Много благородства и мало денег 2 страница
Он окликнул Жюльена два или три раза без всякого успеха. Внимание юноши было целиком поглощено книгой, и это, пожалуй, гораздо больше, чем шум пилы, помешало ему услышать громовой голос отца. Тогда старик, несмотря на свои годы, проворно вскочил на бревно, лежавшее под пилой, а оттуда на поперечную балку, поддерживавшую кровлю. Мощный удар вышиб книгу из рук Жюльена, и она упала в ручей; второй такой же сильный удар обрушился Жюльену на голову — он потерял равновесие и полетел бы с высоты двенадцати — пятнадцати футов под самые рычаги машины, которые размололи бы его на куски, если бы отец не поймал его левой рукой на лету.
— Ах, дармоед, ты вот так и будешь читать свои окаянные книжонки вместо того, чтобы за пилой смотреть? Вечером можешь читать, когда пойдешь небо коптить к кюре, — там и читай сколько влезет.
Оглушенный ударом и весь в крови, Жюльен все-таки пошел на указанное место около пилы. Слезы навернулись у него на глаза — не столько от боли, сколько от огорчения из-за погибшей книжки, которую он страстно любил.
— Спускайся, скотина, мне надо с тобой потолковать.
Грохот машины опять помешал Жюльену расслышать отцовский приказ. А отец, уже стоявший внизу не желая утруждать себя и снова карабкаться наверх, схватил длинную жердь, которой сшибали орехи, и ударил ею сына по плечу. Едва Жюльен соскочил наземь, как старик Сорель хлопнул его по спине и, грубо подталкивая, погнал к дому. «Бог знает, что он теперь со мной сделает», — думал юноша. И украдкой он горестно поглядел на ручей, куда упала его книга, — это была его самая любимая книга: «Мемориал Святой Елены».
Щеки у него пылали; он шел, не поднимая глаз. Это был невысокий юноша лет восемнадцати или девятнадцати, довольно хрупкий на вид, с неправильными, но тонкими чертами лица и точеным, с горбинкой носом. Большие черные глаза, которые в минуты спокойствия сверкали мыслью и огнем, сейчас горели самой лютой ненавистью. Темно-каштановые волосы росли так низко, что почти закрывали лоб, и от этого, когда он сердился, лицо казалось очень злым. Среди бесчисленных разновидностей человеческих лиц вряд ли можно найти еще одно такое лицо, которое отличалось бы столь поразительным своеобразием. Стройный и гибкий стан юноши говорил скорее о ловкости, чем о силе. С самых ранних лет его необыкновенно задумчивый вид и чрезвычайная бледность наводили отца на мысль, что сын его не жилец на белом свете, а если и выживет, то будет только обузой для семьи. Все домашние презирали его, и он ненавидел своих братьев и отца; в воскресных играх на городской площади он неизменно оказывался в числе побитых.
Однако за последний год его красивое лицо стало привлекать сочувственное внимание кое-кого из юных девиц. Все относились к нему с презрением, как к слабому существу, и Жюльен привязался всем сердцем к старику полковому лекарю, который однажды осмелился высказать свое мнение господину мэру относительно платанов.
Этот отставной лекарь откупал иногда Жюльена у папаши Сореля на целый день и обучал его латыни и истории, то есть тому, что сам знал из истории, а это были итальянские походы 1796 года. Умирая, он завещал мальчику свой крест Почетного Легиона, остатки маленькой пенсии и тридцать — сорок томов книг, из коих самая драгоценная только что нырнула в городской ручей, изменивший свое русло благодаря связям г-на мэра.
Едва переступив порог дома, Жюльен почувствовал на своем плече могучую руку отца; он задрожал, ожидая, что на него вот-вот посыплются удары.
— Отвечай мне да не смей врать! — раздался у самого уха грубый крестьянский голос, и мощная рука повернула его кругом, как детская ручонка поворачивает оловянного солдатика. Большие, черные, полные слез глаза Жюльена встретились с пронизывающими серыми глазами старого плотника, которые словно старались заглянуть ему в самую душу.
V
СДЕЛКА
Cunctando restituit rem.
Ennius [3]
—
твечай мне, проклятый книгочей, да не смей врать, хоть ты без этого и не можешь, откуда ты знаешь госпожу де Реналь? Когда это ты успел с ней разговориться?
— Я никогда с ней не разговаривал, — ответил Жюльен. — Если я когда и видел эту даму, так только в церкви.
