Плавильня английской школы генри форда 7 страница

Тайна Сурмелины была прекрасно сформулирована тетушкой Зоей: «Лина относилась к тому разряду женщин, в честь которых назван один остров».

Еще девочкой Сурмелину застали с ее подругами в довольно щепетильной ситуации. «Их было не так много, – рассказывала она мне много лет спустя, – две или три. Почему‑то считается, что если тебе нравятся женщины, то ты испытываешь любовь ко всем без разбора. Я всегда была очень требовательной. И очень немногие отвечали моим требованиям». В течение некоторого времени она пыталась бороться со своей предрасположенностью. «Я постоянно ходила в церковь. Но это не помогло. В то время это было самым удобным местом для встреч с подругами. В церкви мы молились о том, чтобы измениться». Когда Сурмелину застали не с девочкой, а со зрелой женщиной, матерью двоих детей, разразился настоящий скандал. Ее попытались выдать замуж, но претендентов не нашлось. Потенциальные мужья в Вифинии и так были наперечет, не говоря уже о том, что никто не хотел брать в жены дефективную невесту.

И тогда отец Сурмелины сделал то, что делали отцы всех девиц на выданье, – он написал письмо в Америку. Соединенные Штаты изобиловали долларовыми купюрами, игроками в бейсбол, енотовыми шубами, бриллиантовыми украшениями и одинокими холостяками‑иммигрантами. А присовокупив к этому фотографию привлекательной невесты и сообщив о не менее привлекательной сумме приданого, он довольно быстро нашел претендента на руку дочери.

Джимми Зизмо (полностью Зизимопулос) приехал в Америку в 1907 году в тридцатилетнем возрасте. О нем было известно мало, за исключением того, что он был крутым торгашом. В целой серии писем отцу Сурмелины Зизмо не только жестко оговорил сумму приданого в стиле профессионального барристера, но и потребовал банковский чек еще до дня бракосочетания. На фотографии, посланной Сурмелине, был изображен высокий красивый мужчина с густыми усами и пистолетом в одной руке и бутылкой спиртного в другой. Однако двумя месяцами позднее, когда она вышла из поезда на Главном вокзале, ее встречал гладко выбритый коротышка с угрюмым и усталым выражением лица труженика. Любая нормальная невеста была бы разочарована при виде такого несоответствия, но Сурмелине было абсолютно все равно.

Сурмелина часто писала, рассказывая о своей новой жизни в Америке, в основном концентрируясь на моде и своем радиоприемнике, который она часами слушала через наушники, манипулируя настройкой и то и дело счищая угольный налет с детекторного кристалла. Она никогда не писала о том, что Дездемона называла «постелью», так что все кузины были вынуждены читать между строк, пытаясь определить по описанию воскресной поездки на Белль‑Аил, выражало ли лицо ее мужа счастье или недовольство или свидетельствует ли новая прическа Сурмелины под названием «я у мамы дурочка» о том, что Зизмо теперь сможет ерошить ей волосы.

И теперь та самая Сурмелина, полная собственных тайн, становилась их поверенной.

– Поженились? То есть вы хотите сказать, что спите друг с другом?

– Да, – выдавил из себя Левти.

Сурмелина только теперь заметила наросший столбик пепла и стряхнула его.

– Вот ведь какая неудача! Стоило уехать, как тут и начало происходить самое интересное.

Но Дездемона совершенно не была расположена к шуткам и с мольбой схватила Сурмелину за руки:

– Обещай мне, что никому не скажешь. Об этом никто не должен знать.

– Я никому не скажу.

– А как насчет твоего мужа?

– Он думает, что я встречаю своего кузена и его жену.

– Tы ему ничего не скажешь?

– Это не так уж сложно, – рассмеялась Сурмелина, – так как он все равно меня не слушает.

