Нет, не знаю. Зачем ты спрашиваешь? 43 страница
– К осени будет все готово. Внутри уж почти все отделано, – сказала Анна.
– А это что же новое?
– Это помещение для доктора и аптеки, – отвечал Вронский, увидав подходившего к нему в коротком пальто архитектора, и, извинившись перед дамами, пошел ему навстречу.
Обойдя творило, из которого рабочие набирали известку, он остановился с архитектором и что-то горячо стал говорить.
– Фронтон все выходит ниже, – ответил он Анне, которая спросила, в чем дело.
– Я говорила, что надо было фундамент поднять, – сказала Анна.
– Да, разумеется, лучше бы было, Анна Аркадьевна, – сказал архитектор, – да уж упущено.
– Да, я очень интересуюсь этим, – отвечала Анна Свияжскому, выразившему удивление к ее знаниям по архитектуре. – Надо, чтобы новое строение соответствовало больнице. А оно придумано после и начато без плана.
Окончив разговор с архитектором, Вронский присоединился к дамам и повел их внутрь больницы. Несмотря на то, что снаружи еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верху уже почти все было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую большую комнату. Стены были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна были уже вставлены, только паркетный пол был еще не кончен, и столяры, строгавшие поднятый квадрат, оставили работу, чтобы, сняв тесемки, придерживавшие их волоса, поздороваться с господами.
– Это приемная, – сказал Вронский. – Здесь будет пюпитр, стол, шкаф и больше ничего.
– Сюда, здесь пройдемте. Не подходи к окну, – сказала Анна, пробуя, высохла ли краска. – Алексей, краска уже высохла, – прибавила она.
Из приемной они прошли в коридор. Здесь Вронский показал им устроенную вентиляцию новой системы. Потом он показал ванны мраморные, постели с необыкновенными пружинами. Потом показал одну за другою палаты, кладовую, комнату для белья, потом печи нового устройства, потом тачки такие, которые не будут производить шума, подвозя по коридору нужные вещи, и много другого. Свияжский оценивал все, как человек, знающий все новые усовершенствования. Долли просто удивлялась не виданному ею до сих пор и, желая все понять, обо всем подробно спрашивала, что доставляло очевидное удовольствие Вронскому.
– Да, я думаю, что это будет в России единственная вполне правильно устроенная больница, – сказал Свияжский.
– А не будет у вас родильного отделения? – спросила Долли. – Это так нужно в деревне. Я часто…
Несмотря на свою учтивость, Вронский перебил ее.
– Это не родильный дом, но больница, и назначается для всех болезней, кроме заразительных, – сказал он. – А вот это взгляните… – и он подкатил к Дарье Александровне вновь выписанное кресло для выздоравливающих. – Вы посмотрите. – Он сел в кресло и стал двигать его. – Он не может ходить, слаб еще или болезнь ног, но ему нужен воздух, и он ездит, катается…
Дарья Александровна всем интересовалась, все ей очень нравилось, но более всего ей нравился сам Вронский с этим натуральным наивным увлечением. «Да, это очень милый, хороший человек», – думала она иногда, не слушая его, а глядя на него и вникая в его выражение и мысленно переносясь в Анну. Он так ей нравился теперь в своем оживлении, что она понимала, как Анна могла влюбиться в него.
XXI
– Нет, я думаю, княгиня устала, и лошади ее не интересуют, – сказал Вронский Анне, предложившей пройти до конного завода, где Свияжский хотел видеть нового жеребца. – Вы подите, а я провожу княгиню домой, и мы поговорим, – сказал он, – если вам приятно, – обратился он к ней.
– В лошадях я ничего не понимаю, и я очень рада, – сказала несколько удивленная Дарья Александровна.
Она видела по лицу Вронского, что ему чего-то нужно было от нее. Она не ошиблась. Как только они вошли через калитку опять в сад, он посмотрел в ту сторону, куда пошла Анна, и, убедившись, что она не может ни слышать, ни видеть их, начал:
– Вы угадали, что мне хотелось поговорить с вами? – сказал он, смеющимися глазами глядя на нее. – Я не ошибаюсь, что вы друг Анны. – Он снял шляпу и, достав платок, отер им свою плешивевшую голову.