— Так, значит, ты на нее глазел, дерзкая тварь?
— Никогда. Вы знаете, что в церкви я никого, кроме бога, не вижу, — добавил Жюльен, прикидываясь святошей в надежде на то, что это спасет его от побоев.
— Нет, тут что-то да есть, — промолвил хитрый старик и на минуту умолк. — Но из тебя разве что выудишь, подлый ты ханжа? Ну, как бы там ни было, а я от тебя избавлюсь, и моей пиле это только на пользу пойдет. Как-то уж ты сумел обойти господина кюре или кого там другого, что они тебе отхлопотали недурное местечко. Поди собери свой скарб, и я тебя отведу к господину де Реналю. Ты у него воспитателем будешь, при детях.
— А что я за это буду получать?
— Стол, одежду и триста франков жалованья.
— Я не хочу быть лакеем.
— Скотина! А кто тебе говорит про лакея? Да я-то что ж, хочу, что ли, чтоб у меня сын в лакеях был?
— Ас кем я буду есть?
Этот вопрос озадачил старика Сореля: он почувствовал, что если будет продолжать разговор, это может довести до беды; он накинулся на Жюльена с бранью, попрекая его обжорством, и наконец оставил его и пошел посоветоваться со старшими сыновьями.
Спустя некоторое время Жюльен увидел, как они стояли все вместе, опершись на топоры, и держали семейный совет. Он долго смотрел на них, но, убедившись, что ему все равно не догадаться, о чем идет речь, обошел лесопилку и пристроился по ту сторону пилы, чтобы его не захватили врасплох. Ему хотелось подумать на свободе об этой неожиданной новости, которая должна была перевернуть всю его судьбу, но он чувствовал себя сейчас неспособным ни на какую рассудительность, воображение его то и дело уносилось к тому, что ожидало его в чудесном доме г-на де Реналя.
«Нет, лучше отказаться от всего этого, — говорил он себе, — чем допустить, чтобы меня посадили за один стол с прислугой. Отец, конечно, постарается принудить меня силой; нет, лучше умереть. У меня накоплено пятнадцать франков и восемь су; сбегу сегодня же ночью, и через два дня, коли идти напрямик, через горы, где ни одного жандарма и в помине нет, я попаду в Безансон; там запишусь в солдаты, а не то так и в Швейцарию сбегу. Но только тогда уж ничего впереди, никогда уж не добиться мне звания священника, которое открывает дорогу ко всему».
Этот страх оказаться за одним столом с прислугой вовсе не был свойствен натуре Жюльена. Чтобы пробить себе дорогу, он пошел бы и не на такие испытания. Он почерпнул это отвращение непосредственно из «Исповеди» Руссо. Это была единственная книга, при помощи которой его воображение рисовало ему свет. Собрание реляций великой армии и «Мемориал Святой Елены» — вот три книги, в которых заключался его Коран. Он готов был на смерть пойти за эти три книжки. Никаким другим книгам он не верил. Со слов старого полкового лекаря он считал, что все остальные книги на свете — сплошное вранье, и написаны они пройдохами, которым хотелось выслужиться.
Одаренный пламенной душой, Жюльен обладал еще изумительной памятью, которая нередко бывает и у дураков. Чтобы завоевать сердце старого аббата Шелана, от которого, как он ясно видел, зависело все его будущее, он выучил наизусть по-латыни весь Новый завет; он выучил таким же образом и книгу «О папе» де Местра, одинаково не веря ни той, ни другой.
Словно по обоюдному согласию, Сорель и его сын не заговаривали больше друг с другом в течение этого дня. К вечеру Жюльен отправился к кюре на урок богословия; однако он решил не поступать опрометчиво и ничего не сказал ему о том необыкновенном предложении, которое сделали его отцу. «А вдруг это какая-нибудь ловушка? — говорил он себе. — Лучше сделать вид, что я просто забыл об этом».
На другой день рано утром г-н де Реналь послал за стариком Сорелем, и тот, заставив подождать себя часок-другой, наконец явился и, еще не переступив порога, стал отвешивать поклоны и рассыпаться в извинениях. После долгих выспрашивании обиняками Сорель убедился, что его сын будет обедать с хозяином и с хозяйкой, а в те дни, когда у них будут гости, — в отдельной комнате с детьми. Видя, что господину мэру прямо-таки не терпится заполучить к себе его сына, изумленный и преисполненный недоверия Сорель становился все более и более придирчивым и, наконец, потребовал, чтобы ему показали комнату, где будет спать его сын. Это оказалась большая, очень прилично обставленная комната, и как раз при них туда уже перетаскивали кроватки троих детей.