Сурмелина настояла на том, чтобы они наняли носильщика, который донес их чемоданы до черного «паккарда». Она сама дала ему чаевые и, привлекая к себе всеобщее внимание, села за руль. В 1922 году вид сидящей за рулем женщины все еще шокировал окружающих. Положив мундштук на приборную доску, она прокачала педаль газа, выждала необходимые пять секунд и нажала кнопку зажигания. Железный капот машины ожил и завибрировал. Кожаные сиденья затряслись, и Дездемона схватила за руку своего мужа. Сурмелина сняла свои атласные туфельки на высоких каблуках и осталась в чулках. Машина тронулась с места, и Сурмелина, не обращая внимания на дорожное движение, свернула по Мичиган‑авеню к площади Кадиллака. Мои дед и бабка неотрывно смотрели на оживленные улицы, грохочущие трамваи, гудящие машины и прочий одноцветный транспорт, проносящийся мимо со всех сторон. В те годы центр Детройта кишмя кишел прохожими. Перед универмагом «Гудзон» толпа собиралась и того больше – люди, расталкивая друг друга, пытались пройти через новомодные вращающиеся двери. Лина только успевала указывать на вывески: «Кафе „Фронтенак“», «Семейный театр», «Ральстон», «Мягкие сигары Вейта и Бонда Блэкстоунов по 10 центов за штуку». Наверху девятиметровый мальчик намазывал на трехметровый кусок хлеба «Золотое луговое масло». Одно из зданий было увешано рядом гигантских масляных ламп, подсвечивавших сообщение о продлении распродажи до тридцать первого октября. Повсюду царили шум и суета. Дездемона, откинувшись на спинку сиденья, уже предчувствовала, сколько страданий ей будут доставлять современные удобства – не только машины, но и тостеры, поливалки и эскалаторы; Левти же только улыбался и покачивал головой. Повсюду возвышались небоскребы, кинотеатры и гостиницы. В двадцатых годах были возведены почти все знаменитые здания Детройта: здание Пенобскота и второе здание Буля с его разноцветным дизайном, напоминающим индейский пояс, здание Нового трастового фонда и башня Кадиллака. Моим деду и бабке Детройт казался одним большим Коза‑Ханом в сезон продажи коконов. Вот чего они не видели, так это спящих на улицах бездомных рабочих и тридцатиквартального гетто на востоке, кишащего афроамериканцами, которым было запрещено жить в других местах. Короче, им были не видны семена разрушения этого города, поскольку они сами являлись частью тех, кто хлынул сюда, привлеченный обещаниями Гeнри Форда платить по пять долларов в день наличными.

Ист‑сайд Детройта представлял собой тихий район, застроенный коттеджами на одну семью, скрывавшимися под кронами вязов. Лина подвезла их к скромному двухэтажному зданию, сложенному из кирпича мускатного цвета, который показался моим предкам настоящим дворцом. Они оцепенев смотрели на него из машины, пока входная дверь не распахнулась и на улицу не вышел человек.

Джимми Зизмо был настолько многогранной личностью, что я даже не знаю, с чего начать. Ботаник‑любитель, антисуфражист, охотник на крупную дичь, отлученный от церкви, наркоделец и убежденный трезвенник – можете выбирать, что вам больше по вкусу. Ему было сорок пять, почти вдвое больше, чем его жене. Он стоял на сером крыльце в дешевом костюме и поношенной рубашке с острым воротничком. Его курчавые черные волосы придавали ему диковатый вид холостяка, которым он и был в течение долгого времени, и это впечатление еще больше усиливалось помятым, как неприбранная постель, лицом. Но брови его были соблазнительно изогнуты, как у профессиональных танцовщиц, а ресницы выглядели настолько густыми, словно были подкрашены тушью. Однако моя бабка не обратила на все это никакого внимания. Ее интересовало другое.

– Он араб? – осведомилась Дездемона, как только оказалась наедине со своей кузиной на кухне. – Так ты поэтому ничего не рассказывала о нем в своих письмах?

