Плавильня английской школы генри форда 6 страница

Левти снял туфли и носки, а когда вылез из нижнего белья, шлюпка заполнилась каким‑то грибным запахом. Ему стало стыдно, но Дездемона, похоже, не обратила на это никакого внимания.

Она была поглощена собственными переживаниями. Естественно, корсет напомнил ей о матери, и ее внезапно обуяло чувство вины, которое до этого момента ей удавалось сдерживать. В сутолоке последних дней у нее просто не было времени на то, чтобы подумать об этом.

Левти тоже пребывал в смятении. Несмотря на то что он был уже измучен своими фантазиями о Дездемоне, сейчас он был рад окружавшему их мраку, особенно потому, что он делал невидимым ее лицо. В течение многих месяцев Левти спал со шлюхами, похожими на нее, но сейчас ему проще было делать вид, что она – незнакомка.

Казалось, корсет обладает собственными руками: одна нежно ласкала ее между ног, две других обнимали грудь и еще несколько прижимали ее к себе и ластились. Но главное, она вдруг увидела себя в нем новыми глазами – свою тонкую талию, полные бедра, она ощутила себя красивой и желанной, почувствовала себя каким‑то другим человеком. Она подняла ноги и, раздвинув их, положила икры на уключины. Она раскрыла свои объятия Левти, который ерзал рядом, раздирая себе в кровь локти и коленки, сшибая весла и чуть было не запустив сигнальную ракету, пока, наконец, в полуобморочном состоянии не попал в мягкое тепло ее тела. Впервые Дездемона ощутила вкус его губ, и единственный сестринский поступок, который она совершила за это время, выразился в упреке: «Негодник, ты занимаешься этим не в первый раз». А Левти только повторял: «Такого со мной никогда не было, никогда…» Я заблуждался, беру свои слова обратно. За спиной Дездемоны билась‑таки пара крыльев, поднимавших ее вверх и опускавших вниз.

– Левти! – наконец, задыхаясь, промолвила она. – Кажется, я ощущаю это.

– Что?

– Ну, ты знаешь. Это чувство.

– Новобрачные, – заметил капитан Контулис, глядя на раскачивавшуюся шлюпку. – Хорошо быть молодым.

После того как принцесса Ши Линь‑цзы, которая вдруг начала восприниматься мной как коронованный вариант встреченной в метро велосипедистки – почему‑то я не мог забыть о ней и каждое утро искал ее взглядом, – так вот после того как она открыла существование шелка, ее народ в течение трех тысяч ста девяноста лет хранил рецепт его изготовления в тайне. Каждый, кто пытался похитить из Китая коконы шелкопрядов, подлежал смертной казни. И мои предки никогда не стали бы заниматься шелкопрядением, если бы не император Юстиниан, который, по словам Прокопия, убедил двух миссионеров рискнуть. И в 550 году до нашей эры они похитили из Китая яйца шелковичных червей, поместив их в тогдашние презервативы (полые палочки) и проглотив их. Кроме этого они привезли и семена тутовых деревьев. В результате Византия стала центром шелководства. Тутовые деревья расцвели на турецких склонах. Шелковичные гусеницы начали поедать их листья. И тысячу четыреста лет спустя потомки этих первых червей оказались в шкатулке моей бабки на борту «Джулии».

Я тоже являюсь потомком контрабанды, так как мои дед и бабка, даже не подозревая об этом, везли в Америку по одному мутировавшему гену пятой хромосомы. И эта мутация тоже насчитывала несколько веков. По словам доктора Люса, впервые этот ген появился в нашем роду где‑то около 1750 года в организме некой Пенелопы Евангелатос – моей прапрабабки в девятом поколении. Она передала его своему сыну Петрасу, тот – своим двум дочерям, те – еще троим из своих пятерых детей и так далее. Будучи рецессивным геном, он проявлялся вспышками. Генетики называют это спорадической наследственностью. Свойство, исчезающее на много десятилетий, чтобы возникнуть снова, когда все о нем позабыли. Именно так оно и воскресло в Вифинии, где время от времени рождались гермафродиты – на вид девочки, которые, вырастая, оказывались мальчиками.

