Фрау миа пиннеберг в роли помехи уличному движению. она нравится овечке. не нравится сыну и объясняет, кто такой яхман
По Инвалиденштрассе едет такси, медленно прокладывает себе дорогу в уличной сутолоке, выезжает на вокзальную площадь, где меньше народу; словно вздохнув с облегчением, дает гудки и спешит к подъезду Штеттинского вокзала. Останавливается. Из такси выходит дама.
— Сколько? — спрашивает она шофера.
— Две шестьдесят, — отвечает шофер.
Дама уже рылась в сумочке, но при этих словах закрывает ее.
— Две шестьдесят за десять минут езды? Нет, милый человек, я не миллионерша, пусть сын платит. Подождите нас.
— Не выйдет, сударыня, — говорит шофер.
— Что значит не выйдет? Я не заплачу, значит, вам придется подождать, пока приедет сын. В четыре десять со штеттинским поездом.
— Нельзя, — говорит шофер. — Здесь у вокзала стоянка не разрешается.
— Тогда подождите на той стороне. Мы перейдем на ту сторону и на той стороне сядем в машину.
Шофер склонил голову на плечо и, прищурясь, смотрит на даму.
— Ну, конечно, вы придете! — говорит он. — Придете! Это так же верно, как очередное повышение заработка. Только, знаете что, лучше скажите сыну, чтоб он отдал вам деньги. Этак будет куда проще.
— В чем дело? — подходит полицейский. — Проезжайте, шофер.
— Клиентка хочет, чтоб я ее подождал.
— Проезжайте, проезжайте.
— Она не хочет платить!
— Будьте добры уплатить. Здесь нельзя стоять, другим тоже на поезд надо.
— Да я совсем не на поезд. Я сейчас вернусь. — Деньги отдайте… Ишь старая, а как накрасилась…
— Я запишу ваш номер, шофер…
— Проезжай, проезжай, старый черт, не то смотри, как бы я по твоему «форду» не двинул!.. Будьте добры, сударыня, заплатите! Вы же сами видите…— Полицейский в полном замешательстве раскланивается перед ней, щелкает каблуками.
Она сияет.
— Да заплачу. Заплачу. Что же делать, если ждать не разрешается, я не собираюсь нарушать правила. Господи, сколько шуму? Предоставили бы нам, женщинам, улаживать такие дела… И все было бы в порядке.
Вестибюль вокзала. Лестница. Автомат с перронными билетами. «Взять билет? Еще двадцать пфеннигов. Но потом окажется, что там, несколько выходов, я могу их пропустить. Ладно, после с него получу. На обратном пути надо купить сливочного масла, коробку сардин, помидоры. Вино пришлет Яхман. Купить цветов невестке? Нет, не надо, все это стоит денег и только одно баловство».
Фрау Миа Пиннеберг прохаживается по перрону. У нее дряблое, чуть полное лицо с удивительно блеклыми, словно вылинявшими голубыми глазами. Она блондинка, очень светлая блондинка, брови темные, накрашенные, и, кроме того, она чуть‑чуть нарумянена, совсем чуть‑чуть, так только, для встречи на вокзале. Обычно в это время дня она не выходит из дому.
«Милый мой мальчик, милый мой мальчик, — растроганно повторяет она про себя, потому что знает ей надо быть немного растроганной, иначе вся эта встреча будет просто в тягость. — Интересно, какой он, все такой же глупый? Конечно, такой же, раз женился на девушке из Духерова! А я бы из него конфетку сделать могла, правда, был бы мне очень полезен… Его жена… в конце концов тоже могла бы мне помочь, если она простая девочка. Как раз потому, что она простая. Яхман постоянно жалуется, что мы слишком много проживаем. Может быть, откажу тогда Меллер. Посмотрим. Слава богу, поезд…»
— Здравствуйте, — говорит она, сияя. — Прекрасно выглядишь, сынок. Как видно, торговля углем пошла тебе впрок! Ты торговал не углем? Так почему же ты так написал? Да, да, можем спокойно поцеловаться, у меня губная помада не стирается. И с тобой, Овечка, тоже. Я тебя совсем другой представляла.
Она держит Овечку на расстоянии вытянутой руки.
— А ты, мама, думала — я какая? — улыбаясь, спрашивает Овечка.
— Ну, знаешь, из провинции, и звать тебя Эмма, и он тебя Овечкой зовет… Говорят, вы в Померании еще бумазейное белье носите. Нет, Ганс, что это ты придумал, такая девушка — и вдруг Овечка… Да она у тебя валькирия, грудь высокая, гордый взгляд… Ой, только, ради бога, не красней, а то я опять подумаю: настоящая провинциалка.
— Да я и не собираюсь краснеть, — смеется Овечка. — Ну, конечно, у меня высокая грудь. И взгляд гордый. Особенно сегодня. Берлин! Мандель! И такая свекровь! Только вот бумазейного белья я не ношу.
— Да, a propos 1 о белье… как у вас с багажом? Пусть лучше его доставит на дом транспортная контора. Или у вас мебель?
1 Кстати (фр.)
— Мебели у нас пока нет, мама. До покупки мебели мы еще не дошли.
— И не спешите. В моей квартире у вас будет княжески обставленная комната. Я знаю, что говорю: очень уютная. Деньги гораздо нужнее мебели. Надеюсь, денег у вас много.
— Откуда? — бормочет Пиннеберг. — Откуда у нас быть деньгам? Сколько платит Мандель?
