Михаил михайлович пришвин 1873-1954
У стен града невидимого
Светлое озеро - Повесть (1909)
Родина моя — маленькое имение Орловской губернии. Вот туда, наслушавшись споров на религиозно-философских собраниях в Петербурге, я и решил отправиться, чтобы оглянуться по сторонам, узнать, что думают мудрые лесные старцы. Так началось мое путешествие в невидимый град.
Весна. В черном саду поют соловьи. Крестьяне в поле словно ленивые светлые боги. Повсюду разговоры о японской войне, о грядущем «кроволитии». В Алексеевку пришли сектанты — «бродили где-то крещеные и веру потеряли», пугают геенной огненной. «Да это же не Христос, — думаю я, — Христос милостивый, ясный без книг...»
Вторая моя родина — Волга, кондовая Русь со скитами, раскольниками, с верой в град невидимый Китеж. Под Иванову ночь собираются со всех сторон странники на Ветлугу в город Варнавин, чтобы ползти «ободом друг за дружкой всю ночь» вкруг деревянной церковки над обрывом. Варнава-чудодей помог царю Ивану взять Казань. Теплится над его гробницей свеча, а в темном углу пророчествует бородатая старуха: «...И придет Аввадон в Питенбург, и сядет на царство, и даст печать с цифрой шестьсот шестьдесят шесть». С годины Варнавы паломники возвращаются в Уренские леса. Здесь по скитам
[85]
и деревенькам живут потомки ссыльных стрельцов, сохраняют старую веру, крестятся двумя перстами. «Что-то детски наивное и мужественное сочеталось в этих русских рыцарях, последних, вымирающих лесных стариках». Прятались они по болотам, седели в ямах, читали праведные книги, творили молитву... Чтобы узнать о них, недоверчивых, настороженных, дают мне в провожатые молодого книжника Михаила Эрастовича. С трудом мы добираемся до известного в округе Пётрушки. Подростком он убежал в заволжские леса Бога искать. Христолюбец Павел Иванович отрыл ему яму, накрыл досками, дал книги, свечи, по ночам носил хлеб и воду. Двадцать семь лет провел Пётрушка под землей, а как вышел, настроил избушек, собрал вокруг себя стариков. Но это уж после закона о свободе совести! Говорят мне староверы, что опасаются: «не перевернется» ли новый закон на старые гонения? Жалуются на попа Николу: забрал из монастыря в Краснояре лучшие иконы в никонианскую церковь, ризы содрал, третьи пальчики приписал, помолодил, сидят теперь веселые, будто пьяные...
В селе Урень «что ни двор, то новая вера, тут всякие секты раскола». Однако находят себя в старообрядчестве и люди образованные. Встретил я на Волге доктора и священника в одном лице, «верующего, как и народ, в то, что был Иона во чреве китовом три дня под действием желудочного сока». Этот доктор дал мне письмо к архиерею, с которым я собрался обсудить, возможна ли «видимая церковь». «Церковь не должна идти в наемники к государству» — вот содержание нашего долгого разговора. При мне архиерей впервые, не таясь, а средь ясного дня приехал к мирянам, вышел на площадь и проповедовал. Звонят колокола, радуются полуразрушенные часовни и большие восьмиконечные кресты.
Но есть «церковь невидимая», хранимая в душе человеческой. Потому стекаются странники к Светлому озеру, к «чаше святой воды в зеленой зубчатой раме». От каждого исходит лучик веры в богоспасаемый невидимый град Китеж. За сотни верст несут тяжелые книги, чтобы «буквой» победить противников. Чувствую, что и я начинаю верить в Китеж, пусть отраженной, но искренней верой. Мне советуют послушать праведницу Татьяну Горнюю — ей дано видеть скрытый в озере град. И всякий надеется на это чудо. Старушка опускает в трещину у березовых корней копеечку и куриное яйцо для загробных жителей, другая подсовывает под корягу холстину: обносились угодники... В каком я веке? На холмах вокруг Светлояра пестро от паломников. Мой знакомый старовер ульян вступает в спор с батюшкой. Из толпы выходит большой старик в лаптях и говорит о Христе:
[86]
«Он — Слово, он — Дух». С виду обыкновенный лесной мужик с рыжей клочковатой бородой, а оказалось — «непоклонник, иконоборец, немоляка». Встречался Дмитрий Иванович с петербургским писателем Мережским, переписывается с ним, не соглашается: «Он плотского Христа признает, а, по-нашему, Христа по плоти нельзя разуметь. Коли Христос плотян, так он мужик, а коли мужик, так на что он нам нужен, мужиков и так довольно».
На обратном пути от Светлого озера к городу Семенову Дмитрий Иванович знакомит меня с другими немоляками, ложкарями-философами. Они увлечены «переводом» Библии с «вещественного неба на духовного человека» и верят, что, когда все прочтешь и переведешь, настанет вечная жизнь. Они спорят с заезжими баптистами, отказываются видеть в Христе реального человека. Чувствуя мой искренний интерес, младший из немоляк, Алексей Ларионович, открывает тайну, как они забросили богов деревянных, поняв, что «все Писание — притча». Взял Алексей Ларионович тайком от жены иконы, переколол их топором, сжег, да ничего не произошло: «дрова — дрова и есть...» А в божницу опустевшую поставил свой ложкарский инструмент (на него по привычке крестится жена). Какие тайные подземные пути соединяют этих, лесных, и тех, культурных, искателей истинной веры! Сотни их, виденных мною, начиная от пустынника Петрушки и кончая воображаемым духовным человеком, разделенным с плотью этими немоляками, прошли у стен града невидимого. И кажется, староверский быт говорит моему сердцу о возможном, но упущенном счастии русского народа. «Обессиленная душа протопопа Аввакума, — думал я, — не соединяет, а разъединяет земных людей».
