Александр Иванович Куприн 1870—1938

Поединок - Повесть (1905)

Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: «Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям». Ежедневно он проси­живал у Николаевых до полуночи, но вечером следующею дня вновь шел в этот уютный дом.

«Тебе от барыни письма пришла», — доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Алек­сандровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали ее мужа. Приторный запах ее духов и пошло-иг­ривый тон письма вызвал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, он постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы пос­ледний шанс (поступать дозволялось только до трех раз) не был упу­щен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень мед­ленно.

С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуж­дать газетную статью о недавно разрешенных в армии поединках. Она видит в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского

[47]

или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность лю­бить дается, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвер­гла Шурочка, и мужее ненавидел поручика.

На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать.

...На ближайшемже полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась ото­мстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намеками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжела­телей хватало и помимо нее. Ромашов не позволял драться унтерам и решительно возражал «дантистам» из числа офицеров, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат.

Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, станови­лось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже си­гарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмыс­ленности службы и одиночества.

В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петров­ны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и ее верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых, Пик­ник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал разглагольствования Осадчего, тосты и плоские шутки офице­ров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной руки, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов по­брел в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. «Я в вас влюблена сегодня», — призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал це­ловать ее платье: «Саша... Я люблю вас...» Она призналась, что ее вол­нует его близость, но зачем он такой жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдем­те, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.

В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как вы­полняют ружейные приемы и перестраиваются для отражения не­ожиданных кавалерийских атак, — и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу.

[48]

Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Еще в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И те­перь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом об­щего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и поблед­неть. Строй смешался — и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю при­шелся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николае­вым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и еще — не бывать у них в доме.

Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебнико­ва, предмет издевательств и насмешек в роте. «Ты хотел убить себя?» — спросил он Хлебникова, и солдат, захлебываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а где их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей.

Ромашову вдруг свое горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых.

Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило со­средоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Ромашов все яснее видел, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд.

В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого проис­шествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись к Шлейферше. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих («Все вон отсю­да!»), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: «Бек, ты не уда­ришь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно».

Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая ее грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: «Сами позори­те полк! Вы и разные Назанские!» «А при чем же здесь Назанский?

[49]

Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнул­ся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.

Накануне заседания офицерского суда чести Николаев попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть оконче­на примирением.

Ромашов провел большую часть дня перед поединком у Назанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь — явление удивитель­ное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само свое существование?

Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала гово­рить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не должен быть ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: «Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бо­яться... Один раз... возьмем наше счастье...» — и прильнула горячими губами к его рту.

...В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведенным выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилага­лись показания младшего врача г. Знойко.

И. Г. Животовский

Штабс-капитан Рыбников - Рассказ (1905)

Щавинский, сотрудник большой петербургской газеты, познакомился с Рыбниковым в компании известных петербургских репортеров. Убогий и жалкий штабс-капитан ораторствовал, громя бездарное ко­мандование и превознося — с некоторой аффектацией — русского солдата. Понаблюдав за ним, Щавинский заметил некоторую двойст­венность в его облике. На первый взгляд у него было обыкновенное

[50]

лицо с курносым носиком, в профиль оно выглядело насмешливым и умным, а в фас — даже высокомерным. В это время проснулся пья­ный поэт Петрухин, уставился мутным взглядом на офицера: «А, японская морда, ты еще здесь?»

«Японец. Вот на кого он похож», — подумал Щавинский. Эта мысль окрепла, когда Рыбников попытался продемонстрировать ране­ную ногу: нижнее белье армейского пехотного офицера было изготов­лено из прекрасного шелка.

Щавинский нагнулся к штабс-капитану и сказал, что он никакой не Рыбников, а японский военный агент в России. Но тот никак не отреагировал. Журналист даже засомневался: ведь среди уральских и оренбургских казаков много именно таких монгольских, с желтизной, лиц. Но нет, раскосое, скуластое лицо, постоянные поклоны и потирание рук — все это не случайно. И уже вслух: «Никто в мире не уз­нает о нашем разговоре, но вы — японец. Вы в безопасности, я не донесу, я восхищен вашим самообладанием». И Щавинский пропел вос­торженный дифирамб японскому презрению к смерти. Но комплимент не был принят: русский солдатик ничем не хуже. Журналист тогда по­пробовал задеть его патриотические чувства: японец все-таки азиат, полуобезьяна... «Верно!» — прокричал на это Рыбников.