Дарья Александровна ничего не ответила и только испуганно поглядела на него. Когда она осталась с ним наедине, ей вдруг сделалось страшно: смеющиеся глаза и строгое выражение лица пугали ее.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается говорить с нею, промелькнули у нее в голове: «Он станет просить меня переехать к ним гостить с детьми, и я должна буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг для Анны… Или не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может быть, о Кити, о том, что он чувствует себя виноватым?» Она предвидела все только неприятное, но не угадала того, о чем он хотел говорить с ней.
– Вы имеете такое влияние на Анну, она так любит вас, – сказал он, – помогите мне.
Дарья Александровна вопросительно-робко смотрела на его энергическое лицо, которое то все, то местами выходило на просвет солнца в тени лип, то опять омрачалось тенью, и ожидала того, что он скажет дальше, но он, цепляя тростью за щебень, молча шел подле нее.
– Если вы приехали к нам, вы, единственная женщина из прежних друзей Анны, – я не считаю княжну Варвару, – то я понимаю, что вы сделали это не потому, что вы считаете наше положение нормальным, но потому, что вы, понимая всю тяжесть этого положения, все так же любите ее и хотите помочь ей. Так ли я вас понял? – спросил он, оглянувшись на нее.
– О да, – складывая зонтик, ответила Дарья Александровна, – но…
– Нет, – перебил он и невольно, забывшись, что он этим ставит в неловкое положение свою собеседницу, остановился, так что и она должна была остановиться. – Никто больше и сильнее меня не чувствует всей тяжести положения Анны. И это понятно, если вы делаете мне честь считать меня за человека, имеющего сердце. Я причиной этого положения, и потому я чувствую его.
– Я понимаю, – сказала Дарья Александровна, невольно любуясь им, как он искренно и твердо сказал это. – Но именно потому, что вы себя чувствуете причиной, вы преувеличиваете, я боюсь, – сказала она. – Положение ее тяжело в свете, я понимаю.
– В свете это ад! – мрачно нахмурившись, быстро проговорил он. – Нельзя представить себе моральных мучений хуже тех, которые она пережила в Петербурге в две недели… и я прошу вас верить этому.
– Да, но здесь, до тех пор, пока ни Анна… ни вы не чувствуете нужды в свете…
– Свет! – с презрением сказал он. – Какую я могу иметь нужду в свете?
– До тех пор – а это может быть всегда – вы счастливы и спокойны. Я вижу по Анне, что она счастлива, совершенно счастлива, она успела уже сообщить мне, – сказала Дарья Александровна улыбаясь; и невольно, говоря это, она теперь усумнилась в том, действительно ли Анна счастлива.
Но Вронский, казалось, не сомневался в этом.
– Да, да, – сказал он. – Я знаю, что она ожила после всех ее страданий; она счастлива. Она счастлива настоящим. Но я?… я боюсь того, что ожидает нас… Виноват, вы хотите идти?
– Нет, все равно.
– Ну, так сядемте здесь.
Дарья Александровна села на садовую скамейку в углу аллеи. Он остановился пред ней.
– Я вижу, что она счастлива, – повторил он, и сомнение в том, счастлива ли она, еще сильнее поразило Дарью Александровну. – Но может ли это так продолжаться? Хорошо ли, дурно ли мы поступили, это другой вопрос; но жребий брошен, – сказал он, переходя с русского на французский язык, – и мы связаны на всю жизнь. Мы соединены самыми святыми для нас узами любви. У нас есть ребенок, у нас могут быть еще дети. Но закон и все условия нашего положения таковы, что являются тысячи компликаций, которых она теперь, отдыхая душой после всех страданий и испытаний, не видит и не хочет видеть. И это понятно. Но я не могу не видеть. Моя дочь по закону – не моя дочь, а Каренина. Я не хочу этого обмана! – сказал он с энергическим жестом отрицания и мрачно-вопросительно посмотрел на Дарью Александровну.