И. Г. Животовский
Жень-шень - Повесть (1932)
После окончания русско-японской войны я выбрал трехлинейку получше и отправился из Маньчжурии в Россию. Довольно скоро перешел русскую границу, перевалил какой-то хребет и на берету океана встретился с китайцем, искателем жень-шеня. Лувен приютил меня в своей фанзе, укрытой от тайфунов в распадке Зусу-хэ, сплошь покрытом ирисами, орхидеями и лилиями, окруженном деревьями невиданных реликтовых пород, густо обвитыми лианами.
[87]
Из укромного места в зарослях маньчжурского ореха и дикого винограда довелось мне увидать чудо приморской тайги — самку пятнистого оленя Хуа-лу (Цветок-олень), как называют ее китайцы. Ее тонкие ноги с миниатюрными крепкими копытцами оказались так близко, что можно было схватить животное и связать. Но голос человека, ценящего красоту, понимающего ее хрупкость, заглушил голос охотника. Ведь прекрасное мгновение можно сохранить, если только не прикасаться к нему руками. Это понял родившийся во мне едва ли не в эти мгновения новый человек. Почти сразу же, будто в награду за победу над охотником в себе, я увидел на морском берегу женщину с привезшего переселенцев парохода.
Глаза ее были точь-в-точь как у Хуа-лу, и вся она как бы утверждала собой нераздельность правды и красоты. Ей сразу же открылся во мне этот новый, робко-восторженный человек. увы, проснувшийся во мне охотник чуть было не разрушил почти состоявшийся союз. Снова заняв покоряющую все высоту, я рассказал ей о встрече с Хуа-лу и как преодолел искушение схватить ее, а олень-цветок как бы в награду обернулся царевной, прибывшей стоящим в бухте пароходом. Ответом на это признание был огонь в глазах, пламенный румянец и полузакрытые глаза. Раздался гудок парохода, но незнакомка будто не слышала его, а я, как это было с Хуа-лу, замер и продолжал сидеть неподвижно. Со вторым гудком она встала и, не глядя на меня, вышла.
Лувен хорошо знал, кого от меня увез пароход. На мое счастье, это был внимательный и культурный отец, ведь суть культуры — в творчестве понимания и связи между людьми: «Твой жень-шень еще растет, я скоро покажу его тебе».
Он сдержал слово и отвел в тайгу, где двадцать лет назад был найден «мой» корень и оставлен еще на десять лет. Но изюбр, проходя, наступил на голову жень-шеня, и он замер, а недавно вновь начал расти и лет через пятнадцать будет готов: «Тогда ты и твоя невеста — вы оба снова станете молодыми».
Занявшись с Луваном очень прибыльной добычей пантов, я время от времени встречал Хуа-лу вместе с ее годовалым олененком. Как-то сама собой пришла мысль одомашнить пятнистых оленей с помощью Хуа-лу. Постепенно мы приучили ее не бояться нас.
Когда начался гон, за Хуа-лу пришли и самые мощные красавцы рогачи. Драгоценные панты добывались теперь не с такими, как прежде, трудами и не с такими травмами для реликтовых животных. Само это дело, творимое в приморских субтропиках, среди несказанной красоты, становилось для меня лекарством, моим жень-шенем.
[88]
В своих мечтах я хотел, кроме приручения новых животных, «оевропеить» работавших со мной китайцев, чтобы они не зависели от таких, как я, и могли постоять за себя сами.
Однако есть сроки жизни, не зависящие от личного желания: пока не пришел срок, не создались условия — мечта так и останется утопией. И все же я знал, что мой корень жень-шень растет и я своего срока дождусь. Не надо поддаваться отчаянию при неудачах. Одной из таких неудач было бегство оленей в сопки. Хуа-лу как-то наступила на хвост бурундуку, лакомившемуся упавшими из ее кормушки бобами. Зверек вцепился зубами ей в ногу, и олениха, обезумев от боли, ринулась в сторону, а за ней все стадо, обрушившее ограждения. На развалинах питомника как не думать, что Хуа-лу — ведьма, поманившая своей красотой и превратившаяся в прекрасную женщину, которая, как только я ее полюбил, исчезла, повергнув в тоску. Едва же я начал справляться с ней, творческой силой разрывая заколдованный круг, как Хуа-лу порушила все это.
Но все эти мудрствования всегда разбивает сама жизнь. Вдруг вернулась со своим олененком Хуа-лу, а когда начался гон, пришли за ней и самцы.
Минуло десять лет. Уже умер Лувен, а я все еще был одинок. Питомник рос, богател. Всему свои сроки: в моей жизни вновь появилась женщина. Это была не та женщина, которая когда-то появилась, как обернувшаяся царевной Хуа-лу, Цветок-олень. Но я нашел в ней собственное мое существо и полюбил. В этом и есть творческая сила корня жизни: преодолеть границы самого себя и самому раскрыться в другом. Теперь у меня есть все; созданное мной дело, любимая жена и дети. Я один из самых счастливых людей на земле. Однако временами беспокоит одна мелочь, ни на что не влияющая, но о которой надо сказать. Каждый год, когда олени сбрасывают старые рога, какая-то боль и тоска гонит меня из лаборатории, из библиотеки, из семьи. Я иду на скалу, из трещин которой вытекает влага, будто скала эта вечно плачет. Там в памяти воскресает прошлое: мне видится виноградный шатер, в который Хуа-лу просунула копытце, и боль оборачивается вопросом к каменному другу-скале или упреком себе: «Охотник, зачем ты тогда не схватил ее за копытца!»
И. Г. Животовский