Последующие шесть ночей мои дед и бабка тоже провели в спасательной шлюпке, не обращая внимания на метеорологические условия. Днем, когда Дездемона сидела на палубе и размышляла над тем, что они с Левти делают, в ней поднималось чувство вины, но по ночам ей становилось одиноко, и она, выбравшись из каюты, возвращалась в шлюпку к своему мужу.

Их медовый месяц развивался в обратном направлении. Вместо того чтобы каждый день узнавать друг о друге что‑нибудь новое, знакомиться с пристрастиями друг друга, открывать эрогенные зоны и любимые мозоли, Дездемона и Левти делали все возможное, чтобы отдалиться друг от друга. В духе затеянной ими игры они продолжали сочинять себе фальшивые биографии, изобретать братьев и сестер с правдоподобными именами, кузенов, страдающих нравственными пороками, и прочую родню с нервным тиком. Они по очереди рассказывали друг другу свои генеалогии в духе Гомера, которые были полны выдумок и заимствований из реальной жизни, так что временами у них возникали споры из‑за того или другого настоящего любимого дяди, и они препирались, как режиссеры на кастинге. И постепенно, по мере того как шло время, эти выдуманные родственники начинали выкристаллизовываться в их сознании. Они выясняли друг у друга их туманные родственные связи. Так, Левти вопрошал:

– А за кого вышла замуж твоя двоюродная сестра Янис?

– Это просто. За хромого Афина, – отвечала Дездемона. (Не там ли и началась моя страсть к выяснению родственных связей? Разве моя мать тоже не подвергала меня допросам о разнообразных дядьях, тетках и кузенах? Брата она никогда ни о чем не спрашивала, потому что он отвечал за снегоуборщики и трактора; я же должен был обеспечивать цементирование семейных уз, как это и положено женщинам: писать благодарственные открытки, помнить все дни рождения и именины. Мое генеалогическое древо в устах моей матери выглядело следующим образом: «Это твоя кузина Мелия. Она дочка деверя сестры дяди Майка. Его зовут Статис. Ты же знаешь его – такой неповоротливый молочник. У него еще есть сыновья Майк и Джонни. Ты должна ее знать. Мелия! Она твоя троюродная сестра».)

И вот я сообщаю все это вам, послушно цементируя родственные связи и одновременно ощущая тупую боль в груди, потому что понимаю, что эта генеалогия ничего не может вам сказать. Тесси знала, кто кем кому приходится, но она не имела ни малейшего представления о собственном муже и о том, какие родственные связи существовали между ее свекровью и свекром, поскольку все это было сочинено в спасательной шлюпке, где мои дед и бабка создавали свою жизнь.

В области секса они не испытывали никаких проблем. Великий сексолог доктор Люс любит приводить поразительную статистику, свидетельствующую о том, что до 1950 года супруги не занимались оральным сексом. Любовные утехи моих деда и бабки были приятными, но однообразными. Каждую ночь Дездемона раздевалась до корсета, а Левти начинал ощупывать его крючки и застежки в поисках секретной комбинации, с помощью которой его можно было открыть. Корсет был единственным необходимым им афродизиаком, и для моего деда он остался единственным эротическим символом его жизни. Корсет каждый раз словно заново открывал ему Дездемону. Как я уже говорил, Левти и до того видел свою сестру обнаженной, но корсет обладал какой‑то странной способностью делать ее еще более обнаженной; он превращал ее в запретное и запаенное в броню существо с мягким нутром, которое он должен был обнаружить. Когда наконец застежки щелкали и открывались, Левти, обдирая колени, забирался на Дездемону, и оба замирали, так как всю работу за них выполняли волны.