Обстоятельство это словно что-то прояснило для старого крестьянина; он тотчас же с уверенностью потребовал, чтобы ему показали одежду, которую получит его сын. Г-н де Реналь открыл бюро и вынул сто франков.
— Вот деньги: пусть ваш сын сходит к господину Дюрану, суконщику, и закажет себе черную пару.
— А коли я его от вас заберу, — сказал крестьянин, вдруг позабыв все свои почтительные ужимки, — эта одежда ему останется?
— Конечно.
— Ну, так, — медленно протянул Сорель. — Теперь, значит, нам остается столковаться только об одном: сколько жалованья вы ему положите.
— То есть как? — воскликнул г-н де Реналь. — Мы же покончили с этим еще вчера: я даю ему триста франков; думаю, что этого вполне достаточно, а может быть, даже и многовато.
— Вы так предлагали, я с этим не спорю, — еще медленнее промолвил старик Сорель и вдруг с какой-то гениальной прозорливостью, которая может удивить только того, кто не знает наших франшконтейских крестьян, добавил, пристально глядя на г-на де Реналя: — В другом месте мы найдем и получше.
При этих словах лицо мэра перекосилось. Но он тот час же овладел собой, и, наконец, после весьма мудреного разговора, который занял добрых два часа и где ни одного слова не было сказано зря, крестьянская хитрость взяла верх над хитростью богача, который ведь не кормится ею. Все многочисленные пункты, которыми определялось новое существование Жюльена, были твердо установлены; жалованье его не только было повышено до четырехсот франков в год, но его должны были платить вперед, первого числа каждого месяца.
— Ладно. Я дам ему тридцать пять франков, — сказал г-н де Реналь.
— Для круглого счета такой богатый и щедрый человек, как господин наш мэр, — угодливо подхватил старик, — уж не поскупится дать и тридцать шесть франков.
— Хорошо, — сказал г-н де Реналь, — но на этом и кончим.
Гнев, охвативший его, придал на сей раз его голосу нужную твердость. Сорель понял, что нажимать больше нельзя. И тут же перешел в наступление г-н де Реналь. Он ни в коем случае не соглашался отдать эти тридцать шесть франков за первый месяц старику Сорелю, которому очень хотелось получить их за сына. У г-на де Реналя между тем мелькнула мысль, что ведь ему придется рассказать жене, какую роль он вынужден был играть в этой сделке.
— Верните мне мои сто франков, которые я вам дал, — сказал он с раздражением. — Господин Дюран мне кое-что должен. Я сам пойду с вашим сыном и возьму ему сукна на костюм.
После этого резкого выпада Сорель счел благоразумным рассыпаться в заверениях почтительности; на это ушло добрых четверть часа. В конце концов, видя, что больше уж ему ничего не выжать, он, кланяясь, пошел к выходу. Последний его поклон сопровождался словами:
— Я пришлю сына в замок.
Так горожане, опекаемые г-ном мэром, называли его дом, когда хотели угодить ему.
Вернувшись к себе на лесопилку, Сорель, как ни старался, не мог найти сына. Полный всяческих опасений и не зная, что из всего этого получится, Жюльен ночью ушел из дому. Он решил спрятать в надежное место свои книги и свой крест Почетного Легиона и отнес все это к своему приятелю Фуке, молодому лесоторговцу, который жил высоко в горах, возвышавшихся над Верьером.
Как только он появился, отец заорал на него:
— Ах ты, проклятый лентяй! Хватит ли у тебя совести перед богом заплатить мне хоть за кормежку, на которую я для тебя тратился столько лет? Забирай свои лохмотья и марш к господину мэру.
Жюльен, удивляясь, что его не поколотили, поторопился уйти. Но, едва скрывшись с глаз отца, он замедлил шаг. Он решил, что ему следует подкрепиться в своем ханжестве и для этого неплохо было бы зайти в церковь.
Вас удивляет это слово? Но прежде чем он дошел до этого ужасного слова, душе юного крестьянина пришлось проделать немалый путь.
