Плавильня английской школы генри форда 4 страница
Но довольно обо мне. Я вернусь туда, где вчера меня прервали взрывы. Потому что ни Калл, ни Каллиопа не смогли бы появиться на свет, если бы за этим ничего не последовало.
Довольно обо мне.
– Я же говорила! – закричала Дездемона изо всех сил. – Я же говорила, что все это счастье до добра не доведет. Это так они нас освобождают?! Только греки могут быть такими глупыми.
К утру, после вальса, все дурные предчувствия Дездемоны подтвердились. Великая Идея потерпела полный крах. Турки захватили Афийон. Разгромленная греческая армия бежала к морю, по дороге поджигая все, что попадалось на ее пути. В лучах рассвета Дездемона и Левти стояли на склоне горы и наблюдали за производимыми разрушениями. Черный дым окутывал всю долину, расстилаясь на много миль в разные стороны. Горело все, вплоть до последнего дерева.
– Здесь нельзя оставаться, – промолвил Левти. – Турки начнут мстить.
– Можно подумать, что им для этого нужен повод.
– Мы поедем в Америку. Можно будет остановиться у Сурмелины.
– Я не хочу в Америку, – затрясла головой Дездемона. – Лининым письмам нельзя верить. Она все преувеличивает.
– Пока мы вместе, все будет хорошо.
Он снова посмотрел на нее так, как накануне вечером, и Дездемона залилась краской. Он попытался обнять ее, но она его остановила:
– Смотри.
Дым внизу поредел, и они увидели дороги, забитые толпами беженцев, – целые потоки телег и повозок, запряженных буйволами и мулами.
– Где можно добыть судно? В Константинополе?
– Мы отправимся в Смирну, – ответил Левти. – Все говорят, что дорога через Смирну самая безопасная.
Дездемона умолкла, пытаясь осознать эту новую реальность. Из всех домов доносились негодующие голоса, проклинавшие турок и греков. Люди начинали собираться.
– Я возьму шкатулку с шелковичными червями, тогда мы сможем зарабатывать деньги, – решительно заявила Дездемона.
Левти схватил ее за локоть и игриво потряс.
– В Америке не занимаются шелководством.
– Но ведь там что‑то надевают на себя? Или все ходят голыми? А если надевают, то, значит, им нужен шелк. И его станут покупать у меня.
– Ладно, как хочешь. Только поторапливайся.
Элевтериос и Дездемона Стефанидис покинули Вифинию 31 августа 1922 года. Они ушли пешком с двумя чемоданами, в которых была одежда, туалетные принадлежности, сонник и четки Дездемоны и пара антологий Левти на древнегреческом. Кроме этого под мышкой Дездемона несла шкатулку с несколькими десятками яиц тутовых шелкопрядов, завернутых в белую ткань. А карманы Левти были набиты записями не карточных долгов, а адресов в Афинах и Астории. В течение недели все жители Вифинии упаковали свои пожитки и двинулись на материковую Грецию, намереваясь в дальнейшем перебраться в Америку. Диаспора, которая могла помешать моему появлению на свет. Однако этого не произошло.
Перед уходом Дездемона вышла во двор и перекрестилась на православный манер, сложив пальцы большим кверху. Она простилась с туалетом, гнилостным запахом шелковичной плантации, тутовыми деревьями, росшими вдоль стены дома, и лестницей, по которой ей уже не суждено было подниматься, но главное – с этим ощущением жизни над всем остальным миром, после чего в последний раз зашла взглянуть на своих гусениц. Ни одна из них не пряла коконы. Дездемона протянула руку, сняла с веточки один кокон и положила его себе в карман.