Их страсть сосуществовала с гораздо более спокойной стороной супружеской жизни. Занятие сексом то и дело сменялось дремой. Поэтому, покончив с одним, они могли спокойно лечь, смотреть на проплывающее над головой ночное небо и обсуждать вполне деловые вопросы.

– Может, муж Лины даст мне работу, – говорил Левти. – У него ведь, кажется, свое дело?

– Я не знаю, чем он занимается. Лина никогда не могла ответить мне на этот вопрос.

– А когда мы накопим немного денег, я открою казино. Азартная игра, бар, может, какое‑нибудь шоу. И повсюду пальмы в горшках.

– Тебе надо поступить в колледж. Стать профессором, как этого хотели мама с папой. К тому же не забывай, мы можем разводить шелкопрядов.

– Забудь ты об этих червях. Рулетка, ребетика, выпивка, танцы. Может, буду продавать гашиш.

– В Америке курить гашиш запрещено.

– Кто это сказал?

– Это не такая страна, – уверенно заявляла Дездемона.

Остатки медового месяца они провели на палубе, придумывая, как бы им миновать остров Эллиса. Это было не так‑то просто. В 1894 году была создана Лига по ограничению иммиграции. Генри Кабот Лодж растоптал в Сенате Соединенных Штатов экземпляр «О происхождении видов», заявив, что влияние низших народов из Южной и Восточной Европы ставит под угрозу «всю основу нашей расы». Иммиграционный закон 1917 года лишил права въезда в Соединенные Штаты тридцать три категории нежелательных лиц, поэтому в 1922 году пассажиры на борту «Джулии» обсуждали вопрос о том, как не попасть в эти категории. Во время этих нервных собраний неграмотные учились изображать из себя грамотных, многоженцы – демонстрировать верность единобрачию, анархисты – отрекаться от Прудона, сердечники – симулировать здоровье, эпилептики – преодолевать приступы, носители наследственных заболеваний – избегать их упоминания. Мои дед и бабка, находясь в неведении относительно своей генетической мутации, концентрировались на более явных проблемах. Существовала категория «лиц, обвинявшихся в совершении преступлений и дурном поведении, связанном с развратом», а среди них значились и «лица, совершившие инцест».

Они начали избегать пассажиров, страдающих трахомой и сухим кашлем. А Левти для уверенности то и дело перечитывал справку, в которой говорилось, что «Элевтериос Стефанидис был вакцинирован и прошел санобработку 23 сентября 1922 года в морской дезинфекционной части Пирея». Будучи грамотными, демократически настроенными, психически устойчивыми, сертифицированно здоровыми и состоящими в браке (правда, с ближайшим родственником), мои дед и бабка не видели никаких оснований беспокоиться. Каждый из них имел при себе двадцать пять долларов, а также спонсора – кузину Сурмелину. Всего лишь за год до этого ежегодная квота на въезд иммигрантов из Южной и Восточной Европы была уменьшена с 783 тысяч до 155. Так что попасть в страну без спонсора или выдающихся профессиональных рекомендаций стало практически невозможно. Для увеличения шансов Левти отложил в сторону французский разговорник и взялся за заучивание четырех строк из Нового Завета. На «Джулии» было достаточно тайных осведомителей, знакомых с тестом на грамотность. Лицам разных национальностей предлагались разные отрывки из Писания. Для греков – Евангелие от Матфея, глава 19, стих 12: «Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного».

– Скопцы? – содрогалась Дездемона. – Кто тебе это сказал?

– Это отрывок из Библии.

– Какой Библии? Только не из греческой. Пойди узнай еще у кого‑нибудь, что входит в этот тест.

Но Левти только показал ей карточку, на которой сверху текст был написан по‑гречески, а снизу по‑английски, и снова повторил абзац, заставляя ее запомнить его независимо от понимания.

– Мало нам было скопцов в Турции? Теперь мы еще и здесь будем говорить о них.