Она ничего не отвечала и только смотрела на него. Он продолжал:
– И завтра родится сын, мой сын, и он по закону – Каренин, он не наследник ни моего имени, ни моего состояния, и как бы мы счастливы ни были в семье и сколько бы у нас ни было детей, между мною и ими нет связи. Они Каренины. Вы поймите тягость и ужас этого положения! Я пробовал говорить про это Анне. Это раздражает ее. Она не понимает, и я не могу ей высказать все. Теперь посмотрите с другой стороны. Я счастлив ее любовью, но я должен иметь занятия. Я нашел это занятие, и горжусь этим занятием, и считаю его более благородным, чем занятия моих бывших товарищей при дворе и по службе. И уже, без сомнения, не променяю этого дела на их дело. Я работаю здесь, сидя на месте, и я счастлив, доволен, и нам ничего более не нужно для счастья. Я люблю эту деятельность. Cela n'est pas un pis-aller, напротив…
Дарья Александровна заметила, что в этом месте своего объяснения он путал, и не понимала хорошенько этого отступления, но чувствовала, что, раз начав говорить о своих задушевных отношениях, о которых он не мог говорить с Анной, он теперь высказывал все и что вопрос о его деятельности в деревне находился в том же отделе задушевных мыслей, как и вопрос о его отношениях к Анне.
– Итак, я продолжаю, – сказал он, очнувшись. – Главное же то, что, работая, необходимо иметь убеждение, что дело мое не умрет со мною, что у меня будут наследники, – а этого у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперед, что дети его и любимой им женщины не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать не хочет. Ведь это ужасно!
Он замолчал, очевидно, в сильном волнении.
– Да, разумеется, я это понимаю. Но что же может Анна? – спросила Дарья Александровна.
– Да, это приводит меня к цели моего разговора, – сказал он, с усилием успокоиваясь. – Анна может, это зависит от нее… Даже для того, чтобы просить государя об усыновлении, необходим развод. А это зависит от Анны. Муж ее согласен был на развод – тогда ваш муж совсем было устроил это. И теперь, я знаю, он не отказал бы. Стоило бы только написать ему. Он прямо отвечал тогда, что если она выразит желание, он не откажет. Разумеется, – сказал он мрачно, – это одна из этих фарисейских жестокостей, на которые способны только эти люди без сердца. Он знает, какого мучения ей стоит всякое воспоминание о нем, и, зная ее, требует от нее письма. Я понимаю, что ей мучительно. Но причины так важны, что надо passer pardessus toutes ces finesses de sentiment. Il y va du bonheur et de l'existence d'Anne et de ses enfants. Я о себе не говорю, хотя мне тяжело, очень тяжело, – сказал он с выражением угрозы кому-то за то, что ему было тяжело. – Так вот, княгиня, я за вас бессовестно хватаюсь, как за якорь спасения. Помогите мне уговорить ее писать ему и требовать развода!
– Да, разумеется, – задумчиво сказала Дарья Александровна, вспомнив живо свое последнее свидание с Алексеем Александровичем. – Да, разумеется, – повторила она решительно, вспомнив Анну.
– Употребите ваше влияние на нее, сделайте, чтоб она написала. Я не хочу и почти не могу говорить с нею про это.
– Хорошо, я поговорю. Но как же она сама не думает? – сказала Дарья Александровна, вдруг почему-то при этом вспоминая странную новую привычку Анны щуриться. И ей вспомнилось, что Анна щурилась, именно когда дело касалось задушевных сторон жизни. «Точно она на свою жизнь щурится, чтобы не все видеть», – подумала Долли. – Непременно, я для себя и для нее буду говорить с ней, – отвечала Дарья Александровна на его выражение благодарности.
Они встали и пошли к дому.
XXII
Застав Долли уже вернувшеюся, Анна внимательно посмотрела ей в глаза, как бы спрашивая о том разговоре, который она имела с Вронским, но не спросила словами.
– Кажется, уж пора к обеду, – сказала она. – Совсем мы не видались еще. Я рассчитываю на вечер. Теперь надо идти одеваться. Я думаю, и ты тоже. Мы все испачкались на постройке.
Долли пошла в свою комнату, и ей стало смешно. Одеваться ей не во что было, потому что она уже надела свое лучшее платье; но, чтоб ознаменовать чем-нибудь свое приготовление к обеду, она попросила горничную обчистить ей платье, переменила рукавчики и бантик и надела кружева на голову.
– Вот все, что я могла сделать, – улыбаясь, сказала она Анне, которая в третьем, опять в чрезвычайно простом, платье вышла к ней.
– Да, мы здесь очень чопорны, – сказала она, как бы извиняясь за свою нарядность. – Алексей доволен твоим приездом, как он редко бывает чем-нибудь. Он решительно влюблен в тебя, – прибавила она. – А ты не устала?
До обеда не было времени говорить о чем-нибудь. Войдя в гостиную, они застали там уже княжну Варвару и мужчин в черных сюртуках. Архитектор был во фраке. Вронский представил гостье доктора и управляющего. Архитектора он познакомил с нею еще в больнице.