Под утро решили продолжить кутеж у «девочек». Клотильда увела Рыбникова на второй этаж. Через час она присоединилась к компа­нии, неизменно образовывающейся вокруг загадочного их клиента Леньки, связанного, судя по всему, с полицией, и рассказала о стран­ном своем госте, которого прибывшие с ним называли то генералом Ояма, то майором Фукушима. Они были пьяны и шутили, но Кло­тильде показалось, что штабс-капитан напоминает ей микадо. Кроме того, ее обычные клиенты безобразно грубы. Ласки же этого немоло­дого офицера отличались вкрадчивой осторожностью и одновременно окружали атмосферой напряженной, почти звериной страсти, хотя было видно, что он безумно устал. Отдыхая, он погрузился в состоя­ние, похожее на бред, и странные слова побежали с его губ. Среди них она разобрала единственно ей знакомое: банзай!

Через минуту Ленька был на крыльце и тревожными свистками сзывал городовых.

Когда в начале коридора послышались тяжелые шаги многих ног, Рыбников проснулся и, подбежав к двери, повернул ключ, а затем мягким движением вскочил на подоконник и распахнул окно. Жен­щина с криком ухватила его за руку. Он вырвался и неловко прыгнул вниз. В то же мгновение дверь рухнула под ударами и Ленька с раз­бегу прыгнул вслед за ним.

[51]

Рыбников лежал неподвижно и не сопротивлялся, когда преследо­ватель навалился на него. Он только прошептал: «Не давите, я сломал себе ногу».

И. Г. Животовский

Гранатовый браслет - Повесть (1911)

Сверток с небольшим ювелирным футляром на имя княгини Веры Николаевны Шеиной посыльный передал через горничную. Княгиня выговорила ей, но Даша сказала, что посыльный тут же убежал, а она не решалась оторвать именинницу от гостей.

Внутри футляра оказался золотой, невысокой пробы дутый брас­лет, покрытый гранатами, среди которых располагался маленький зе­леный камешек. Вложенное в футляр письмо содержало поздравление с днем ангела и просьбу принять браслет, принадлежавший еще пра­бабке. Зеленый камешек — это весьма редкий зеленый гранат, сооб­щающий дар провидения и оберегающий мужчин от насильственной смерти. Заканчивалось письмо словами: «Ваш до смерти и после смерти покорный слуга Г. С. Ж.».

Вера взяла в руки браслет — внутри камней загорелись тревож­ные густо-красные живые огни. «Точно кровь!» — подумала она и вернулась в гостиную.

Князь Василий Львович демонстрировал в этот момент свой юмо­ристический домашний альбом, только что открытый на «повести» «Княгиня Вера и влюбленный телеграфист». «Лучше не нужно», — попросила она. Но муж уже начал полный блестящего юмора ком­ментарий к собственным рисункам. Вот девица, по имени Вера, полу­чает письмо с целующимися голубками, подписанное телеграфистом П. П. Ж. Вот молодой Вася Шеин возвращает Вере обручальное коль­цо: «Я не смею мешать твоему счастью, и всеже мой долг предупре­дить тебя: телеграфисты обольстительны, но коварны». А вот Вера выходит замуж за красивого Васю Шеина, но телеграфист продолжает преследования. Вот он, переодевшись трубочистом, проникает в буду­ар княгини Веры. Вот, переодевшись, поступает на их кухню судо­мойкой. Вот, наконец, он в сумасшедшем доме и т. д.

«Господа, кто хочет чаю?» — спросила Вера. После чая гости стали разъезжаться. Старый генерал Аносов, которого Вера и ее се-

[52]

стра Анна звали дедушкой, попросил княгиню пояснить, что же в рассказе князя правда.