Шестого сентября 1922 года главнокомандующий греческими войсками в Малой Азии генерал Хаджинестис проснулся с ощущением, что его ноги остекленели. Боясь вылезти из постели, он пренебрег утренним бритьем и отослал брадобрея. Днем он отказался выходить на берег, где обычно наслаждался лимонным мороженым. Вместо этого он продолжал лежать на спине, требуя от своих адъютантов, прибывавших с донесениями с фронта, чтобы те не топали ногами и не хлопали дверью. Этот день стал для командующего одним из самых светлых и продуктивных. Когда двумя неделями ранее турецкая армия захватила Афийон, Хаджинестис решил, что он уже умер, а всполохи света на стенах его каюты – пиротехническое шоу в преддверии рая.
В два часа к нему явился его адъютант.
– Сэр, я жду ваших распоряжений по организации контратаки, – шепотом произнес он.
– Вы слышите, как они скрипят?
– Кто, сэр?
– Мои ноги. Мои худые остекленевшие ноги.
– Сэр, я знаю, что у моего генерала больные ноги, но при всем уважении, сэр, должен вам заявить, – и далее чуть громче, – что сейчас не время заниматься этими проблемами.
– Ах вы думаете, что это шутка, лейтенант? Вы бы отнеслись к этому иначе, если бы ваши ноги остекленели. Я не могу выйти на берег. Именно на это и рассчитывает Кемаль. На то, что я встану и мои ноги разобьются вдребезги.
– Вот последние сообщения, генерал, – адъютант поднес к лицу Хаджинестиса листок бумаги. – Турецкая кавалерия была замечена в ста милях к востоку от Смирны, – прочитал он. – Число беженцев составило сто восемьдесят тысяч человек. Это на тридцать тысяч больше, чем вчера.
– Я и представить себе не мог, что смерть будет такой, лейтенант. Я вижу вас совсем рядом, хотя меня уже нет. Я уже на пути в Аид. Знаете что? Смерть – это не конец. Вот что я обнаружил. Мы никуда не деваемся. И мертвые видят, что я уже один из них. Вот они окружили меня. Вы не можете их увидеть, но они здесь. Женщины с детьми, старухи – все здесь. Попросите повара принести мне завтрак.
А знаменитый порт Смирны был забит судами. Торговые суда были пришвартованы к длинному причалу рядом с баржами и деревянными шлюпками. Дальше в море стояли на якоре военные корабли Объединенных сил. Их вид обнадеживал греков и армян, обитавших в Смирне, а также сотню тысяч беженцев, наводнивших ее, несмотря на распространявшиеся слухи: только накануне одна армянская газета заявила, что союзники, желая компенсировать свою помощь грекам, намерены передать город победоносной армии турок. Горожане взирали на французские эсминцы и английские боевые корабли, все еще готовые защищать европейские торговые интересы в Смирне, и их опасения отступали.
Доктор Нишан Филобозян двинулся в тот день в порт с целью обретения именно такой уверенности. Он поцеловал на прощание жену Туки и своих дочерей Розу и Аниту, похлопал по спине сыновей Гарегина и Степана и, указывая на шахматную доску, заметил с напускной серьезностью: «Фигуры не трогать». Затем он запер за собой входную дверь, плечом проверив крепость замка, и двинулся мимо закрытых магазинов и захлопнутых ставень армянского квартала. Помедлив у пекарни Берберяна, он задумался над тем, вывез ли Карл свою семью из города или они прячутся на чердаке, как и его домочадцы. Уже пять дней они находились в добровольном заточении: доктор Филобозян бесконечно играл с сыновьями в шахматы. Роза и Анита читали сборник сценариев, который он прихватил для них во время своего последнего посещения американского предместья, а Туки денно и нощно стояла у плиты, потому что только едой можно было заглушить тревогу. На двери пекарни висело объявление «Скоро откроемся» и портрет Кемаля – решительного турецкого военачальника в каракулевой шапке и с меховым воротником; из‑под его изогнутых бровей пронзительно смотрели голубые глаза. Доктор Филобозян отвернулся и двинулся дальше, приводя себе доводы, в соответствии с которыми не следовало вывешивать этот