Толстый дворецкий, блестя круглым бритым лицом и крахмаленным бантом белого галстука, доложил, что кушанье готово, и дамы поднялись. Вронский попросил Свияжского подать руку Анне Аркадьевне, а сам подошел к Долли. Весловский прежде Тушкевича подал руку княжне Варваре, так что Тушкевич с управляющим и доктором пошли одни.
Обед, столовая, посуда, прислуга, вино и кушанье не только соответствовали общему тону новой роскоши дома, но, казалось, были еще роскошнее и новее всего. Дарья Александровна наблюдала эту новую для себя роскошь и, как хозяйка, ведущая дом, – хотя и не надеясь ничего из всего виденного применить к своему дому, так это все по роскоши было далеко выше ее образа жизни, – невольно вникала во все подробности и задавала себе вопрос, кто и как это все сделал. Васенька Весловский, ее муж и даже Свияжский и много людей, которых она знала, никогда не думали об этом и верили на слово тому, что всякий порядочный хозяин желает дать почувствовать своим гостям, именно, что все, что так хорошо у него устроено, не стоило ему, хозяину, никакого труда, а сделалось само собой. Дарья же Александровна знала, что само собой не бывает даже кашки к завтраку детям и что потому при таком сложном и прекрасном устройстве должно было быть положено чье-нибудь усиленное внимание. И по взгляду Алексея Кирилловича, как он оглядел стол, и как сделал знак головой дворецкому, и как предложил Дарье Александровне выбор между ботвиньей и супом, она поняла, что все делается и поддерживается заботами самого хозяина. От Анны, очевидно, зависело все это не более, как от Весловского. Она, Свияжский, княжна и Весловский были одинаково гости, весело пользующиеся тем, что для них было приготовлено.
Анна была хозяйкой только по ведению разговора. И этот разговор, весьма трудный для хозяйки дома при небольшом столе, при лицах, как управляющий и архитектор, лицах совершенно другого мира, старающихся не робеть пред непривычною роскошью и не могущих принимать долгого участия в общем разговоре, этот трудный разговор Анна вела со своим обычным тактом, естественностью и даже удовольствием, как замечала Дарья Александровна.
Разговор зашел о том, как Тушкевич с Весловским одни ездили в лодке, и Тушкевич стал рассказывать про последние гонки в Петербурге в Яхт-клубе. Но Анна, выждав перерыв, тотчас же обратилась к архитектору, чтобы вывести его из молчания.
– Николай Иваныч был поражен, – сказала она про Свияжского, – как выросло новое строение с тех пор, как он был здесь последний раз; но я сама каждый день бываю и каждый день удивляюсь, как скоро идет.
– С его сиятельством работать хорошо, – сказал с улыбкой архитектор (он был с сознанием своего достоинства, почтительный и спокойный человек). – Не то что иметь дело с губернскими властями. Где бы стопу бумаги исписали, я графу доложу, потолкуем, и в трех словах.
– Американские приемы, – сказал Свияжский, улыбаясь.
– Да-с, там воздвигаются здания рационально…
Разговор перешел на злоупотребления властей в Соединенных Штатах, но Анна тотчас же перевела его на другую тему, чтобы вызвать управляющего из молчания.
– Ты видела когда-нибудь жатвенные машины? – обратилась она к Дарье Александровне. – Мы ездили смотреть, когда тебя встретили. Я сама в первый раз видела.
– Как же они действуют? – спросила Долли.
– Совершенно как ножницы. Доска и много маленьких ножниц. Вот этак.
Анна взяла своими красивыми, белыми, покрытыми кольцами руками ножик и вилку и стала показывать. Она, очевидно, видела, что из ее объяснения ничего не поймется; но, зная, что она говорит приятно и что руки ее красивы, она продолжала объяснение.
– Скорее ножички перочинные, – заигрывая, сказал Весловский, не спускавший с нее глаз.
Анна чуть заметно улыбнулась, но не отвечала ему.
– Не правда ли, Карл Федорыч, что как ножницы? – обратилась она к управляющему.
– O ja, – отвечал немец. – Es ist ein ganz einfaches Ding, – и начал объяснять устройство машины.
– Жалко, что она не вяжет. Я видел на Венской выставке, вяжет проволокой, – сказал Свияжский. – Те выгоднее бы были.