– Американцы впускают всех, включая скопцов, – пошутил Левти.

– Тогда они могли бы позволить нам говорить по‑гречески, раз они такие гостеприимные, – посетовала Дездемона.

Лето заканчивалось, и однажды ночью так похолодало, что Левти стало не до разгадывания комбинации корсета, и вместо этого они просто прижались друг к другу под одеялами.

– А Сурмелина встретит нас в Нью‑Йорке? – спросила Дездемона.

– Нет. Нам надо будет поездом добраться до Детройта.

– А почему она не может нас встретить?

– Это слишком далеко.

– Ну и ладно. Все равно она вечно опаздывает.

Края брезента хлопали от непрерывного ветра.

Планшир шлюпки покрывался изморозью. Им был виден край трубы и выходящий из нее дым, казавшийся заплаткой на ночном звездном небе. (Они и не догадывались, что эта полосатая скошенная дымовая труба уже говорила им об их будущей родине, нашептывая о Руж‑ривер и заводе «Юниройял», о Семи Сестрах и Двух Братьях, но они не слушали; они только морщили носы и прятались от дыма.)

Но если бы промышленная вонь не стала в этом месте так настойчиво вторгаться в мое повествование, а Дездемона и Левти, выросшие в сосновом аромате горного склона и так и не привыкшие к грязной атмосфере Детройта, не начали бы прятаться в шлюпке, они бы ощутили новый запах, примешивавшийся к холодному морскому воздуху, – влажный запах земли и мокрой древесины. Запах суши. Нью‑Йорка. Америки.

– А что мы скажем Сурмелине?

– Она и так все поймет.

– А она будет молчать?

– Есть некоторые вещи, о которых она предпочла бы не рассказывать своему мужу.

– Tы имеешь в виду Елену?

– Я ничего не сказал, – ответил Левти.

Потом они заснули, а проснувшись от лучей солнца, увидели над своими головами мужское лицо.

– Выспались? – поинтересовался капитан Контулис. – Может, вам принести еще одно одеяло?

– Извините, – ответил Левти. – Мы больше не будем.

– Конечно, не будете, – откликнулся капитан и в подтверждение своих слов стащил со шлюпки брезент.

Дездемона и Левти сели. Вдали в лучах восходящего солнца виднелся силуэт Нью‑Йорка. Он совсем не походил на город – ни куполов, ни минаретов, – и им потребовалась чуть ли ни минута, чтобы осознать его геометрические формы. Над заливом поднимался туман. А вдали сверкали миллионы розовых окон. А еще ближе в венце из солнечных лучей и в классической греческой тунике их приветствовала Статуя Свободы.

– Ну как? – спросил капитан Контулис.

– За свою жизнь я уже насмотрелся на факелы, – откликнулся Левти.

Однако Дездемона на сей раз выразила больший оптимизм.

– По крайней мере, это женщина, – заметила она. – Может, хоть здесь люди каждый день не убивают друг друга.

КНИГА ВТОРАЯ

ПЛАВИЛЬНЯ АНГЛИЙСКОЙ ШКОЛЫ ГЕНРИ ФОРДА

Любой, берущийся за строительство производства, берется за строительство храма.

Кальвин Кулидж

Детройт всегда держался на колесах. Задолго до Большой Тройки и прозвища Автогород, задолго до появления автомобилестроительных заводов, фрахтовщиков и индустриального розового освещения по вечерам, тогда, когда еще никто не видел «тандербёд» и модель Т, когда юный Генри Форд еще не сломал стену своей мастерской, чтобы вывезти на улицу сконструированный им «квадрицикл», почти за сто лет до того холодного мартовского вечера, когда Чарлз Кинг зарулил на своем безлошадном экипаже на Вудворд‑авеню, где его двухтактный двигатель тут же и заглох, – гораздо, гораздо раньше этого, еще когда город представлял собой лишь полоску украденной у индейцев земли, от которой он и получил свое название, и форт, переходивцшй от англичан к французам, пока борьба окончательно не истощила их и он не оказался у американцев, – задолго до всего этого Детройт уже зижделся на колесах.