Г. С. Ж. (а не П. П. Ж.) начал ее преследовать письмами за два года до замужества. Очевидно, он постоянно следил за ней, знал, где она бывала на вечерах, как была одета. Когда Вера, тоже письменно, попросила не беспокоить ее своими преследованиями, он замолчал о любви и ограничился поздравлениями по праздникам, как и сегодня, в день ее именин.

Старик помолчал. «Может быть, это маньяк? А может быть, Ве­рочка, твой жизненный путь пересекла именно такая любовь, кото­рой грезят женщины и на которую неспособны больше мужчины».

После отъезда гостей муж Веры и брат ее Николай решили отыс­кать поклонника и вернуть браслет. На другой день они уже знали адрес Г. С. Ж. Это оказался человек лет тридцати — тридцати пяти. Он не отрицал ничего и признавал неприличность своего поведения. Обнаружив некоторое понимание и даже сочувствие в князе, он объ­яснил ему, что, увы, любит его жену и ни высылка, ни тюрьма не убьют это чувство. Разве что смерть. Он должен признаться, что рас­тратил казенные деньги и вынужден будет бежать из города, так что они о нем больше не услышат.

Назавтра в газете Вера прочитала о самоубийстве чиновника кон­трольной палаты Г. С. Желткова, а вечером почтальон принес его письмо.

Желтков писал, что для него вся жизнь заключается только в ней, в Вере Николаевне. Это любовь, которою Бог за что-то вознаградил его. уходя, он в восторге повторяет: «Да святится имя Твое». Если она вспомнит о нем, то пусть сыграет ре-мажорную часть бетховенской «Аппассионаты», он от глубины души благодарит ее за то, что она была единственной его радостью в жизни.

Вера не могла не поехать проститься с этим человеком. Муж впол­не понял ее порыв.

Лицо лежащего в гробу было безмятежно, будто он узнал глубо­кую тайну. Вера приподняла его голову, положила под шею большую красную розу и поцеловала его в лоб. Она понимала, что любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее.

Вернувшись домой, она застала только свою институтскую подру­гу, знаменитую пианистку Женни Рейтер. «Сыграй для меня что-ни­будь», — попросила она.

И Женни (о чудо!) заиграла то место «Аппассионаты», которое указал в письме Желтков. Она слушала, и в уме ее слагались слова, как бы куплеты, заканчивавшиеся молитвой: «Да святится имя Твое».

[53]

«Что с тобой?» — спросила Женни, увидев ее слезы. «...Он про­стил меня теперь. Все хорошо», — ответила Вера.

И. Г. Животовский

Яма - Повесть (ч. I - 1909, ч. II - 1915)

Заведение Анны Марковны не из самых шикарных» как, скажем, за­ведение Треппеля, но и не из низкоразрядных. В Яме (бывшей Ямс­кой слободе) таких было еще только два. Остальные — рублевые и полтинничные, для солдат, воришек, золоторотцев.

Поздним майским вечером у Анны Марковны в зале для гостей разместилась компания студентов, с которыми был приват-доцент Ярченко и репортер местной газеты Платонов. Девицы уже вышли к ним, но мужчины продолжали начатый еще на улице разговор. Пла­тонов рассказывал, что давно и хорошо знает это заведение и его оби­тательниц. Он, можно сказать, здесь свой человек, однако ни у одной из «девочек» он ни разу не побывал. Ему хотелось войти в этот мирок и понять его изнутри. Все громкие фразы о торговле женским мясом — ничто в сравнении с будничными, деловыми мелочами, прозаическим обиходом. Ужас в том, что это и не воспринимается как ужас. Мещанские будни — и только. Причем самым невероят­ным образом сходятся здесь несоединимые, казалось, начала: искрен­няя, например, набожность и природное тяготение к преступлению. Вот Симеон, здешний вышибала. Обирает проституток, бьет их, в прошлом наверняка убийца. А подружился он с ним на творениях Иоанна Дамаскина. Религиозен необычайно. Или Анна Марковна. Кровопийца, гиена, но самая нежная мать. Все для Берточки: и лоша­ди, и англичанка, и бриллиантов на сорок тысяч.