– Нет, не араб. Он с Черного моря.

– Это зала, – меж тем пояснял Зизмо Левти, показывая ему дом.

– С Понта! – в ужасе выдохнула Дездемона, изучая холодильник. – Но он не мусульманин?

– Там не все были обращены в ислам, – усмехнулась Лина. – Ты что думаешь, стоит греку окунуться в Черное море и он тут же превращается в мусульманина?

– Но в нем есть какая‑то турецкая кровь? – понизила голос Дездемона. – Это потому он такой темный?

– Не знаю, и меня это совершенно не волнует.

– Вы можете жить здесь сколько захотите, – говорил Зизмо, поднимаясь с Левти на второй этаж, – но есть несколько правил. Во‑первых, я вегетарианец. Если твоя жена захочет приготовить мясо, пусть пользуется отдельной посудой. Кроме того, никакого виски. Tы пьешь?

– Бывает.

– Никакого алкоголя. Захочешь выпить, ступай в кабак. Мне не нужны неприятности с полицией. Теперь что касается арендной платы. Вы ведь только что поженились?

– Да.

– И какое ты получил за ней приданое?

– Приданое?

– Да. Сколько?

– Но ты хоть знала, что он такой старый? – шепотом спрашивала Дездемона внизу, осматривая печь.

– По крайней мере, он не приходится мне родным братом.

– Тихо ты!

– Я не получал никакого приданого, – ответил Левти. – Мы познакомились на пароходе.

– Бесприданница? – Зизмо замер и изумленно уставился на Левти. – Зачем же ты на ней женился?

– Мы полюбили друг друга, – ответил Левти. Он никогда еще не произносил этих слов перед посторонним человеком, и его одновременно охватило ощущение счастья и страха.

– Никогда не надо жениться, если тебе за это не платят, – сказал Зизмо. – Именно поэтому я так долго ждал, когда мне предложат достойную цену. – Он подмигнул Левти.

– Лина говорила, что у вас теперь есть свой бизнес, – с внезапным интересом заметил Левти, следуя за Зизмо в ванную комнату. – И что это за бизнес?

– У меня? Я занимаюсь импортом.

– Ни малейшего представления, – отвечала Сурмелина на кухне. – Занимается импортом. Единственное, что я знаю, что он приносит домой деньги.

– Но как же можно было выйти замуж за человека, о котором ты ничего не знаешь?

– Я готова была выйти замуж за калеку, Дез, только чтобы вырваться на волю.

– У меня в этом есть некоторый опыт, – говорил Левти, осматривая водопроводную систему. – Я занимался этим в Бурсе. Шелководство.

– Ваша доля арендной платы будет составлять двадцать долларов, – не обратив внимания на намек, сообщил Зизмо и, вытащив затычку, выпустил из ванны воду.

– Насколько мне известно, чем старше муж, тем лучше, – продолжала Лина внизу, открывая кладовку. – Молодой муж не оставлял бы меня в покое. Это было бы очень тяжело.

– Как тебе не стыдно, Лина! – Но Дездемона уже не могла сдержать смех. Она была очень рада тому, что снова видит свою кузину, которая казалась ей напоминанием о родине. А вид темной кладовки, забитой фигами, миндалем, грецкими орехами, халвой и сушеными абрикосами, еще больше улучшил ее настроение.

– Но где же я возьму такие деньги? – наконец вырвалось у Левти, когда они спускались вниз. – У меня ничего не осталось. Куда я смогу устроиться работать?

– Это не проблема, – махнул рукой Зизмо. – Я поговорю с людьми. – Они снова пересекли залу. Зизмо остановился и с важным видом посмотрел вниз. – Ты еще не похвалил мой ковер из шкуры зебры.

– Очень мило.

– Я его привез из Африки. Сам подстрелил.

– Вы были в Африке?

– Где я только не был!