портрет. Во‑первых, как он всю неделю убеждал свою жену, европейские силы никогда не позволят туркам занять город. Во‑вторых, даже если это и произойдет, присутствие в порту военных кораблей не позволит туркам устроить резню. Даже во время погромов 1915 года армян в Смирне никто не трогал. И наконец, что касается лично их, у него было письмо, которое как раз сейчас он собирался забрать из офиса. Рассуждая таким образом, он спустился вниз и достиг европейского квартала. Здесь дома выглядели более зажиточно. По обеим сторонам улицы за высокими укрепленными стенами возвышались двухэтажные виллы с балконами, увитыми цветами. Обитатели этих вилл никогда не приглашали доктора Филобозяна в гости, зато его частенько вызывали туда к левантийским барышням – девицам восемнадцати‑девятнадцати лет, дожидавшимся его в «водяных дворцах» или томно возлежавшим в шезлонгах среди фруктовых деревьев. Вследствие их отчаянного желания заполучить европейских мужей им предоставлялась немыслимая свобода, а так как Смирна славилась своим исключительным радушием по отношению к военным офицерам, то оно и было повинно в появлении на их лицах лихорадочного румянца, а также объясняло характер их жалоб – от подвернутой на танцплощадке лодыжки до травм в более интимных местах. Все это демонстрировалось без всякого стеснения, и шелковые пеньюары они распахивали со словами «Доктор, сделайте что‑нибудь. В одиннадцать я должна быть в казино». Теперь виллы стояли пустые – родители вывезли своих дочерей после первых же недель военных действий в Париж и Лондон, где как раз начинался сезон, а воспоминания обо всех этих распахнутых пеньюарах явно успокоили доктора Филобозяна. Однако когда он завернул за угол и достиг причала, тревога снова охватила его.
Изможденные, грязные и мертвенно‑бледные греческие солдаты ковыляли к месту погрузки в Чесме в ожидании эвакуации. Порванная форма была черна от копоти сожженных ими при отступлении деревень. Всего неделю назад элегантные открытые кафе на набережной были полны морских офицеров и дипломатов, сейчас причал напоминал свалку. Первые беженцы тащили с собой ковры, кресла, радио, викторолы, торшеры и кухонные столы, расставляя их на берегу прямо под открытым небом. Потом шли уже только с мешками или чемоданами. И среди всего этого нагромождения сновали грузчики, переносившие к судам табак, фиги, благовония, шелк и мохер. Склады надо было очистить до появления турок.
Доктор Филобозян заметил беженца, рывшегося в куче отбросов и выбиравшего оттуда куриные кости и картофельные очистки. Это был молодой человек в хорошо скроенном, но грязном костюме. Даже издали доктор Филобозян своим врачебным оком различил порез на его руке и бледность, вызванную недоеданием. Однако когда тот поднял голову, вместо лица доктор увидел лишь белое пятно, ничем не отличавшееся от других белых пятен, запрудивших причал. И тем не менее, подойдя ближе, он спросил:
– Вы больны?
– Я не ел три дня, – ответил молодой человек.
– Пойдемте со мной, – вздохнул доктор и окольным путем повел пациента к своему офису. Проведя его внутрь, он достал из аптечки бинт, антисептик, пластырь и принялся осматривать рану на большом пальце – ноготь на нем отсутствовал.
– Как это произошло?
– Сначала пришли греки, – ответил беженец. – Потом их снова оттеснили турки. А моя рука оказалась у них на пути.
Доктор Филобозян промолчал, очищая рану.
– Я могу вам выписать только чек, – промолвил беженец. – Надеюсь, вы не возражаете. В данный момент у меня при себе нет денег.
Доктор Филобозян сунул руку в карман.
– Зато у меня есть немного. Вот, возьмите.
Беженец помедлил.
– Спасибо, доктор. Я отплачу вам, как только доберусь до Соединенных Штатов. Дайте мне свой адрес, пожалуйста.
– Будьте осторожны с питьем, – произнес доктор Филобозян, пропустив просьбу мимо ушей. – При любой возможности кипятите воду. С божьей помощью, возможно, скоро подойдут корабли.