С самого раннего детства, после того как он однажды увидал драгун из шестого полка в длинных белых плащах, с черногривыми касками на головах — драгуны эти возвращались из Италии, и лошади их стояли у коновязи перед решетчатым окошком его отца, — Жюльен бредил военной службой. Потом, уже подростком, он слушал, замирая от восторга, рассказы старого полкового лекаря о битвах на мосту Лоди, Аркольском, под Риволи и замечал пламенные взгляды, которые бросал старик на свой крест.
Когда Жюльену было четырнадцать лет, в Верьере начали строить церковь, которую для такого маленького городишки можно было назвать великолепной. У нее были четыре мраморные колонны, поразившие Жюльена; о них потом разнеслась слава по всему краю, ибо они-то и посеяли смертельную вражду между мировым судьей и молодым священником, присланным из Безансона и считавшимся шпионом иезуитского общества. Мировой судья из-за этого чуть было не лишился места, так по крайней мере утверждали все. Ведь пришло же ему в голову затеять ссору с этим священником, который каждые две недели отправлялся в Безансон, где он, говорят, имел дело с самим его высокопреосвященством, епископом.
Между тем мировой судья, человек многосемейный, вынес несколько приговоров, которые показались несправедливыми: все они были направлены против тех жителей городка, кто почитывал «Конститюсьонель». Победа осталась за благомыслящими. Дело шло, в сущности, о грошовой сумме, что-то около трех или пяти франков, но одним из тех, кому пришлось уплатить этот небольшой штраф, был гвоздарь, крестный Жюльена. Вне себя от ярости этот человек поднял страшный крик: «Вишь, как оно все перевернулось-то! И подумать только, что вот уже лет двадцать с лишним мирового судью все считали честным человеком!» А полковой лекарь, друг Жюльена, к этому времени уже умер.
Внезапно Жюльен перестал говорить о Наполеоне: он заявил, что собирается стать священником; на лесопилке его постоянно видели с латинской библией в руках, которую ему дал кюре; он заучивал ее наизусть. Добрый старик, изумленный его успехами, проводил с ним целые вечера наставляя его в богословии. Жюльен не позволял себе обнаруживать перед ним никаких иных чувств, кроме благочестия. Кто мог подумать, что это юное девическое личико, такое бледненькое и кроткое, таило непоколебимую решимость вытерпеть, если понадобится, любую пытку, лишь бы пробить себе дорогу!
Пробить дорогу для Жюльена прежде всего означало вырваться из Верьера; родину свою он ненавидел. Все, что он видел здесь, леденило его воображение.
С самого раннего детства с ним не раз случалось, что его вдруг мгновенно охватывало страстное воодушевление. Он погружался в восторженные мечты о том, как его будут представлять парижским красавицам, как он сумеет привлечь их внимание каким-нибудь необычайным поступком. Почему одной из них не полюбить его? Ведь Бонапарта, когда он был еще беден, полюбила же блестящая госпожа де Богарнэ! В продолжение многих лет не было, кажется, в жизни Жюльена ни одного часа, когда бы он не повторял себе, что Бонапарт, безвестный и бедный поручик, сделался владыкой мира с помощью своей шпаги. Эта мысль утешала его в его несчастьях, которые ему казались ужасными, и удваивала его радость, когда ему случалось чему-нибудь радоваться.
Постройка церкви и приговоры мирового судьи внезапно открыли ему глаза; ему пришла в голову одна мысль, с которой он носился как одержимый в течение нескольких недель, и, наконец, она завладела им целиком с той непреодолимой силой, какую обретает над пламенной душой первая мысль, которая кажется ей ее собственным открытием.
«Когда Бонапарт заставил говорить о себе, Франция трепетала в страхе перед иноплеменным нашествием; военная доблесть в то время была необходима, и она была в моде. А теперь священник в сорок лет получает жалованья сто тысяч франков, то есть ровно в три раза больше, чем самые знаменитые генералы Наполеона. Им нужны люди, которые помогали бы им в их работе. Вот, скажем, наш мировой судья: такая светлая голова, такой честный был до сих пор старик, а от страха, что может навлечь на себя неудовольствие молодого тридцатилетнего викария, он покрывает себя бесчестием! Надо стать попом».