Как и положено супругам, они поселились в одной комнате, которая располагалась прямо над спальней Зизмо и Лины, и первые несколько ночей моя бабка вылезала из кровати и приникала ухом к полу.

– Ничего. Я же говорила тебе.

– Иди обратно, – подшучивал над ней Левти. – Это их личное дело.

– Какое дело? Я же тебе говорила – нет у них никаких дел.

Меж тем внизу Зизмо высказывал свои соображения о новых постояльцах:

– Какая романтика! Знакомится с девицей на пароходе и тут же женится на ней. Без приданого.

– Некоторые женятся по любви.

– Брак существует для ведения домашнего хозяйства и для рождения детей. И кстати…

– Пожалуйста, Джимми, только не сегодня.

– А когда? Мы уже пять лет женаты, а детей так и нет. То ты плохо себя чувствуешь, то ты устала, то одно, то другое. Ты принимаешь касторовое масло?

– Да.

– А магнезию?

– Да.

– Очень хорошо. Надо уменьшать количество желчи. Если у матери слишком много желчи, ребенок будет расти хилым и не будет слушаться родителей.

– Спокойной ночи, милый.

– Спокойной ночи, милая.

Не прошло и недели, как все загадки относительно Лининого замужества разрешились сами собой. В силу возраста Джимми Зизмо обращался со своей женой как с дочерью. Он постоянно указывал ей, что она может делать, а что нет, критиковал цены и глубину вырезов ее нарядов, напоминал ей, когда ложиться, когда вставать, когда говорить и когда молчать. Он отказывался выдавать ей ключи от машины, пока она не покрывала его поцелуями и ласками. Познания в области питания подвигли его на то, чтобы с медицинской дотошностью регистрировать периодичность ее месячных, а один из самых крупных скандалов разразился после того, как он попытался допросить Лину о качестве ее стула. Что касается сексуальных отношений, то они возникали между ними чрезвычайно редко. Уже пять месяцев Лина жаловалась на вымышленные недомогания, предпочитая травяные лекарства своего мужа его любовным ласкам. Зизмо в свою очередь был сторонником каких‑то смутных йогических представлений о пользе удерживания семени, а потому смиренно ждал выздоровления жены. В доме царило половое разделение, как в стародавние времена, – мужчины в зале, женщины – на кухне. Это были две независимые сферы жизни со своими заботами и обязанностями, и, как сказали бы биологи эволюционисты, даже со своими собственными формами мышления. Левти и Дездемоне, привыкшим жить в своем собственном доме, приходилось привыкать к привычкам своих новых хозяев. К тому же моему деду нужна была работа.

В те дни можно было устроиться на работу в массу автомобильных компаний: в «Чалмерс», «Метцгер», «Браш», «Колумбию» и «Фландрию». Кроме того существовали «Хапп», «Пейдж», «Гудзон», «Крит», «Саксония», «Либерти», «Риккенбаккер» и «Додж». Однако у Джимми Зизмо были связи в «Форде».

– Я снабженец, – объяснил он.

– А что ты поставляешь?

– Разное топливо.

Они сидели в «паккарде», вибрировавшем на своих тонких шинах. Сгущался легкий туман, и Левти, сощурившись, смотрел через запотевшее стекло. По мере того как они приближались к Мичиган‑авеню, он все яснее различал маячившее вдалеке здание, напоминавшее своими многочисленными трубами огромный церковный орган.

Кроме того, он начал ощущать запах, тот самый, который, поднимаясь вверх по течению реки, через много лет преследовал меня повсюду. Нос моего деда, с такой же горбинкой, как у меня, уже учуял его. Ноздри его затрепетали, и он вдохнул его полной грудью. Сначала он показался ему знакомым – смесь органической вони тухлых яиц и навоза. Но уже через несколько секунд в нем возобладали химические компоненты, и он закрыл нос платком.