Беженец кивнул.
– Вы армянин, доктор?
– Да.
– И вы не собираетесь уезжать отсюда?
– Смирна – моя родина.
– Тогда удачи вам, и да благословит вас Господь.
– И вас также, – и с этими словами доктор Филобозян вывел его на улицу и проводил взглядом. «Он обречен, – подумалось ему. – Через неделю он будет трупом. Не тиф, так что‑нибудь еще». Впрочем, его это не касалось. Он вернулся обратно и, подняв крышку пишущей машинки, извлек из‑под катушки с лентой толстую стопку купюр. Потом порылся в ящиках, достал свой диплом и выцветшее письмо, отпечатанное на машинке: «Сим письмом подтверждается, что 3 апреля 1919 года доктор Нишан Филобозян излечил Мустафу Кемаля от дивертикула, вследствие чего Кемаль‑паша со всей почтительностью рекомендует обращаться с доктором Филобозяном уважительно и препоручает его опеке любого, кому он сочтет нужным предъявить это письмо». Филобозян сложил письмо и запихал его в карман.
А беженец в это время уже покупал на причале хлеб. И только сейчас, когда он оборачивается, пряча под грязным пиджаком теплую буханку, отблеск солнца освещает его лицо и черты становятся узнаваемыми: орлиный нос, зоркий взгляд и нежность, таящаяся в глубине карих глаз.
Впервые после прихода в Смирну Левти Стефанидис улыбается. Возвращаясь после своих предыдущих вылазок, он приносил лишь гнилой персик или горстку оливок, которые заставлял съесть Дездемону, чтобы подкрепиться. Теперь он нес настоящий чурек, обсыпанный кунжутом. Он обходил жилища под открытым небом, где люди сидели, прислушиваясь к молчащим радиоприемникам, и переступал через лежавшие тела, которые, как он надеялся, были погружены всего лишь в сон. Он радовался не только добытой пище. Утром прошел слух, что для эвакуации беженцев Греция высылает целую флотилию. И Левти снова бросил взгляд на Эгейское море. Прожив двадцать лет на горе, он никогда не видел моря. Где‑то там, за этим водным пространством, находилась Америка и их двоюродная сестра Сурмелина. Он принюхался к морскому воздуху, аромату хлеба, запаху антисептика, распространявшемуся от его забинтованного пальца, и тут увидел ее – Дездемону, которая сидела на чемодане там же, где он ее оставил, – и почувствовал себя еще счастливее.
Левти не мог точно определить момент, когда он начал задумываться о своей сестре. Сначала ему было просто интересно посмотреть, как выглядит грудь настоящей женщины. И ему было все равно, что это была грудь его сестры. Он старался не думать об этом. Из‑за килима, разделявшего их кровати, ему был виден силуэт раздевавшейся Дездемоны. Это было просто тело, оно могло принадлежать кому угодно – по крайней мере, так уговаривал себя Левти.
– Что ты там делаешь? – спрашивала раздевавшаяся Дездемона. – Что это ты затих?
– Я читаю.
– Что ты читаешь?
– Библию.
– Ну конечно! Ты никогда не читаешь Библию.
Потом он поймал себя на том, что представляет себе сестру после того, как свет гасили. Она захватывала воображение Левти, как он ни сопротивлялся. Тогда он стал ходить в город в поисках чужих обнаженных женщин.
Но после того дня, когда они вместе танцевали, он перестал сопротивляться. Потому что их родители были мертвы, деревня уничтожена, потому что в Смирне их никто не знал и потому что он не мог противиться виду Дездемоны, с которым она сейчас сидела на чемодане.
А что Дездемона? Что чувствовала она? По большей части страх и тревогу, которые перемежались невероятными всплесками счастья. Она никогда еще не клала свою голову на колени мужчине. Она никогда не спала «ложка в ложке» в мужских объятиях. Она никогда не ощущала мужского желания, при том что слова продолжают звучать так, словно ничего не происходит.