Мне девять лет, и я держусь за мясистую потную руку отца. Мы стоим у окна на последнем этаже гостиницы «Понтчартрейн», куда я приехал на традиционный обед. На мне мини‑юбка и колготки, с плеча на длинном ремешке свисает белая кожаная сумочка.

Запотевшее стекло покрыто пятнами. Все в прекрасном настроении. Через минуту я собираюсь заказать креветок с чесночным соусом.

Руки у папы вспотели, потому что он боится высоты. За два дня до этого, когда он спросил меня, куда я хочу пойти, я закричал своим визгливым голосом: «На вершину Понтча!» Я хотел оказаться над всем городом, среди финансовых магнатов и политических воротил. И Мильтон сдержал свое обещание. Несмотря на бешеное сердцебиение, он позволил метрдотелю усадить нас за самый ближний к окну столик. Официант в смокинге отодвигает для меня стул, а папа, чтобы скрыть свой страх, разражается лекцией на историческую тему.

Зачем нужно изучать историю? Для того, чтобы понять настоящее, или для того, чтобы избежать его? Оливковое лицо Мильтона чуть бледнеет, и он говорит: «Вот посмотри. Видишь колесо?»

Я щурюсь, не задумываясь в своем девятилетнем возрасте о будущих морщинах, и смотрю вниз на улицы, о которых, не оборачиваясь, говорит мой отец. И вот он, колпак, закрывающий центральную часть колеса, в виде городской площади с разбегающимися от нее спицами улиц Бэгли, Вашингтона, Вудворда, Бродвеем и Мэдисон.

Это все, что осталось от знаменитого плана Вудворда, начертанного в 1807 году алкоголиком‑судьей, назвавшим его в свою честь. (За два года до этого, в 1805‑м, город был сожжен до основания – деревянные дома и окружавшие их фермы, построенные в 1701 году Кадиллаком, исчезли с лица земли в течение трех часов. И теперь, в 1969 году, со своим острым зрением я могу разгадать следы этого пожара в надписи на городском флаге, который реет в полумиле от нас: «Speramus meliora; resurget cineribus» – «Надеемся на лучшее – оно восстанет из пепла».)

Судья Вудворд представлял себе новый Детройт городской Аркадией, состоящей из взаимопересекающихся шестиугольников. Каждое колесо должно было существовать отдельно и в то же время быть взаимосвязано с другими в соответствии с идеологией федерализма молодой нации; кроме того, все они должны были быть классически симметричными в соответствии с эстетикой Джефферсона. Эта мечта так никогда до конца и не была реализована. Планирование возможно с такими великими городами, как Париж, Лондон и Рим, – мировыми столицами, основанными на культуре. Детройт был чисто американским городом, а следовательно, он был основан на деньгах, и потому планирование довольно быстро уступило место целесообразности. Начиная с 1818 года город начал строиться вдоль реки – склад за складом, завод за заводом. И колеса судьи Вудворда оказались сплющенными, разъятыми и стиснутыми в обычные прямоугольники.

Или, если смотреть с крыши ресторана, они не то чтобы исчезли, а просто видоизменились. К 1900 году Детройт стал ведущим производителем пассажирских вагонов и фургонов. К 1922 году, когда в этом городе оказались мои дед и бабка, там изготавливались и другие вращающиеся объекты: морские двигатели, велосипеды и даже скрученные вручную сигары. Ну и конечно автомобили.

Все это можно было заметить прямо из окна поезда. Подъезжая к городу по берегу реки, Левти и Дездемона наблюдали за тем, как обретает очертания их новая родина. Они видели, как сельская местность уступает место огороженным стоянкам и вымощенным камнем мостовым. Небо становилось все более темным от дыма. Мимо пролетали здания и кирпичные склады с прагматичными надписями, выведенными белилами: «Компания „Райт и Кей“», «Дж. Г. Блэк и сыновья», «Детройтские теплицы».