Однажды, в разгаре своего новообретенного благочестия, когда он уже два года изучал богословие, Жюльен вдруг выдал себя внезапной вспышкой того огня, который пожирал его душу. Это случилось у г-на Шелана; на одном обеде, в кругу священников, которым добряк кюре представил его как истинное чудо премудрости, он вдруг с жаром стал превозносить Наполеона. Чтобы наказать себя за это, он привязал к груди правую руку, притворившись, будто вывихнул ее, поворачивая еловое бревно, и носил ее привязанной в этом неудобном положении ровно два месяца. После кары, которую он сам себе изобрел, он простил себя. Вот каков был этот восемнадцатилетний юноша, такой хрупкий на вид, что ему от силы можно было дать семнадцать лет, который теперь с маленьким узелком под мышкой входил под своды великолепной верьерской церкви.
Там было темно и пусто. По случаю праздника все переплеты окон были затянуты темно-красной материей, благодаря чему солнечные лучи приобретали какой-то удивительный оттенок, величественный и в то же время благолепный. Жюльена охватил трепет. Он был один в церкви. Он уселся на скамью, которая показалась ему самой красивой: на ней был герб г-на де Реналя.
На скамеечке для коленопреклонения Жюльен заметил обрывок печатной бумаги, словно бы нарочно положенный так, чтобы его прочли. Жюльен поднес его к глазам и увидал:
«Подробности казни и последних минут жизни Людовика Женреля, казненного в Безансоне сего …?»
Бумажка была разорвана. На другой стороне уцелели только два первых слова одной строчки, а именно. «Первый шаг?»
— Кто же положил сюда эту бумажку? — сказал Жюльен. — Ах, несчастный! — добавил он со вздохом. — А фамилия его кончается так же, как и моя… — И он скомкал бумажку.
Когда Жюльен выходил, ему показалось, что на земле, около кропильницы, кровь — это была разбрызганная святая вода, которую отсвет красных занавесей делал похожей на кровь.
Наконец Жюльену стало стыдно своего тайного страха.
«Неужели я такой трус? — сказал он себе. — К оружию!»
Этот призыв, так часто повторявшийся в рассказах старого лекаря, казался Жюльену героическим. Он повернулся и быстро зашагал к дому г-на де Реналя.
Однако, несмотря на всю свою великолепную решимость, едва только он увидал в двадцати шагах перед собой этот дом, как его охватила непобедимая робость. Чугунная решетчатая калитка была открыта: она показалась ему верхом великолепия. Надо было войти в нее.
Но не только у Жюльена сжималось сердце оттого, что он вступал в этот дом. Г-жа де Реналь при ее чрезвычайной застенчивости была совершенно подавлена мыслью о том, что какой-то чужой человек, в силу своих обязанностей, всегда будет теперь стоять между нею и детьми. Она привыкла к тому, что ее сыновья спят около нее, в ее комнате. Утром она пролила немало слез, когда у нее на глазах перетаскивали их маленькие кроватки в комнату, которая была предназначена для гувернера. Тщетно упрашивала она мужа, чтобы он разрешил перенести обратно к ней хотя бы только кроватку самого младшего, Станислава-Ксавье.
Свойственная женщинам острота чувств у г-жи де Реналь доходила до крайности. Она уже рисовала себе отвратительного, грубого, взлохмаченного субъекта, которому разрешается орать на ее детей только потому, что он знает латынь. И за этот варварский язык он еще будет пороть ее сыновей.
VI
НЕПРИЯТНОСТЬ
Non so piщ cosa son,
Cosa faccio.
Mozart (Figaro) [4]
оспожа де Реналь с живостью и грацией, которые были так свойственны ей, когда она не опасалась, что на нее кто-то смотрит, выходила из гостиной через стеклянную дверь в сад, и в эту минуту взгляд ее упал на стоявшего у подъезда молодого крестьянского паренька, совсем еще мальчика, с очень бледным, заплаканным лицом. Он был в чистой белой рубахе и держал под мышкой очень опрятную курточку из лилового ратина.
Лицо у этого юноши было такое белое, а глаза такие кроткие, что слегка романтическому воображению г-жи де Реналь представилось сперва, что это, быть может, молоденькая переодетая девушка, которая пришла просить о чем-нибудь господина мэра. Ей стало жалко бедняжку, стоявшую у подъезда и, по-видимому, не решавшуюся протянуть руку к звонку. Г-жа де Реналь направилась к ней, забыв на минуту о том огорчении, которое причиняла ей мысль о гувернере. Жюльен стоял лицом к входной двери и не видел, как она подошла. Он вздрогнул, услыхав над самым ухом ласковый голос:
— Что вы хотите, дитя мое?