– Не волнуйся, – рассмеялся Зизмо. – Привыкнешь.

– Никогда.

– Ты знаешь, в чем заключается секрет?

– В чем?

– В том, чтобы не дышать.

Когда они подъехали к заводу, Зизмо повел Левти в департамент человеческих ресурсов.

– Сколько времени он живет в Детройте? – осведомился менеджер.

– Полгода.

– Вы можете подтвердить это?

– Я могу забросить к вам домой необходимые документы, – понизив голос, ответил Зизмо.

– «Старую хижину»? – оглянувшись по сторонам, спросил менеджер.

– Лучшего качества.

Менеджер выпятил нижнюю губу и принялся рассматривать моего деда.

– А хорошо ли он говорит по‑английски?

– Не настолько хорошо, как я, но он быстро учится.

– Ему придется пройти курс подготовки и сдать экзамен. В противном случае он будет уволен.

– Годится. А теперь напишите свой домашний адрес, и мы договоримся о доставке. Где‑нибудь в половине девятого вечера в понедельник вас устроит?

– Приходите с черного хода.

Кратковременный период работы моего деда в автомобильной компании Форда стал единственным случаем, когда кто‑либо из Стефанидисов трудился на благо машиностроения. Мы предпочитали делать не машины, а лепешки и греческие салаты, спаникопиту и долму, рисовые пудинги и пахлаву. Нашим сборочным конвейером был гриль, а станком – сатуратор. И все же эти полгода установили нашу причастность к грозному и величественному гиганту, который был виден со скоростного шоссе, подходящего вплотную к этому Везувию с его трубопроводами, лестницами, помостами, огнем и дымом, – все это можно было определить, как чуму или титул монарха, только одним цветом – пурпур.

В свой первый рабочий день Левти зашел на кухню продемонстрировать новый комбинезон. Он раскинул руки, облаченные в рукава фланелевой рубашки, щелкнул пальцами и принялся приплясывать. Дездемона рассмеялась и прикрыла дверь, чтобы не разбудить Лину. Левти съел свой завтрак, состоявший из йогурта и слив, и просмотрел греческую газету трехдневной давности. А Дездемона завернула ему фету, оливки и хлеб в новый американский пакет из коричневой бумаги. Когда у черного входа он обернулся, чтобы поцеловать ее, она отпрянула, опасаясь, что их могут увидеть, и тут же вспомнила, что они теперь муж и жена. Теперь они жили в Мичигане, где все птицы были одного цвета, и их с Левти никто не знал. И Дездемона сделала шаг навстречу губам своего мужа. Это был их первый поцелуй на великих американских просторах, на заднем дворе под опадающей вишней. Чувство невыразимого счастья вспыхнуло у него внутри, разбрызгивая свои искры.

Прекрасное настроение не покидало деда до самой трамвайной остановки, на которой, куря и перебрасываясь шутками, уже стояли другие рабочие. Левти заметил, что они держали в руках металлические ведрышки с ланчем, и смущенно спрятал свой пакет за спину. Трамвай оповестил о своем приближении гулким сотрясением мостовой, после чего появился в лучах восходящего солнца как электрифицированная колесница Аполлона. Пассажиры внутри объединялись в группы по языковому принципу. Несмотря на умытость физиономий, в ушах виднелась сажа. Трамвай покатил дальше, и вскоре всеобщая веселость уступила место гробовому молчанию. В центре в трамвай вошло несколько черных, которые встали отдельно, заняв место на подножках.

А затем впереди на фоне неба возник его величество Пурпур в клубах исторгаемого им дыма. Сначала появились только верхушки восьми главных труб, каждая из которых выбрасывала по темному облаку. Эти облака поднимались вверх и сливались с общей пеленой, висевшей над городом и затенявшей трамвайные рельсы; и Левти понял, что общее молчание было знаком признания этой пелены и ее неизбежного каждодневного наступления. Люди отворачивались по мере ее приближения, и лишь один Левти наблюдал за тем, как убывает дневной свет и мрак окутывает трамвай. Лица посерели, а один из мавров на подножке сплюнул на мостовую кровавый сгусток.