– Осталось всего пятьдесят миль, – сказал Левти как‑то вечером во время этого изнурительного путешествия в Смирну. – Может, нам завтра повезет и кто‑нибудь нас подбросит. А когда мы доберемся до Смирны, то сядем на корабль, идущий в Афины, – голос его звучал напряженно и несколько выше, чем обычно, – а из Афин мы поплывем в Америку. Правда, здорово? По‑моему, очень хорошо.
«Что я делаю? – думала Дездемона. – Он мой брат!» Она оглядывалась на других беженцев и все время ждала, что они начнут стыдить ее. Но вокруг были только безжизненные лица и пустые глаза. Никто ничего не знал и никому не было до них дела. И тут она услышала возбужденный голос брата, поднесшего хлеб к ее лицу:
– Зрите манну небесную.
Дездемона подняла глаза и, когда Левти разломил чурек пополам, почувствовала, как ее рот наполняется слюной.
– Я не вижу никаких кораблей, – грустно произнесла она.
– Не волнуйся. Они на подходе. Ешь, – Левти опустился рядом с ней на чемодан. Их плечи соприкоснулись, и Дездемона отодвинулась.
– В чем дело?
– Ни в чем.
– Всякий раз, когда я сажусь рядом, ты отодвигаешься, – он недоумевающе посмотрел на Дездемону, но выражение его лица тут же смягчилось, и он обнял ее, ощутив, как та напряглась.
– Ну ладно, как хочешь, – и он снова встал.
– Куда ты?
– Пойду поищу еще какой‑нибудь еды.
– Не ходи, – попросила Дездемона. – Прости. Мне здесь так одиноко.
Но он не слушая уже ринулся прочь. Он ходил по городу, проклиная Дездемону и проклиная себя за то, что он злился на нее, потому что знал, что она права. Но долго злиться он не умел. Это не было ему свойственно. Он был измотан, голоден, у него саднило горло и болела раненая рука, но Левти было всего двадцать лет, он впервые был вдалеке от дома, и его манила окружавшая его новизна. Вдали от причала катастрофа почти не ощущалась. В городе по‑прежнему работали модные магазины и аристократические бары. Он спустился по Рю‑де‑Франс и оказался рядом со спортивным клубом. Несмотря на происходящее, два иностранных консула играли в теннис на травяном корте. В погоне за мячом они двигались туда‑сюда в наступавших сумерках, а рядом темнокожий мальчик в белоснежной куртке держал поднос с джином и тоником. Левти двинулся дальше и, выйдя на площадь с фонтаном, умыл лицо. Поднявшийся ветерок принес запах жасмина. И пока Левти вдыхает его аромат, я воспользуюсь этой возможностью, чтобы из чисто элегических соображений воскресить образ этого раз и навсегда исчезнувшего в 1922 году города.
Сегодня Смирна сохранилась лишь в нескольких песнях да в одной поэтической строфе:
Купец из Смирны Евгенидис,
Небритый, с пригоршней сабзы,
Сказал коряво: «Извините‑с,
Не отобедаете ль вы?»
Пойдя его навстречу воле,
Ночь провела я в «Метрополе».
Здесь содержатся все необходимые сведения о Смирне. Купец столь же богат, сколь богатой была Смирна. Его предложение столь же соблазнительно, сколь соблазнительной была сама Смирна, считавшаяся самым космополитическим городом на Ближнем Востоке. Среди ее предполагаемых основателей были амазонки, что прекрасно согласуется с моей темой, и сам Тантал. Здесь родились Гомер и Аристотель Онассис. Восток и Запад, опера и политакия, скрипка и зурна, рояль и даули соседствуют в Смирне столь же гармонично, как мед и лепестки роз в местных кондитерских.