– Es commt drauf an… Der Preis vom Draht muss ausgerechnet werden. – И немец, вызванный из молчанья, обратился к Вронскому: – Das lasst sich ausrechnen, Erlaucht. – Немец уже взялся было за карман, где у него был карандаш в книжечке, в которой он все вычислял, но, вспомнив, что он сидит за обедом, и заметив холодный взгляд Вронского, воздержался. – Zu complicirt, macht zu viel Klopot, – заключил он.
– Wunscht man Dochots, so hat man auch Klopots, – сказал Васенька Весловский, подтрунивая над немцем. – J'adore l'allemand, – обратился он опять с той же улыбкой к Анне.
– Cessez, – сказала она ему шутливо-строго.
– А мы думали вас застать на поле, Василий Семеныч, – обратилась она к доктору, человеку болезненному, – вы были там?
– Я был там, но улетучился, – с мрачною шутливостью отвечал доктор.
– Стало быть, вы хороший моцион сделали.
– Великолепный!
– Ну, а как здоровье старухи? надеюсь, что не тиф?
– Тиф не тиф, а не в авантаже обретается.
– Как жаль! – сказала Анна и, отдав таким образом дань учтивости домочадцам, обратилась к своим.
– А все-таки, по вашему рассказу, построить машину трудно было бы, Анна Аркадьевна, – шутя сказал Свияжский.
– Нет, отчего же? – сказала Анна с улыбкой, которая говорила, что она знала, что в ее толковании устройства машины было что-то милое, замеченное и Свияжским. Эта новая черта молодого кокетства неприятно поразила Долли.
– Но зато в архитектуре знания Анны Аркадьевны удивительны, – сказал Тушкевич.
– Как же, я слышал, вчера Анна Аркадьевна говорила: в стробу и плинтусы, – сказал Весловский. – Так я говорю?
– Ничего удивительного нет, когда столько видишь и слышишь, – сказала Анна. – А вы, верно, не знаете даже, из чего делают дома?
Дарья Александровна видела, что Анна недовольна была тем тоном игривости, который был между нею и Весловским, но сама невольно впадала в него.
Вронский поступал в этом случае совсем не так, как Левин. Он, очевидно, не приписывал болтовне Весловского никакой важности и, напротив, поощрял эти шутки.
– Да ну скажите, Весловский, чем соединяют камни?
– Разумеется, цементом.
– Браво! А что такое цемент?
– Так, вроде размазни… нет, замазки, – возбуждая обший хохот, сказал Весловский.
Разговор между обедавшими, за исключением погруженных в мрачное молчание доктора, архитектора и управляющего, не умолкал, где скользя, где цепляясь и задевая кого-нибудь за живое. Один раз Дарья Александровна была задета за живое и так разгорячилась, что даже покраснела, и потом уже вспомнила, не сказано ли ею чего-нибудь лишнего и неприятного. Свияжский заговорил о Левине, рассказывая его странные суждения о том, что машины только вредны в русском хозяйстве.
– Я не имею удовольствия знать этого господина Левина, – улыбаясь, сказал Вронский, – но, вероятно, он никогда не видал тех машин, которые он осуждает. А если видел и испытывал, то кое-как, и не заграничную, а какую-нибудь русскую. А какие же тут могут быть взгляды?
– Вообще турецкие взгляды, – обратясь к Анне, с улыбкой сказал Весловский.
– Я не могу защищать его суждений, – вспыхнув, сказала Дарья Александровна, – но я могу сказать, что он очень образованный человек, и если б он был тут, он бы вам знал, что ответить, но я не умею.
– Я его очень люблю, и мы с ним большие приятели, – добродушно улыбаясь, сказал Свияжский. – Mais pardon, il est un petit peu toque: например, он утверждает, что и земство и мировые суды – все не нужно, и ни в чем не хочет участвовать.
– Это наше русское равнодушие, – сказал Вронский, наливая воду из ледяного графина в тонкий стакан на ножке, – не чувствовать обязанностей, которые налагают на нас наши права, и потому отрицать эти обязанности.
– Я не знаю человека более строгого в исполнении своих обязанностей, – сказала Дарья Александровна, раздраженная этим тоном превосходства Вронского.