Жюльен быстро обернулся и, потрясенный взглядом, полным участия, забыл на миг о своем смущении; он смотрел на нее, изумленный ее красотой, и вдруг забыл все на свете, забыл даже, зачем он пришел сюда. Г-жа де Реналь повторила свой вопрос.
— Я пришел сюда потому, что я должен здесь быть воспитателем, сударыня, — наконец вымолвил он, весь вспыхнув от стыда за свои слезы и стараясь незаметно вытереть их.
Госпожа де Реналь от удивления не могла выговорить ни слова; они стояли совсем рядом и глядели друг на друга Жюльену еще никогда в жизни не приходилось видеть такого нарядного существа, а еще удивительнее было то, что эта женщина с белоснежным лицом говорила с ним таким ласковым голосом. Г-жа де Реналь смотрела на крупные слезы, катившиеся сначала по этим ужасно бледным, а теперь вдруг ярко зардевшимся щекам крестьянского мальчика. И вдруг она расхохоталась безудержно и весело. Совсем как девчонка. Она смеялась над самой собой и просто опомниться не могла от счастья. Как! Так вот он каков, этот гувернер! А она-то представляла себе грязного неряху-попа, который будет орать на ее детей и сечь их розгами.
— Как, сударь, — промолвила она, наконец, — вы знаете латынь?
Это обращение «сударь» так удивило Жюльена, что он даже на минуту опешил.
— Да, сударыня, — робко ответил он.
Госпожа де Реналь была в таком восторге, что решилась сказать Жюльену:
— А вы не будете очень бранить моих мальчиков?
— Я? Бранить? — переспросил удивленный Жюльен — А почему?
— Нет, право же, сударь, — добавила она после маленькой паузы, и в голосе ее звучало все больше и больше волнения, — вы будете добры к ним, вы мне это обещаете?
Услышать снова, что его совершенно всерьез называет «сударем» такая нарядная дама, — это поистине превосходило все ожидания Жюльена; какие бы воздушные замки он ни строил себе в детстве, он всегда был уверен, что ни одна знатная дама не удостоит его разговором, пока на нем не будет красоваться роскошный военный мундир. А г-жа де Реналь, со своей стороны, была введена в полнейшее заблуждение нежным цветом лица, большими черными глазами Жюльена и его красивыми кудрями, которые на этот раз вились еще больше обычного, потому что он по дороге, чтобы освежиться, окунул голову в бассейн городского фонтана. И вдруг, к ее неописуемой радости, это воплощение девической застенчивости оказалось тем страшным гувернером, которого она, содрогаясь за своих детей, рисовала себе грубым чудовищем! Для такой безмятежной души, какою была г-жа де Реналь, столь внезапный переход от того, чего она так боялась, к тому, что она теперь увидела, был целым событием. Наконец она пришла в себя и с удивлением обнаружила, что стоит у подъезда своего дома с этим молодым человеком в простой рубахе, и совсем рядом с ним.
— Идемте, сударь, — сказала она несколько смущенным тоном.
Еще ни разу в жизни г-же де Реналь не случалось испытывать такого сильного волнения, вызванного столь исключительно приятным чувством, никогда еще не бывало с ней, чтобы мучительное беспокойство и страхи сменялись вдруг такой чудесной явью. Значит, ее хорошенькие мальчики, которых она так лелеяла, не попадут в руки грязного, сварливого попа! Когда она вошла в переднюю, она обернулась к Жюльену, робко шагавшему позади. На лице его при виде такого роскошного дома изобразилось глубокое изумление, и от этого он показался еще милее г-же де Реналь. Она никак не могла поверить себе, и главным образом потому, что всегда представляла себе гувернера не иначе, как в черном костюме.
— Но неужели это правда, сударь? — промолвила она снова, останавливаясь и замирая от страха. (А что, если это вдруг окажется ошибкой, — а она-то так радовалась, поверив этому! — Вы в самом деле знаете латынь?
Эти слова задели гордость Жюльена и вывели его из того сладостного забытья, в котором он пребывал вот уже целые четверть часа.
— Да, сударыня, — ответил он, стараясь принять как можно более холодный вид — Я знаю латынь не хуже, чем господин кюре, а иногда он по своей доброте даже говорит, что я знаю лучше его.
Госпоже де Реналь показалось теперь, что у Жюльена очень злое лицо — он стоял в двух шагах от нее. Она подошла к нему и сказала вполголоса:
— Правда, ведь вы не станете в первые же дни сечь моих детей, даже если они и не будут знать уроков?