Левти трогается с места и вскоре оказывается рядом с казино. Роскошный вход обрамляют пальмы в горшках, двери широко открыты. Левти входит внутрь. Его никто не останавливает. Вокруг никого. По красному ковру он поднимается на второй этаж в игровой зал. Столы пусты. Никто не стоит у колеса рулетки. И лишь в дальнем конце несколько мужчин играют в карты. Они бросают взгляд на Левти и снова возвращаются к игре, не обращая внимания на его грязную одежду. И тогда он понимает, что это не члены клуба, а такие же беженцы, как он. Все они вошли в открытую дверь в надежде выиграть деньги на отъезд из Смирны. Левти подходит к столу.
– Будешь? – спрашивает его один из игроков.
– Буду.
Он не знал правил. Он никогда раньше не играл в покер, только в трик‑трак, поэтому первые полчаса только проигрывал. Однако постепенно Левти начал понимать разницу между игрой в закрытую на пяти картах и в открытую на семи, и распределение выигрышей за столом начало меняться.
– У меня три таких, – демонстрируя три туза, заявил Левти, вызвав этим недовольство своих противников. Они начали более пристально следить за его сдачами, принимая неловкость новичка за хитрости шулера. Левти начал получать удовольствие и, сорвав крупный банк, крикнул:
– Вина для всех!
Однако когда за этим ничего не последовало, он поднял голову и понял, насколько действительно опустело казино, что заставило его вспомнить о том, как высоки были ставки. Они играли на жизнь. И тогда, оглядев своих противников, увидев пот, покрывавший их лбы, и ощутив их зловонное дыхание, Левти Стефанидис проявил гораздо большую выдержку, чем четыре десятилетия спустя, когда играл в Детройте в лотерею, – он встал и сказал:
– Я выхожу из игры.
Его чуть не убили. Карманы Левти оттопыривались от выигранных денег, и противники стали требовать, чтобы он дал им шанс отыграться.
– Я могу уйти, когда захочу, – почесывая ногу, ответил он. А когда один из игроков схватил его за замусоленные лацканы, то Левти добавил: – Но пока я не хочу.
Он снова сел за стол, почесывая уже другую ногу, и начал проигрывать. Когда деньги кончились, Левти встал и с отвращением поинтересовался:
– Теперь я могу идти?
Противники рассмеялись и дали ему разрешение, сдавая карты для следующего банка. Левти с удрученным видом вышел из казино и, зайдя за пальмы, нагнулся и вытащил из своих грязных носков заначенный выигрыш.
– Смотри, что я нашел, – доставая деньги, сообщил он на причале Дездемоне. – Наверное, их кто‑то потерял. Теперь мы можем нанять судно.
Дездемона вскрикнула, обняла его и поцеловала прямо в губы. Отпрянув, она покраснела и отвернулась к морю.
– Слышишь, эти англичане опять играют, – промолвила она.
Она имела в виду оркестр на «Железном герцоге». Каждый вечер во время офицерского ужина на палубе играл оркестр. И музыка Вивальди и Брамса долетала до берега. Попивая бренди, майор военно‑морского флота Его Величества Артур Максвелл вместе со своими подчиненными рассматривал в бинокль происходящее на берегу.
– Народу порядочно.
– Похоже на вокзал Виктории в сочельник, сэр.
– Вы только посмотрите на этих горемык. Брошены на произвол судьбы. Когда они узнают об отъезде греческого уполномоченного, здесь начнется сущий ад.
– А мы не будем эвакуировать беженцев, сэр?
– Нам приказано защищать английскую собственность и английских граждан.
– Конечно, сэр, но если в город войдут турки и начнется резня…
– Мы ничем не можем помочь, Филипс. Я провел много лет на Ближнем Востоке. И я понял только одно – с этими людьми ничего нельзя сделать. Абсолютно ничего. Самые лучшие из них – турки. Армяне подобны евреям. Ни морали, ни интеллекта. А что касается греков, посмотрите сами. Сожгли всю страну, а теперь сбежались сюда и требуют, чтобы им помогли. Хорошие сигары, не правда ли?