– Я, напротив, – продолжал Вронский, очевидно почему-то затронутый за живое этим разговором, – я, напротив, каким вы меня видите, очень благодарен за честь, которую мне сделали, вот благодаря Николаю Иванычу (он указал на Свияжского), избрав меня почетным мировым судьей. Я считаю, что для меня обязанность отправляться на съезд, обсуждать дело мужика о лошади так же важна, как и все, что я могу сделать. И буду за честь считать, если меня выберут гласным. Я этим только могу отплатить за те выгоды, которыми я пользуюсь как землевладелец. К несчастию, не понимают того значения, которое должны иметь в государстве крупные землевладельцы.
Дарье Александровне странно было слушать, как он был спокоен в своей правоте у себя за столом. Она вспомнила, как Левин, думающий противоположное, был так же решителен в своих суждениях у себя за столом. Но она любила Левина и потому была на его стороне.
– Так мы можем рассчитывать на вас, граф, на следующий съезд? – сказал Свияжский. – Но надо ехать раньше, чтобы восьмого уже быть там. Если бы вы мне сделали честь приехать ко мне?
– А я немного согласна с твоим beau-frere, – сказала Анна. – Только не так, как он, – прибавила она с улыбкой. – Я боюсь, что в последнее время у нас слишком много этих общественных обязанностей. Как прежде чиновников было так много, что для всякого дела нужен был чиновник, так теперь все общественные деятели. Алексей теперь здесь шесть месяцев, и он уж член, кажется, пяти или шести разных общественных учреждений – попечительство, судья, гласный, присяжный, конской что-то. Du train que cela va все время уйдет на это. И я боюсь, что при таком множестве этих дел это только форма. Вы скольких мест член, Николай Иваныч? – обратилась она к Свияжскому. – Кажется, больше двадцати?
Анна говорила шутливо, но в тоне ее чувствовалось раздражение. Дарья Александровна, внимательно наблюдавшая Анну и Вронского, тотчас же заметила это. Она заметила тоже, что лицо Вронского при этом разговоре тотчас же приняло серьезное и упорное выражение. Заметив это и то, что княжна Варвара тотчас же, чтобы переменить разговор, поспешно заговорила о петербургских знакомых, и, вспомнив то, что некстати говорил Вронский в саду о своей деятельности, Долли поняла, что с этим вопросом об общественной деятельности связывалась какая-то интимная ссора между Анной и Вронским.
Обед, вина, сервировка – все это было очень хорошо, но все это было такое, какое видела Дарья Александровна на званых обедах и балах, от которых она отвыкла, и с тем же характером безличности и напряженности; и потому в обыкновенный день и в маленьком кружке все это произвело на нее неприятное впечатление.
После обеда посидели на террасе. Потом стали играть в lawn tennis. Игроки, разделившись на две партии, расстановились на тщательно выровненном и убитом крокетграунде, по обе стороны натянутой сетки с золочеными столбиками. Дарья Александровна попробовала было играть, но долго не могла понять игры, а когда поняла, то так устала, что села с княжной Варварой и только смотрела на играющих. Партнер ее Тушкевич тоже отстал; но остальные долго продолжали игру. Свияжский и Вронский оба играли очень хорошо и серьезно. Они зорко следили за кидаемым к ним мячом, не торопясь и не мешкая, ловко подбегали к нему, выжидали прыжок и, метко и верно поддавая мяч ракетой, перекидывали за сетку. Весловский играл хуже других. Он слишком горячился, но зато весельем своим одушевлял играющих. Его смех и крики не умолкали. Он снял, как и другие мужчины, с разрешения дам, сюртук, и крупная красивая фигура его в белых рукавах рубашки, с румяным потным лицом и порывистые движения так и врезывались в память.
Когда Дарья Александровна в эту ночь легла спать, как только она закрывала глаза, она видела метавшегося по крокетграунду Васеньку Весловского.
Во время же игры Дарье Александровне было невесело. Ей не нравилось продолжавшееся при этом игривое отношение между Васенькой Весловским и Анной и та общая ненатуральность больших, когда они одни, без детей, играют в детскую игру. Но, чтобы не расстроить других и как-нибудь провести время, она, отдохнув, опять присоединилась к игре и притворилась, что ей весело. Весь этот день ей все казалось, что она играет на театре с лучшими, чем она, актерами и что ее плохая игра портит все дело.
Она приехала с намерением пробыть два дня, если поживется. Но вечером же, во время игры, она решила, что уедет завтра. Те мучительные материнские заботы, которые она так ненавидела дорогой, теперь, после дня, проведенного без них, представлялись ей уже в другом свете и тянули ее к себе.