По реке тащились плоские угольно‑черные баржи, на улицах шныряли рабочие в грязных комбинезонах и клерки, теребившие подтяжки. А затем появились вывески столовых и пансионов: «В продаже безалкогольное пиво», «Останавливайтесь только у нас», «Завтраки и ужины по 15 центов»…

Калейдоскоп новых впечатлений соперничал с картинами предыдущего дня. Остров Эллис поднимался из воды как Дворец дожей. Забитое до потолка багажное отделение. Толпа пассажиров движется по лестнице к залу регистрации. Получив порядковые номера в соответствии с декларацией «Джулии», они проходят сквозь строй инспекторов здравоохранения, которые заглядывают им в глаза и уши, шебуршат в волосах и с помощью крючков выворачивают веки. Один из врачей, заметив воспаление на веках доктора Филобозяна, останавливает осмотр и мелом ставит на его пиджаке крестик. Филобозяна выводят из общей очереди. С тех пор мои дед и бабка его больше не видели. «Наверное, он что‑то подцепил на пароходе, – замечает Дездемона. – Или глаза покраснели из‑за слез». Меж тем брусочек мела продолжал делать свое дело. На животе беременной женщины появились буквы «Бер». На груди старика с сердечной недостаточностью было поставлено «Сер». Буквой «К» были отмечены страдающие конъюнктивитом, а буквой «Т» – больные трахомой. Но при всей своей компетентности медики не могли распознать рецессивную мутацию, таящуюся в пятой хромосоме. Ее нельзя было определить на ощупь или обнаружить с помощью крючков.

Теперь в поезде вместо регистрационных номеров Левти и Дездемона держали в руках путевые карточки: «Предъявить кондуктору: сообщите предъявителю о необходимости пересадки и укажите место назначения, так как предъявитель не владеет английским языком. Место назначения: Главный железнодорожный вокзал, Детройт». Они сидят рядом на свободных местах. Левти с возбужденным видом смотрит в окно. Дездемона с полыхающим от стыда и гнева за пережитые ею унижения лицом сидит, уставившись на свою шкатулку.

– Я больше никому не позволю притронуться к моим волосам, – говорит она.

– Тебе очень идет, – не оборачиваясь, откликается Левти. – Ты стала похожа на американку.

– Я не хочу быть похожей на американку.

На острове Эллис Левти уговорил Дездемону зайти в помещение Молодежной христианской ассоциации. Она вошла внутрь в платке и шали, а через пятнадцать минут вышла оттуда в приталенном платье и шляпке с мягкими полями, похожей на цветочный горшок. Из‑под появившейся на ее лице пудры проступала ярость. А для довершения картины активистки Христианской ассоциации еще и обстригли ей косы.

С одержимостью человека, ощупывающего дыру в кармане, она уже в пятнадцатый раз запускала руку под шляпку, чтобы прикоснуться к своей оголившейся голове.

– Это первая и последняя стрижка, – повторила она. (И она сдержала свое слово. С тех пор Дездемона отращивала волосы как леди Годива, нося всю их огромную массу под сеточкой и тщательно моя их по пятницам. Она обрезала их только после смерти Левти и отдала Софии Сассун, которая продала их за двести пятьдесят долларов мастеру по изготовлению париков. Тот, по ее словам, изготовил из них целых пять париков, один из которых позднее был приобретен Бетти Форд, так что во время похорон Ричарда Никсона нам удалось увидеть волосы моей бабки на голове жены бывшего президента.)

Однако горе моей бабушки объяснялось не только этим. Когда она открывала шкатулку, то видела внутри лишь свои косы, перевязанные траурными лентами. Больше там не было ничего. Проделав с коконами шелковичных гусениц такой огромный путь, она была вынуждена распрощаться с ними на острове Эллис. Шелковичные гусеницы числились в списке паразитов.