– Замечательные, сэр.
– Местный табак. Лучший в мире. Мне прямо плакать хочется, Филипс, когда я думаю о том, сколько его осталось на складах.
– Может, нам послать отряд, чтобы спасти его, сэр?
– Кажется, я слышу сарказм в вашем голосе, Филипс?
– Еле уловимый, сэр.
– Господи, Филипс. Я же не бесчувственный. Я бы очень хотел помочь этим людям. Но мы не можем. Это не наша война.
– Вы в этом уверены, сэр?
– Что вы имеете в виду?
– Мы могли бы поддержать греческие силы. Учитывая, что мы же их сюда и послали.
– Они сами рвались. Венизелос и его команда. Боюсь, вы не понимаете всю сложность положения. У нас есть свои интересы в Турции. Мы должны действовать максимально осторожно. Мы не можем оказаться втянутыми в эти византийские игры.
– Понятно, сэр. Еще коньяку?
– Да, спасибо.
– Но город очень красивый, не так ли?
– Пожалуй. Вы знаете, что Страбон сказал о Смирне? Он назвал ее самым красивым городом Азии. Но это было во времена Августа. И она до сих пор сохранилась. Взгляните, Филипс. Рассмотрите все внимательно.
К 7 сентября 1922 года все греки в Смирне, включая Левти Стефанидиса, стали носить фески, чтобы выдать себя за турок. В Чесме эвакуировались последние греческие солдаты. Турецкая армия находилась в тридцати милях от города, а из Афин так и не прибыли корабли для вывоза беженцев.
Обогатившийся Левти в феске пробирается сквозь толпу на причале. Он переходит рельсы конки и направляется вверх в поисках мореходного управления.
Внутри сидит клерк, склонившись над списками пассажиров. Левти достает свой выигрыш и произносит:
– Два билета до Афин.
– Каюта или палуба? – не поднимая головы, спрашивает клерк.
– Палуба.
– Тысяча пятьсот драхм.
– Нет, каюта нам не нужна, – говорит Левти, – нас вполне устроит палуба.
– Это за палубу.
– Тысяча пятьсот? У меня нет таких денег. Еще вчера это стоило пятьсот.
– То было вчера.
Восьмого сентября 1922 года генерал Хаджинестис садится в своей каюте, потирает правую ногу, потом левую, массирует их костяшками пальцев и встает. С достоинством он выходит на палубу – так позднее будет он идти на казнь в Афинах, где его приговорят к смерти за проигранную войну.
На причале греческий гражданский губернатор Аристид Стергиадис садится в шлюпку, чтобы покинуть город. Толпа кричит, улюлюкает и потрясает кулаками ему вслед. Генерал Хаджинестис спокойно наблюдает за происходящим. Толпа заслоняет ему его любимое кафе. Единственное, что он видит, так это вывеску кинотеатра, в котором десять дней тому назад он смотрел «Танго смерти». Потом до него долетает свежий запах жасмина, хотя, возможно, это еще одна галлюцинация. Он вдыхает аромат цветов, шлюпка подплывает к кораблю, и смертельно бледный Стергиадис поднимается на борт.
И тогда генерал Хаджинестис отдает свой первый за несколько прошедших недель военный приказ: «Поднять якоря! Задний ход! И полный вперед».
Левти и Дездемона с берега наблюдают за отплытием греческого флота. Толпа бросается к воде, вздымает свои четыреста тысяч кулаков и кричит. А затем наступает тишина. По мере того как люди осознают, что родина предала их, Смирна оставлена и теперь ничто не отделяет их от наступающих турок, все замолкают.