В залу в это время вошла Женя, которую Платонов, да и клиенты, и обитательницы дома уважали за красоту, насмешливую дерзость и независимость. Она была сегодня взволнованной и быстро-быстро за­говорила на условном жаргоне с Тамарой. Однако Платонов понимал его: из-за наплыва публики Пашу уже более десяти раз брали в ком­нату, и это закончилось истерикой и обмороком. Но как только она пришла в себя, хозяйка вновь отправила ее к гостям. Девушка поль­зовалась бешеным спросом из-за своей сексуальности. Платонов за­платил за нее, чтобы Паша отдохнула в их компании... Студенты

[54]

вскоре разбрелись по комнатам, и Платонов, оставшись вдвоем с Лихониным, идейным анархистом, продолжил свой рассказ о здешних женщинах. Что же касается проституции как глобального явления, то она — зло непреоборимое.

Лихонин сочувственно слушал Платонова и вдруг заявил, что не хотел бы оставаться лишь соболезнующим зрителем. Он хочет взять от­сюда девушку, спасти. «Спасти? Вернется назад», — убежденно заявил Платонов. «Вернется», — в тон ему откликнулась Женя. «Люба, — об­ратился Лихонин к другой вернувшейся девушке, — хочешь уйти отсю­да? Не на содержание. Я тебе пособлю, откроешь столовую».

Девушка согласилась, и Лихонин, за десятку взявее у экономки на квартиру на целый день, назавтра собрался потребовать ее желтый билет и сменить его на паспорт. Беря ответственность за судьбу чело­века, студент плохо представлял себе связанные с этим тяготы. Жизнь его осложнилась с первых же часов. Впрочем, друзья согласились по­могать ему развивать спасенную. Лихонин стал преподавать ей ариф­метику, географию и историю, на него же легла обязанность водить ее на выставки, в театр и на популярные лекции. Нежерадзе взялся читать ей «Витязя в тигровой шкуре» и учить играть на гитаре, ман­долине и зурне. Симановский предложил изучать Марксов «Капитал», историю культуры, физику и химию.

Все это занимало уйму времени, требовало немалых средств, но давало очень скромные результаты. Кроме того, братские отношения с ней не всегда удавались, а она воспринимала их как пренебрежение к ее женским достоинствам.

Чтобы получить у хозяйки Любин желтый билет, ему пришлось уплатить более пятисот рублей ее долга. В двадцать пять обошелся паспорт. Проблемой стали и отношения его друзей к Любе, хорошев­шей и хорошевшей вне обстановки публичного дома. Соловьев не­ожиданно для себя обнаружил, что подчиняется обаянию ее женственности, а Симановский все чаще и чаще обращался к теме материалистического объяснения любви между мужчиной и женщи­ной и, когда чертил схему этих отношений, так низко наклонялся над сидящей Любой, что слышал запах ее груди. Но на всю его эротичес­кую белиберду она отвечала «нет» и «нет», потому что все больше привязывалась к своему Василь Васильичу. Тот же, заметив, что она нравится Симановскому, уже подумывал о том, чтобы, застав их не­нароком, устроить сцену и освободиться от действительно непосиль­ной для него ноши.

Любка вновь появилась у Анны Марковны вслед за другим не­обыкновенным событием. Известная всей России певица Ровинская, большая, красивая женщина с зелеными глазами египтянки, в компа-

[55]

нии баронессы Тефтинг, адвоката Розанова и светского молодого че­ловека Володи Чаплинского от скуки объезжала заведения Ямы: сна­чала дорогое, потом среднее, потом и самое грязное. После Треппеля отправились к Анне Марковне и заняли отдельный кабинет, куда эко­номка согнала девиц. Последней вошла Тамара, тихая, хорошенькая девушка, когда-то бывшая послушницей в монастыре, а до того еще кем-то, во всяком случае бегло говорила по-французски и по-немец­ки. Все знали, что был у нее «кот» Сенечка, вор, на которого она из­рядно тратилась. По просьбе Елены Викторовны барышни спели свои обычные, канонные песни. И все бы обошлось хорошо, если бы к ним не ворвалась пьяная Манька Маленькая. В трезвом виде это была самая кроткая девушка во всем заведении, но сейчас она повалилась на пол и закричала: «Ура! К нам новые девки поступили!» Баронесса, возмутившись, сказала, что она патронирует монастырь для павших девушек — приют Магдалины.

