эрику лень вскрывать конверты, они так и валяются на столике в прихожей. «Мы — дети, — важно заявляет он, — нам чужд мир счетов и контрактов». Эрик и впрямь ведет себя, как неразумный младенец: может надеть носки разного цвета, заблудиться на Монмартре, заснуть средь бела дня.
— Давай зажжем свечи, — предлагает Хисако.
В ответ раздается грохот разбитого стекла — Эрик на мгновение отвлекся и уронил бутылку. Он начинает вытирать винную лужу, пытается собрать осколки и немедленно режет палец. Хисако ему не помогает. «Мы похожи на брошенных детей», — думает она, переводя взгляд с рояля, где стоят подаренные Эриком розы, на маленький жертвенник у камина, на коллекцию пластинок и нот. «Мы — у нас, — радуется она. — Мой первый собственный дом, моя первая семья». Она идет нетвердым шагом к роялю, устраивается на табурете и начинает играть «Сонату фа-диез минор» Шумана. Бурный поток звуков в одно мгновение протрезвляет ее, окрыляет, преображает и переносит в мир красоты и вдохновения.
Эрик замирает, забыв об осколках, луже и порезанном пальце. Он никогда не слышал, как Хисако играет Шумана. Она, должно быть, работала втайне от него, полностью отрешаясь от супружеской жизни, иначе не приручила бы шумановских демонов. Эрик потрясен: он снова не понимает Хисако. В тайну мог бы проникнуть разве что давно умерший композитор или живой, любящий, никогда не сдающийся муж. Эрик улыбается Хисако, но она его не видит, он подходит, ласкает ее затылок, она смеется, ловя его руку, и тут же радостно забывает о Шумане, чью душевную муку сумела познать так легко.
— Если бы ты знала, как я тебя люблю, — шепчет Эрик и так крепко прижимает к себе Хисако, что она бледнеет.
— Ты будешь любить меня вечно?
— До самой смерти, любимая.
Глава 15
Они женаты четыре года, получили две премии звукозаписывающих фирм, ездят с гастролями по всему миру, дают по сто концертов в год, но в Японию отправляются впервые. Организаторы попросили включить в программу французскую музыку и одно произведение японского композитора по их собственному выбору. Хисако вспомнила о Юкате Шираи — они вместе учились в Токио, и он стал композитором. Они заказали ему фортепианную сюиту для двух исполнителей, и Эрик тут же объявил ее «неиграбельной», потому что Хисако имела неосторожность признаться, что Юката был ее первым дружком.
Хисако стоит на четвереньках и пытается достать из-под шкафа левую концертную босоножку — правая погребена в хаосе красно-черной квартиры. Хисако решает попытать счастья на кухне — однажды она нашла щетку для волос в холодильнике. До отъезда нужно обязательно выбросить мусор, возможно, она даже успеет вымыть посуду. У четы Берней нет прислуги: Хисако не хочет, чтобы чужая женщина видела, какой у них в доме беспорядок. Плита заросла слоем густого желтого жира. Наверняка есть средства, которыми можно его отчистить, но Хисако не какая-нибудь там домохозяйка, ее больше волнует, что не получается центральная часть «Вальса» Равеля. В программе концерта это единственный номер для двух роялей, единственный, когда их тела не будут соприкасаться, а дыхания перемешиваться. Два концертных рояля ставят на сцене лицом к лицу, и музыканты обмениваются взглядами над разверстыми внутренностями инструментов, где так много струн, фетра и молоточков. Напоминает оркестр.
Хисако предается мечтам об оркестре каждую ночь с тех пор, как Токийская филармония предложила ей сыграть в сольном концерте «Четвертый концерт» Бетховена. Она любит этот концерт не меньше концерта Шумана и трех последних фортепианных сонат Шуберта. Она сохранила все партитуры, над которыми работала, пока училась в консерватории, а потом, став «половинкой» дуэта, убрала в самый дальний ящик. Хисако легко отдала бы весь репертуар для исполнения в четыре руки (за исключением «Фантазии фа минор») за любую сонату Шуберта — она всегда любила и понимала его страстную порывистость. Лишенка. Хисако осуждает себя за злые мысли. Главное — это Эрик, их любовь, страхи, радости и успехи. Так захотел Эрик, и Хисако подчинилась. Из любви и из страха быть отвергнутой.