Ласковый, почти умоляющий тон этой прекрасной дамы так подействовал на Жюльена, что все его намерения поддержать свою репутацию латиниста мигом улетучились. Лицо г-жи де Реналь было так близко, у самого его лица, он вдыхал аромат летнего женского платья, а это было нечто столь необычайное для бедного крестьянина, что Жюльен покраснел до корней волос и пролепетал едва слышным голосом:
— Не бойтесь ничего, сударыня, я во всем буду вас слушаться.
И вот только тут, в ту минуту, когда весь ее страх за детей окончательно рассеялся, г-жа де Реналь с изумлением заметила, что Жюльен необыкновенно красив. Его тонкие, почти женственные черты, его смущенный вид не казались смешными этой женщине, которая и сама отличалась крайней застенчивостью; напротив, мужественный вид, который обычно считают необходимым качеством мужской красоты, только испугал бы ее.
— Сколько вам лет, сударь? — спросила она Жюльена.
— Скоро будет девятнадцать.
— Моему старшему одиннадцать, — продолжала г-жа де Реналь, теперь уже совершенно успокоившись. — Он вам почти товарищ будет, вы его всегда сможете уговорить. Раз как-то отец вздумал побить его — ребенок потом был болен целую неделю, а отец его только чуть-чуть ударил.
«А я? — подумал Жюльен. — Какая разница! Вчера еще отец отколотил меня. Какие они счастливые, эти богачи!»
Госпожа де Реналь уже старалась угадать малейшие оттенки того, что происходило в душе юного гувернера, и это мелькнувшее на его лице выражение грусти она сочла за робость. Ей захотелось подбодрить его.
— Как вас зовут, сударь? — спросила она таким подкупающим тоном и с такой приветливостью, что Жюльен весь невольно проникся ее очарованием, даже не отдавая себе в этом отчета.
— Меня зовут Жюльен Сорель, сударыня; мне страшно потому, что я первый раз в жизни вступаю в чужой дом; я нуждаюсь в вашем покровительстве и прошу, чтобы вы простили мне очень многое на первых порах. Я никогда не ходил в школу, я был слишком беден для этого; и я ни с кем никогда не говорил, исключая моего родственника, полкового лекаря, кавалера ордена Почетного Легиона, и нашего кюре, господина Шелана. Он скажет вам всю правду обо мне. Мои братья вечно колотили меня; не верьте им, если они будут вам на меня наговаривать; простите меня, если я в чем ошибусь; никакого дурного умысла у меня быть не может.
Жюльен мало-помалу преодолевал свое смущение, произнося эту длинную речь; он, не отрываясь, смотрел на г-жу де Реналь. Таково действие истинного обаяния, когда оно является природным даром, а в особенности когда существо, обладающее этим даром, не подозревает о нем. Жюльен, считавший себя знатоком по части женской красоты, готов был поклясться сейчас, что ей никак не больше двадцати лет. И вдруг ему пришла в голову дерзкая мысль — поцеловать у нее руку. Он тут же испугался этой мысли, но в следующее же мгновение сказал себе: «Это будет трусость с моей стороны, если я не совершу того, что может принести мне пользу и сбить немножко презрительное высокомерие, с каким, должно быть, относится эта прекрасная дама к бедному мастеровому, только что оставившему пилу». Быть может, Жюльен расхрабрился еще и потому, что ему пришло на память выражение «хорошенький мальчик», которое он вот уже полгода слышал по воскресеньям от молодых девиц. Между тем, пока он боролся сам с собой, г-жа де Реналь старалась объяснить ему в нескольких словах, каким образом следует держать себя на первых порах с детьми. Усилие, к которому принуждал себя Жюльен, заставило его опять сильно побледнеть; он сказал каким-то неестественным тоном:
— Сударыня, я никогда не буду бить ваших детей, клянусь вам перед богом.
И, произнося эти слова, он осмелился взять руку г-жи де Реналь и поднес ее к губам. Ее очень удивил этот жест, и только потом уж, подумав, она возмутилась. Было очень жарко, и ее обнаженная рука, прикрытая только шалью, открылась чуть ли не до плеча, когда Жюльен поднес ее к своим губам. Через несколько секунд г-жа де Реналь уже стала упрекать себя за то, что не возмутилась сразу.