Затем в трамвай начал просачиваться запах: сначала вполне терпимая вонь тухлых яиц и навоза, а потом к ней стал примешиваться невыносимый оттенок химии. Левти оглядел рабочих, чтобы проверить, как они на это реагируют, но никто не шелохнулся, хотя все продолжали дышать. Потом двери распахнулись, и все вывалились наружу. Трамваи все прибывали и прибывали, выплевывая десятки сотен серых фигур, устремлявшихся через мощеный двор к заводским воротам. Мимо проезжали грузовики, и Левти позволил себя увлечь огромной семидесятитысячной толпе, спешившей сделать последние затяжки и переброситься последними словами, так как за воротами завода все разговоры были запрещены. Главное здание представляло собой семиэтажную крепость из темного кирпича с семнадцатью трубами. Его венчали водонапорные башни, соединенные настилами, которые вели к наблюдательным мостикам и нефтеперегонным устройствам, снабженным менее внушительными трубами. Все это производило впечатление подрастающей рощицы, словно главные восемь труб рассеивали вокруг семена, из которых на бесплодной почве завода теперь поднималось еще с пять дюжин маленьких стволов. Затем Левти увидел железнодорожные рельсы, бункеры вдоль берега и огромные емкости для хранения угля, кокса и железной руды. Над головой, как лапы огромных пауков, разбегалась целая сеть помостов. И перед тем как войти внутрь, он еще успел заметить грузовое судно и кусочек Руж‑ривер, названной так французскими исследователями из‑за красноватого цвета воды. Но это было еще до того, как из‑за промышленных отходов она приобрела оранжевый цвет.

Люди лишились человечности в 1913 году, и это исторический факт. Именно в этом году Генри Форд начал массовый выпуск автомобилей и заставил рабочих работать со скоростью конвейера. Сначала они взбунтовались и валом повалили с производства, будучи не в силах приспособиться к новым темпам. Однако к настоящему времени адаптацию можно считать состоявшейся, и все мы в какой‑то степени ее унаследовали, так что теперь успешно пользуемся джойстиками и пультами дистанционного управления и совершаем массу других монотонных действий.

Однако в 1922 году люди еще не привыкли быть автоматами.

Моего деда обучили его обязанностям за семнадцать минут. Гениальность нового производственного метода заключалась в разделении труда на ряд заданий, не требовавших профессиональных навыков, поэтому принимать на работу и увольнять с нее можно было любого. Бригадир показал Левти, как надо снимать с конвейера подшипник, обрабатывать его на токарном станке и класть обратно, после чего замерил секундомером успехи нового работника. Затем он кивнул и отвел Левти к его месту у конвейера. Слева от него работал человек по фамилии Виржбицкий, а справа – по фамилии О'Молли. На мгновение все трое замерли, а потом прозвучал свисток.

В течение четырнадцати секунд Виржбицкий должен был просверлить подшипник, Стефанидис обточить его, а О'Молли насадить его на распределительный вал. После чего тот уплывал на конвейере сквозь клубы металлической пыли и кислотных испарений к следующему рабочему, стоявшему на расстоянии пятидесяти ярдов от них, и тот вставлял его в двигатель (двадцать секунд). Одновременно рабочие брали детали с соседних конвейеров – карбюраторы, распредвалы и всасывающие коллекторы – и подсоединяли их к двигателю. А над их согбенными спинами потрясали своими кулаками огромные паровые молоты. Не было слышно ни единого слова. Виржбицкий сверлил подшипник, Стефанидис обтачивал его, О'Молли насаживал. Распределительный вал уплывал, кружа по цеху, пока его не подхватывали другие руки и не прикрепляли к двигателю, приобретавшему все более эксцентричный вид благодаря обилию трубок и плюмажу лопастей. Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О'Молли насаживает. В то время как другие вставляют воздушный фильтр (семнадцать секунд), приделывают стартер (двадцать шесть секунд) и устанавливают маховик. После чего блок двигателя готов, и последний рабочий провожает его дальше…