Левти так и не отлипал от окна. Всю дорогу от Хобокена он рассматривал потрясающие виды: электрические трамваи, поднимавшие розоволицых пассажиров на холмы Олбани, и полыхавшие как вулканы заводы. А однажды, проснувшись на рассвете, когда поезд проезжал мимо очередного города, он принял здание банка с колоннами за Парфенон и решил, что снова оказался в Афинах.

Но вот они миновали реку, и впереди замаячил Детройт. Теперь Левти рассматривал автомобили, припаркованные у тротуаров и напоминавшие огромных жуков. Повсюду виднелись жерла труб, выбрасывавших в атмосферу дым и копоть. Здесь был целый лес труб – красных кирпичных и высоких серебристых; одни стояли рядами, другие задумчиво попыхивали поодиночке, заслоняя солнечный свет. А потом все потемнело – это поезд въехал на вокзал.

Главный вокзал, сегодня представляющий собой груду эффектных развалин, в те времена был попыткой сравняться с Нью‑Йорком. Его основание, выполненное из огромных плит мрамора, украшенных коринфскими колоннами и резным антаблементом, являло собой своего рода музей неоклассицизма. Над этим святилищем поднималось тринадцатиэтажное административное здание. Левти, следивший в течение всего этого времени за разнообразными отголосками Греции в Америке, достиг той точки, где они умолкали. Иными словами, здесь начиналось будущее. И он сделал шаг ему навстречу. И Дездемона, не имея иного выбора, последовала за ним.

Только представьте себе Главный вокзал в те времена! В десятках судовых компаний трезвонят телефоны, и их звук еще достаточно непривычен для уха, грузы рассылаются на восток и на запад, пассажиры прибывают и отбывают, пьют кофе в «Пальмовом дворике» или усаживаются к чистильщикам обуви – аккуратные туфли банковских служащих, ботинки снабженцев, высокие сапоги контрабандистов. Главный вокзал с его сводчатыми изразцовыми потолками, канделябрами и полами из уэльского камня. Здесь располагались парикмахерская на шесть кресел, где в горячих полотенцах сидели мумифицированные руководители, и ванные комнаты, грузоподъемники освещались полупрозрачными мраморными светильниками яйцеобразной формы.

Оставив Дездемону за колонной, Левти начал протискиваться через толпу в поисках кузины, которая должна была их встретить. Сурмелина Зизмо, в девичестве Паппасдиамондопулис, была двоюродной сестрой моих деда и бабки и, следовательно, приходилась мне двоюродной бабушкой. Я помню ее уже экстравагантной старухой. Сурмелина с волосами сомнительного цвета. Сурмелина, принимающая ванну в воде цвета индиго. Сурмелина – активистка теософского общества. Она носила длинные атласные перчатки до локтя и воспитывала целый выводок вонючих такс с заплаканными глазами. Ее дом был наводнен низенькими скамеечками, с помощью которых эти коротконогие твари забирались на диваны и в кресла. Однако в 1922 году Сурмелине было всего двадцать восемь лет. Узнать ее в этой вокзальной толпе для меня так же трудно, как и идентифицировать гостей на свадебных фотографиях моих родителей, где все лица скрываются под маской юности. Но перед Левти стояла другая проблема. Он идет через зал, пытаясь отыскать остроносую девчонку с раздвинутыми в улыбке комедийной маски губами, с которой он вырос. Через застекленную крышу льется солнечный свет. Он щурится, рассматривая проходящих женщин, пока Сурмелина сама не окликает его:

– Сюда, братишка! Ты что, не узнал меня? Это я, неотразимая.

– Лина, это ты?

– Ну я же не в деревне живу.