Когда после вечернего чая и ночной прогулки в лодке Дарья Александровна вошла одна в свою комнату, сняла платье и села убирать свои жидкие волосы на ночь, она почувствовала большое облегчение.
Ей даже неприятно было думать, что Анна сейчас придет к ней. Ей хотелось побыть одной с своими мыслями.
XXIII
Долли уже хотела ложиться, когда Анна в ночном костюме вошла к ней.
В продолжение дня несколько раз Анна начинала разговоры о задушевных делах и каждый раз, сказав несколько слов, останавливалась. «После, наедине все переговорим. Мне столько тебе нужно сказать», – говорила она.
Теперь они были наедине, и Анна не знала, о чем говорить. Она сидела у окна, глядя на Долли и перебирая в памяти все те, казавшиеся неистощимыми, запасы задушевных разговоров, и не находила ничего. Ей казалось в эту минуту, что все уже было сказано.
– Ну, что Кити? – сказала она, тяжело вздохнув и виновато глядя на Долли. – Правду скажи мне, Долли, не сердится она на меня?
– Сердится? Нет, – улыбаясь, сказала Дарья Александровна.
– Но ненавидит, презирает?
– О нет! Но ты знаешь, это не прощается.
– Да, да, – отвернувшись и глядя в открытое окно, сказала Анна. – Но я не была виновата. И кто виноват? Что такое виноват? Разве могло быть иначе? Ну, как ты думаешь? Могло ли быть, чтобы ты не была жена Стивы?
– Право, не знаю. Но вот что ты мне скажи…
– Да, да, но мы не кончили про Кити. Она счастлива? Он прекрасный человек, говорят.
– Это мало сказать, что прекрасный. Я не знаю лучше человека.
– Ах, как я рада! Я очень рада! Мало сказать, что прекрасный человек, – повторила она.
Долли улыбнулась.
– Но ты мне скажи про себя. Мне с тобой длинный разговор. И мы говорили с… – Долли не знала, как его назвать. Ей было неловко называть его графом и Алексей Кириллычем.
– С Алексеем, – сказала Анна, – я знаю, что вы говорили. Но я хотела спросить тебя прямо, что ты думаешь обо мне, о моей жизни?
– Как так вдруг сказать? Я, право, не знаю.
– Нет, ты мне все-таки скажи… Ты видишь мою жизнь. Но ты не забудь, что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни… Но мы приехали раннею весной, жили совершенно одни и будем жить одни, и лучше этого я ничего не желаю. Но представь себе, что я живу одна без него, одна, а это будет… Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне дома, – сказала она, вставая и присаживаясь ближе к Долли.
– Разумеется, – перебила она Долли, хотевшую возразить, – разумеется, я насильно не удержу его. Я и не держу. Нынче скачки, его лошади скачут, он едет. Очень рада. Но ты подумай обо мне, представь себе мое положение… Да что говорить про это! – Она улыбнулась. – Так о чем же он говорил с тобой?
– Он говорил о том, о чем я сама хочу говорить, и мне легко быть его адвокатом: о том, нет ли возможности и нельзя ли… – Дарья Александровна запнулась, – исправить, улучшить твое положение… Ты знаешь, как я смотрю… Но все-таки, если возможно, надо выйти замуж…
– То есть развод? – сказала Анна. – Ты знаешь, единственная женщина, которая приехала ко мне в Петербурге, была Бетси Тверская? Ты ведь ее знаешь? Au fond c'est la femme la plus depravee qui existe. Она была в связи с Тушкевичем, самым гадким образом обманывая мужа. И она мне сказала, что она меня знать не хочет, пока мое положение будет неправильно. Не думай, чтобы я сравнивала… Я знаю тебя, душенька моя. Но я невольно вспомнила… Ну, так что же он сказал тебе? – повторила она.
– Он сказал, что страдает за тебя и за себя. Может быть, ты скажешь, что это эгоизм, но такой законный и благородный эгоизм! Ему хочется, во-первых, узаконить свою дочь и быть твоим мужем, иметь право на тебя.
– Какая жена, раба, может быть до такой степени рабой, как я, в моем положении? – мрачно перебила она.
– Главное же, чего он хочет… хочет, чтобы ты не страдала.
– Это невозможно! Ну?
– Ну, и самое законное – он хочет, чтобы дети ваши имели имя.