Хотя на самом деле он не последний. Внизу двигатель встречают другие рабочие, вставляющие его в наплывающие рамы. Они подсоединяют его к системе передач (двадцать пять секунд). А Виржбицкий продолжает сверлить, Стефанидис обтачивать, а О'Молли насаживать. Дед не видит ничего, кроме подшипника: руки берут его, обтачивают и кладут на место как раз в тот момент, когда появляется следующий. А приплывают они оттуда, где их штампуют и обжигают болванки в печах, а до этого – из литейного цеха, где работают негры, выпучив глаза от адского света и пламени. Они засыпают железную руду в плавильную печь и литейными ковшами разливают расплавленную сталь по формам. Лить надо с определенной скоростью: чуть быстрее – и формы расколются, чуть медленнее – и сталь застынет. Они не могут остановиться даже для того, чтобы стряхнуть с рук искры горящего металла. А бригадир не всегда успевает это сделать.

Литейный цех находится в самой глубине, но конвейер тянется еще дальше. Он ползет наружу, к горам угля и кокса и дальше к реке, где суда разгружают руду, и там превращается в саму реку, уходящую в северные леса, пока она не достигает своего истока, то есть самой земли, песчаника и известняка, таящегося в ее недрах, и оттуда конвейер снова поворачивает назад – к реке, грузовым судам и наконец к кранам, экскаваторам и плавильным печам, где расплавленная сталь разливается по формам, где она охлаждается и застывает, превращаясь в детали машин: двигатели, коробки передач и топливные баки модели Т 1922 года выпуска. Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О'Молли насаживает. Выше и ниже их с разных сторон другие рабочие засыпают в формовочные стержни песок и вбивают в них затычки или устанавливают опоки в вагранку. Многочисленные конвейеры пересекаются и разветвляются. Одни штампуют детали (пятьдесят секунд), другие куют их (сорок две секунды), третьи сваривают их вместе (одна минута десять секунд). Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О'Молли насаживает. И распределительный вал уплывает, кружа по цеху, пока его не подхватывают другие руки и не прикрепляют к двигателю, обретающему все более законченный вид. И вот он наконец готов. Рабочий отправляет его вниз, к накатывающей навстречу раме, в то время как еще трое достают из печи корпус, обожженный до такого блеска, что они видят в нем собственное отражение и тут же узнают себя, прежде чем опустить его на подъезжающую к ним раму. За руль вскакивает человек (три секунды), включает зажигание (две секунды), и готовая машина съезжает с конвейера.

Молчание днем и болтовня вечером. Каждый вечер мой измочаленный дед выходит с завода и идет в соседнее здание, где располагается школа английского языка Форда. Он садится за парту и раскрывает сборник упражнений. Парта вибрирует, словно класс движется на конвейере со скоростью 1,2 мили в час. Дед смотрит на английский алфавит, написанный на стенах. Вокруг него рядами сидят люди с такими же сборниками. Их волосы слиплись от засохшего пота, глаза покраснели от металлической пыли, руки ободраны. С покорностью послушников они хором читают:

«Рабочие должны пользоваться дома водой и мылом.

Ничто так не способствует успеху, как чистота.

Не плюйте дома на пол.

Уничтожайте дома мух.

Чем вы чище, тем больше возможностей открывается перед вами».

Иногда занятия английским продолжались и на работе. Однажды после лекции бригадира о повышении производительности труда Левти развил такую скорость, что начал обтачивать подшипник не за четырнадцать секунд, а за двенадцать. Однако вернувшись из сортира, он обнаружил, что на его токарном станке написано «штрейкбрехер», а ремень привода обрезан. Пока он искал новый привод, прозвучал рожок, и конвейер остановился.