И тут возникла Женька, предложившая этой старой дуре немед­ленно убираться. Ее приюты — хуже, чем тюрьма, а Тамара заявила:

ей хорошо известно, что половина приличных женщин состоит на со­держании, а остальные, постарше, содержат молодых мальчиков. Из проституток едва ли одна на тысячу делала аборт, а они все по не­скольку раз.

Во время Тамариной тирады баронесса сказала по-французски, что она где-то уже видела это лицо, и Ровинская, тоже по-французски, напомнила ей, что перед ними хористка Маргарита, и достаточно вспомнить Харьков, гостиницу Конякина, антрепренера Соловей­чика. Тогда баронесса не была еще баронессой.

Ровинская встала и сказала, что, конечно, они уедут и время будет оплачено, а пока она споет им романс Даргомыжского «Расстались гордо мы...». Как только смолкло пение, неукротимая Женька упала перед Ровинской на колени и зарыдала. Елена Викторовна нагнулась ее поцеловать, но та что-то прошептала ей, на что певица ответила, что несколько месяцев лечения — и все пройдет.

После этого визита Тамара поинтересовалась здоровьем Жени. Та призналась, что заразилась сифилисом, но не объявляет об этом, а каждый вечер нарочно заражает по десять — пятнадцать двуногих подлецов.

Девушки стали вспоминать и проклинать всех своих самых непри­ятных или склонных к извращениям клиентов. Вслед за этим Женя припомнила имя человека, которому ее, десятилетнюю, продала соб­ственная мать. «Я маленькая», — кричала она ему, но он отвечал:

«Ничего, подрастешь», — и повторял потом этот крик ее души, как ходячий анекдот.

[56]

Зоя припомнила учителя ее школы, который сказал, что она долж­на его во всем слушаться или он выгонит ее из школы за дурное по­ведение.

В этот момент и появилась Любка. Эмма Эдуардовна, экономка, на просьбу принять ее обратно ответила руганью и побоями. Женька, не стерпев, вцепилась ей в волосы. В соседних комнатах заголосили, и припадок истерии охватил весь дом. Лишь через час Симеон с двумя собратьями по профессии смог утихомирить их, и в обычный час младшая экономка Зося прокричала: «Барышни! Одеваться! В залу!»

...Кадет Коля Гладышев неизменно приходил именно к Жене. И сегодня он сидел у нее в комнате, но она попросила его не торопить­ся и не позволяла поцеловать себя. Наконец она сказала, что больна и пусть благодарит Бога: другая бы не пощадила его. Ведь те, кому пла­тят за любовь, ненавидят платящих и никогда их не жалеют. Коля сел на край кровати и закрыл лицо руками. Женька встала и перекрести­ла его: «Да хранит тебя Господь, мой мальчик».

«Ты простишь меня, Женя?» — сказал он. «Да, мой мальчик. Прости и ты меня... Больше ведь не увидимся!»

Утром Женька отправилась в порт, где, оставив газету ради бродяжей жизни, работал на разгрузке арбузов Платонов. Она рассказала ему о своей болезни, а он о том, что, наверное, от нее заразились Сабашников и студент по прозвищу Рамзес, который застрелился, оста­вив записку, где писал, что виноват в случившемся он сам, потому что взял женщину за деньги, без любви.