За пять лет, прошедших со времени ее отъезда из Турции, Сурмелина умудрилась вытравить в себе все греческое, начиная от волос, которые теперь были выкрашены в насыщенный каштановый цвет, подстрижены и завиты, и кончая акцентом, смутно напоминавшим европейский, читательскими интересами («Кольер» и «Харпер») и гастрономическими пристрастиями (омар «термидор» и ореховое масло). На ней было короткое зеленое модное платье с бахромой по подолу, атласные зеленые туфельки с изящным ремешком, расшитые блестками, и боа из черных перьев. На голове – шляпка в форме колпака с подвесками из оникса, спадавшими на ее выщипанные брови.

В течение нескольких секунд она дала возможность Левти насладиться своей американской лощеностью, но внутри, под шляпкой, она оставалась все той же Линой, и вскоре ее греческая восторженность вырвалась наружу.

– Ну поцелуй же меня! – воскликнула она, раскрывая ему свои объятия.

Они обнялись, и Лина прижалась к его шее своей нарумяненной щекой. Затем она отстранилась, чтобы как следует рассмотреть его, и, схватив Левти за нос, рассмеялась.

– Ты все такой же. Я где угодно узнаю этот нос. – Отсмеявшись вволю, она перешла к следующему вопросу. – Ну и где она, эта твоя новобрачная? Ты даже ее имени не сообщил в своей телеграмме. Она что, прячется?

– Она… в дамской комнате.

– Должно быть, красавица. Как‑то ты слишком быстро женился. Ты хоть успел представиться или сразу сделал предложение?

– Кажется, сразу сделал предложение.

– Ну и какая она?

– Она… похожа на тебя.

– Неужели такая же красавица?

Сурмелина поднесла к губам мундштук и затянулась, оглядывая проходящих.

– Бедная Дездемона. Брат влюбляется и бросает ее в Нью‑Йорке. Как она?

– Замечательно.

– Почему она не приехала с тобой? Надеюсь, она не ревнует тебя к твоей жене?

– Совершенно не ревнует.

Сурмелина схватила его за руку.

– Мы здесь читали о пожаре. Ужасно! Я так беспокоилась, пока ты не прислал письмо. Во всем виноваты турки. Я знаю. Но муж мой, естественно, со мной не согласен.

– Правда?

– Поскольку вы будете жить у нас, позволь мне дать тебе один совет. Не обсуждай с ним политику.

– Ладно.

– А как наша деревня?

– Все ушли, Лина. Теперь там ничего не осталось.

– Может, я бы и всплакнула, если бы не испытывала к этому месту такой ненависти.

– Лина, мне надо тебе кое‑что объяснить…

Но Сурмелина уже отвернулась, нетерпеливо постукивая туфелькой.

– Может, она провалилась?

– Мне надо тебе кое‑что сказать о Дездемоне и обо мне…

– Да?

– Моя жена… Дездемона…

– То есть я не ошиблась? Они не поладили между собой?

– Нет… Дездемона… моя жена…

– Да?

– Моя жена и Дездемона – это одно и то же лицо. – Это был условный знак, и Дездемона вышла из‑за колонны.

– Привет, Лина, – сказала моя бабка. – Мы поженились. Только никому не рассказывай.

Вот так это и выплыло наружу. Так это было произнесено моей бабкой под гулкой кровлей Главного вокзала. Признание с секунду потрепетало в воздухе и растворилось в сигаретном дыму. Дездемона взяла за руку своего мужа.

У моих предков были все основания надеяться на то, что Сурмелина все сохранит в тайне. Она приехала в Америку со своей собственной тайной, которая хранилась нашим семейством до самой ее смерти в 1979 году, после чего, как любая тайна, она выплыла наружу, и люди стали поговаривать о Лининых «подружках». То есть это стало очень относительной тайной, и поэтому сейчас, когда я сам собираюсь кое‑что сказать о ней, я испытываю лишь легкий укол совести.

Наши рекомендации