(Не помню, говорил ли я, что летом улицы Смирны были уставлены корзинами с лепестками роз? Упоминал ли я, что все жители этого города владели французским, итальянским, греческим, турецким, английским и голландским языками? А рассказывал ли я о знаменитых смоквах, которые доставляли сюда караванами верблюдов и выбрасывали прямо на землю, так что женщины втаптывали их в соленую воду, а дети садились на эти кучи, чтобы справить нужду? А упоминал ли я о том, что зловоние смешивалось с куда как более приятными ароматами миндаля, мимозы, лавра и персика и что на Марди Гра все надевали маски и устраивали изысканные обеды на палубах фрегатов? Я хочу напомнить обо всем этом, потому что все это происходило в городе, не принадлежавшем ни одной стране, так как он объединял в себе все страны, а также потому, что, если вы отправитесь туда сейчас, то увидите лишь современные небоскребы, безликие бульвары, огромные фабрики с потогонной системой труда, штаб НАТО и надпись, гласящую «Измир»…)
Сквозь городские ворота промчались украшенные оливковыми ветвями пять машин, за которыми впритык следовала кавалерия. Машины с ревом пронеслись мимо крытого базара и турецкого квартала, разукрашенного красными полотнищами и заполненного приветствующими их толпами. Согласно оттоманским правилам военного искусства прежде всего захватывалась самая высокая точка города, следовательно, войска начинали спускаться вниз. Затем машины въезжают в опустевшую часть города, обитатели которой прячутся или уже успели покинуть свои дома. Анита Филобозян приникает к окну, чтобы рассмотреть прекрасные, украшенные листьями машины, и вид их оказывает на нее столь чарующее воздействие, что она начинает раздвигать ставни, прежде чем мать успевает оттащить ее прочь. К щелям приникли и другие лица; армянские, болгарские и греческие глаза поблескивают из своих укрытий и чердаков – всем не терпится взглянуть на победителей и разгадать их намерения. Но машины движутся слишком быстро, а отблески от кавалерийских сабель слепят глаза. И вот уже вся кавалькада вылетает к причалу, где всадники врезаются в толпу, которая с криками разбегается в разные стороны.
На заднем сиденье последней машины восседает Мустафа Кемаль. Он исхудал от битв и сражений. Его голубые глаза сияют. Он не принимал никаких возбуждающих напитков уже более двух недель. («Дивертикул», от которого лечил пашу доктор Филобозян, был всего лишь похмельем. Кемаль, сторонник прозападного направления и создания светского государства, до самого конца оставался верен своим взглядам и умер от цирроза печени в пятьдесят семь лет.)
Проезжая мимо, он осматривает толпу и видит, как с чемодана поднимается молодая женщина. Взгляды голубых и карих глаз встречаются. Две секунды они смотрят друг на друга. Даже меньше. Кемаль отворачивается, и кавалькада удаляется.
Теперь все зависит от ветра. Тринадцатого сентября 1922 года, среда, час ночи. Левти и Дездемона провели в городе уже неделю. Аромат жасмина сменился запахом керосина. Вокруг армянского квартала выстроены баррикады. Турецкие войска заблокировали выход с причала. Но ветер продолжает дуть не в том направлении. Однако к полуночи он меняется и начинает дуть на юго‑запад, то есть в противоположную от турецких высот сторону, по направлению к порту.
В темноте зажигаются факелы. Три турецких солдата входят в портняжную мастерскую. Факелы освещают рулоны ткани и костюмы, висящие на вешалках. Затем проступает фигура и самого портного. Он сидит за швейной машинкой, правая нога по‑прежнему стоит на педали. Свет делается еще ярче, и тогда становится видно его лицо с пустыми глазницами и кровавыми подтеками от выдранной бороды.
Весь армянский квартал охвачен языками пламени. Словно миллионы светлячков, искры разлетаются по темному городу, прорастая огнем везде, где приземляются. Доктор Филобозян вешает на балкон мокрый ковер, торопливо возвращается в темный дом и закрывает ставни. Но зарево пожаров все равно проникает в дом, полосами выхватывая то испуганные глаза Туки, то голову Аниты, повязанную серебряной лентой, как у Клары Боу, то обнаженную шею Розы, то темноволосые опущенные головы Степана и Гарегина.