Но любящий Женьку Сергей Павлович не мог разрешить ее со­мнений, охвативших ее после того, как она пожалела Колю: мечта за­разить всех не была ли глупостью, фантазией? Ни в чем нет смысла. Ей остается только одно... Дня через два во время медосмотра ее нашли повесившейся. Это попахивало для заведения некоторой скан­дальной славой. Но волновать теперь это могло только Эмму Эдуар­довну, которая наконец стала хозяйкой, купив дом у Анны Марковны. Она объявила барышням, что отныне требует настоящего порядка и безусловного послушания. Ее заведение будет лучше, чем у Треппеля. Тут же она предложила Тамаре стать ее главной помощни­цей, но чтобы Сенечка не появлялся в доме.

Через Ровинскую и Резанова Тамара уладила дело с похоронами сомоубийцы Женьки по православному обряду. Все барышни шли за ее гробом. Вслед за Женькой умерла Паша. Она окончательно впала в слабоумие, и ее отвезли в сумасшедший дом, где она и скончалась. Но и этим не кончились неприятности Эммы Эдуардовны.

Тамара вместе с Сенькой вскоре ограбили нотариуса, которому,

[57]

разыгрывая замужнюю, влюбленную в него женщину, она внушила полнейшее доверие. Нотариусу она подмешала сонный порошок, впустила в квартиру Сеньку, и он вскрыл сейф. Спустя год Сенька по­пался в Москве и выдал Тамару, бежавшую с ним.

Затем ушла из жизни Вера. Ее возлюбленный, чиновник военного ведомства, растратил казенные деньги и решил застрелиться. Вера за­хотела разделить его участь. В номере дорогой гостиницы после ши­карного пира он выстрелил в нее, смалодушничал и только ранил себя.

Наконец, во время одной из драк была убита Манька Маленькая. Завершилось разорение Эммы Эдуардовны, когда на помощь двум драчунам, которых обсчитали в соседнем заведении, пришла сотня солдат, разорившая заодно и все близлежащие.

И. Г. Животовский

Юнкера - Роман (1928-1932)

В самом конце августа завершилось кадетское отрочество Алеши Александрова. Теперь он будет учиться в Третьем юнкерском имени императора Александра II пехотном училище.

Еще утром он нанес визит Синельниковым, но наедине с Юлень­кой ему удалось остаться не больше минуты, в течение которой вмес­то поцелуя ему было предложено забыть летние дачные глупости: оба они теперь стали большими.

Смутно было у него на душе, когда появился он в здании училища на Знаменке. Правда, льстило, что вот он уже и «фараон», как назы­вали первокурсников «обер-офицеры» — те, кто был уже на втором курсе. Александровских юнкеров любили в Москве и гордились ими. Училище неизменно участвовало во всех торжественных церемониях. Алеша долго еще будет вспоминать пышную встречу Александра III осенью 1888 г., когда царская семья проследовала вдоль строя на рас­стоянии нескольких шагов и «фараон» вполне вкусил сладкий, острый восторг любви к монарху. Однако лишние дневальства, отмена отпус­ка, арест — все это сыпалось на головы юношей. Юнкеров любили, но в училище «грели» нещадно: грел дядька — однокурсник, взвод­ный, курсовой офицер и, наконец, командир четвертой роты капитан Фофанов, носивший кличку Дрозд. Конечно, ежедневные упражнения с тяжелой пехотной берданкой и муштра могли бы вызвать отвраще-

[58]

ние к службе, если все разогреватели «фараона» не были бы столь терпеливы и сурово участливы.

Не существовало в училище и «цуканья» — помыкания младши­ми, обычного для петербургских училищ. Господствовала атмосфера рыцарской военной демократии, сурового, но заботливого товарище­ства. Все, что касалось службы, не допускало послаблений даже среди приятелей, зато вне этого предписывалось неизменное «ты» и дру­жеское, с оттенком не переходящей известных границ фамильярнос­ти, обращение. После присяги Дрозд напоминал, что теперь они солдаты и за проступок могут быть отправлены не к маменьке, а ря­довыми в пехотный полк.