– В чем дело? – заорал на него бригадир. – Каждый раз останавливая конвейер, мы теряем деньги. Если это повторится еще раз, ты будешь уволен. Понятно?

– Да, сэр.

– Запускайте!

И лента конвейера снова начинает двигаться. Когда бригадир уходит, О'Молли оглядывается по сторонам и шепчет:

– Не старайся всех обогнать. Понял? Иначе нам всем придется работать быстрее.

Дездемона оставалась дома и занималась приготовлением пищи. Лишившись необходимости ухаживать за шелкопрядами и подстригать тутовые деревья, доить коз и сплетничать с соседями, моя бабка полностью посвятила себя кухне. Пока Левти занимался обтачиванием подшипников, Дездемона готовила пастиччио, мусаку и галактобуреку. Она засыпала кухонный стол мукой и выскобленной палкой от швабры раскатывала тесто в листы не толще бумаги, которые выходили у нее один за другим как на конвейере, заполняя кухню. Потом они перемещались в гостиную, где она раскладывала их на мебели, покрытой простынями. Дездемона расхаживала взад и вперед, добавляя грецкие орехи, масло, мед, шпинат и сыр, потом покрывала их другим слоем теста, смазывала маслом и отправляла в печь. На заводе рабочие валились с ног от жары и усталости, а моя бабка умудрялась трудиться в две смены. Утром она вставала, чтобы приготовить завтрак и сложить ланч мужу, затем мариновала в вине ногу барашка. Днем она готовила домашние колбасы с фенхелем, которые затем развешивала коптиться над обогревательными трубами в подвале. В три часа она начинала готовить обед и только после этого позволяла себе передышку. Она садилась за кухонный стол и раскрывала свой сонник, чтобы определить значение сна, приснившегося накануне. Не было случая, чтобы на плите попыхивало менее трех кастрюль. Время от времени Джимми Зизмо приводил домой своих коллег по бизнесу – массивных мужчин с ветчинными лицами в широкополых шляпах. И Дездемона всегда была готова накормить их. Потом они уходили, и она мыла за ними посуду.

Единственное, с чем она не могла смириться, так это с походами по магазинам. Американские магазины пугали ее, а продукты повергали в уныние. Даже много лет спустя, увидев у нас на кухне «Макинтош Крогера», она поднимала его и говорила: «Ну и что? Мы этим коз кормили». Любой местный рынок вызывал в ней воспоминания об аромате персиков, инжира и грецких орехов в Бурсе. Не прожив и нескольких месяцев в Америке, Дездемона уже страдала от неизлечимой ностальгии. Так что после рабочего дня на заводе и занятий английским Левти еще приходилось закупать баранину, овощи, специи и мед.

Так они и жили… месяц… три… пять. Они с трудом вынесли свою первую зиму в Мичигане. Январь, начало второго ночи, Дездемона Стефанидис спит в ненавистной шляпе, полученной от активисток Христианской ассоциации, пытаясь спастись от холодного ветра, проникающего сквозь тонкие стены. Трубы отопления вздыхают и лязгают. Левти, положив тетрадь на колени, при свете свечи заканчивает домашнее задание. Он слышит шорох и, подняв голову, замечает два красных глаза, поблескивающих в дыре между досками. «Кры‑са» – выводит он карандашом, прежде чем запустить им в грызуна. Дездемона продолжает спать. Он гладит ее по голове и говорит «любимая» по‑английски. Новая страна и новый язык помогают все больше отстраняться от прошлого. Спящая рядом фигура с каждой ночью все меньше воспринимается им как сестра и все больше как жена. С каждым днем преград становится все меньше, и воспоминания о совершенном преступлении улетучиваются. (Но то, что забывают люди, помнят клетки.)

Наши рекомендации