И все же молодой задор, не изжитое до конца мальчишество про­глядывали в склонности дать свое наименование всему окружающему. Первая рота звалась «жеребцы», вторая — «звери», третья — «мазоч­ки» и четвертая (Александрова) — «блохи». Каждый командир тоже носил присвоенное ему имя. Только к Белову, второму курсовому офицеру, не прилипло ни одно прозвище. С Балканской войны он привез жену-болгарку неописуемой красоты, перед которой прекло­нялись все юнкера, отчего и личность ее мужа считалась неприкосно­венной. Зато Дубышкин назывался Пуп, командир первой роты — Хухрик, а командир батальона — Берди-Паша. Традиционным прояв­лением молодечества была и травля офицеров.

Однако ж жизнь восемнадцати-двадцатилетних юношей не могла быть целиком поглощена интересами службы.

Александров живо переживал крушение своей первой любви, но так же живо, искренне интересовался младшими сестрами Синельни­ковыми. На декабрьском балу Ольга Синельникова сообщила о по­молвке Юленьки. Александров был шокирован, но ответил, что ему это безразлично, потому что давно любит Ольгу и посвятит ей свой первый рассказ, который скоро опубликуют «Вечерние досуги».

Этот его писательский дебют действительно состоялся. Но на ве­черней перекличке Дрозд назначил трое суток карцера за публикацию без санкции начальства. В камеру Александров взял толстовских «Ка­заков» и, когда Дрозд поинтересовался, знает ли юное дарование, за что наказан, бодро ответил: «За написание глупого и пошлого сочине­ния». (После этого он бросил литературу и обратился к живописи.) увы, неприятности этим не закончились. В посвящении обнаружи­лась роковая ошибка: вместо «О» стояло «Ю» (такова сила первой любви!), так что вскоре автор получил от Ольги письмо: «По некото­рым причинам я вряд ли смогу когда-нибудь увидеться с Вами, а по­тому прощайте».

[59]

Стыду и отчаянию юнкера не было, казалось, предела, но время врачует все раны. Александров оказался «наряженным» на самый, как мы сейчас говорим, престижный бал — в Екатерининском институте. Это не входило в его рождественские планы, но Дрозд не позволил рассуждать, и слава Богу. Долгие годы с замиранием сердца будет вспоминать Александров бешеную гонку среди снегов со знаменитым фотоген Палычем от Знаменки до института; блестящий подъезд ста­ринного дома; кажущегося таким же старинным (не старым!) швей­цара Порфирия, мраморные лестницы, светлые зады и воспитанниц в парадных платьях с бальным декольте. Здесь встретил он Зиночку Белышеву, от одного присутствия которой светлел и блестел смехом сам воздух. Это была настоящая и взаимная любовь. И как чудно подхо­дили они друг Другу и в танце, и на Чистопрудном катке, и в общест­ве. Она была бесспорно красива, но обладала чем-то более ценным и редким, чем красота.

Однажды Александров признался Зиночке, что любит ее и просит подождать его три года. Через три месяца он кончает училище и два служит до поступления в Академию генерального штаба. Экзамен он выдержит, чего бы это ни стоило ему. Вот тогда он придет к Дмит­рию Петровичу и будет просить ее руки. Подпоручик получает сорок три рубля в месяц, и он не позволит себе предложить ей жалкую судьбу провинциальной полковой дамы. «Я подожду», — был ответ.

С той поры вопрос о среднем балле стал для Александрова вопро­сом жизни и смерти. С девятью баллами появлялась возможность вы­брать для прохождения службы подходящий тебе полк. Ему же не хватает до девятки каких-то трех десятых из-за шестерки по военной фортификации.

Но вот все препятствия преодолены, и девять баллов обеспечивают Александрову право первого выбора места службы. Но случилось так, что, когда Берди-Паша выкликнул его фамилию, юнкер почти наудачу ткнул в лист пальцем и наткнулся на никому не ведомый ундомский пехотный полк.

И вот надета новенькая офицерская форма, и начальник училища генерал Анчутин напутствует своих питомцев. Обычно в полку не менее семидесяти пяти офицеров, а в таком большом обществе неиз­бежна сплетня, разъедающая это общество. Так что когда придет к вам товарищ с новостью о товарище X., то обязательно спросите, а повторит ли он эту новость самому X. Прощайте, господа.

И. Г. Животовский

Наши рекомендации