— Какой Мандель?
— Ну, в магазине Манделя, куда я поступаю работать?
— Разве я писала что про Манделя? Я уже забыла. Поговоришь сегодня вечером с Яхманом. Он знает.
— С Яхманом?
— Ну, так берем такси! Вечером у меня гости, я не хочу запаздывать. Ганс, сбегай‑ка вон туда, к окошечку доставки багажа. И скажи, чтобы до одиннадцати не доставляли, я не люблю, когда звонят до одиннадцати.
Обе женщины остались на некоторое время одни.
— Ты любишь поспать, мама? — спрашивает Овечка.
— Конечно. А ты не любишь? Всякий разумный человек любит поспать. Надеюсь, ты не будешь уже с восьми утра по квартире шлепать.
— Конечно, я тоже люблю поспать. Да только мальчугану надо вовремя поспеть на службу.
— Мальчугану? Какому мальчугану? Ах да, нашему мальчугану. Ты зовешь его мальчуганом. А я Гансом. На самом деле его Иоганнес зовут, старик Пиннеберг так захотел, чудак был… Зачем же тебе так рано вставать? Это просто нелепый мужской предрассудок. Отлично могут сами сварить себе кофе и намазать хлеб маслом. Только скажи ему, чтобы не очень шумел. Прежде он ни с кем не желал считаться.
— Со мной он всегда считается! — решительно заявляет Овечка. — Никто со мной так не считался, как он.
— Сколько времени вы женаты?.. Ну, так о чем же тогда говорить! Да, Овечка, надо подумать, как я тебя звать буду… Все в порядке, сынок? Значит, берем такси!
— Шпенерштрассе, девяносто два, — говорит шоферу Пиннеберг.
— У тебя, мама, сегодня гости? Но не…? — Он не договаривает.
— Ну, в чем дело? — подбадривает его мать. — Чего ты стесняешься? Ты хотел сказать; в честь вас, да? Нет, сынок, во‑первых, на это у меня нет денег, а во‑вторых, это не развлечение, а дело. Да, дело.
— Ты вечером уже не уходишь…? — Пиннеберг опять не доканчивает вопроса.
— О господи, Овечка! — возмущается его мать. — И в кого у меня такой сын? Он опять стесняется! Он хочет спросить, все ли я еще в баре. Когда мне восемьдесят будет, он и тогда еще не перестанет спрашивать. Нет, Ганс, уже много лет не в баре. Он тебе тоже, верно, говорил, что я работаю в баре, что я барменша? Нет, не говорил? Так я и поверила!
— Да. что‑то в этом роде он говорил…— робко произносит Овечка.
— Вот видишь! — Торжествующе заявляет мамаша Пиннеберг. — Знаешь, мой сыночек Ганс всю свою жизнь только и делает, что услаждает себя и других разговорами на тему о материнской безнравственности. Он просто гордится своим горем. Как был бы он счастлив, если бы имел несчастье родиться внебрачным. Но тут счастье изменило тебе, сынок, ты мой законный сын, я, дура, была верна Пиннебергу.
— Позволь, мама! — протестует Пиннеберг. «Господи, как хорошо, — думает Овечка. — Все гораздо лучше, чем я думала. Она совсем не плохая».
— Так, а теперь слушай, Овечка… Эх, какое бы тебе имя придумать? С баром все не так страшно. Во‑первых, с тех пор по меньшей мере десять лет прошло, а потом, это был очень большой бар с четырьмя или пятью официантками и барменом, и они всегда плутовали с водкой и неправильно записывали бутылки, и утром счет не сходился, вот я и пожалела хозяина и согласилась там работать из чистой любезности. Я была своего рода директором, так сказать, правой рукой хозяина…
— Но, мальчуган, почему же ты тогда…
— Я тебе сейчас скажу, почему. Он подсматривал у входа через занавеску.
— Совсем я не подсматривал.
— Нет, подсматривал, Ганс, не ври. И, конечно, мне случалось иной раз выпить с завсегдатаями бокал шампанского…
— Водки, — мрачно поправляет ее сын.
— Ну и ликер я иногда пью. И твоя жена будет пить.
— Моя жена вообще спиртного в рот не берет,
— Умно делаешь, Овечка. Дольше сохранишь кожу гладкой. И для желудка это лучше. А потом от ликера я так полнею — просто ужас!
— А что это у тебя сегодня за деловые гости? — спрашивает Пиннеберг.
— Ты посмотри на него, Овечка! Прямо следователь! Он уже в пятнадцать лет таким был. «С кем ты пила кофе? В пепельнице лежал окурок сигары». Сын у меня…
— Но про гостей ты сама начала, мама…
— Ах, вот как? Ну, а теперь больше не хочу говорить. Вся охота пропала, как увидела, какую ты мину скорчил. Во всяком случае, вы не обязаны присутствовать,
— Но что случилось? — недоумевает Овечка. — Только что все были так довольны.
— Вечно он заводит эти противные разговоры про бар, — злится фрау Пиннеберг‑старшая. — И ведь уже столько лет.
— Прости! Начал не я, а ты, — выходит из себя Пиннеберг.
Овечка поглядывает то на одного, то на другого. Она еще не слышала, чтобы ее мальчуган так разговаривал.
— А кто такой Яхман? — спрашивает Пиннеберг, равнодушный к излияниям своей мамаши, и голос у него далеко не ласковый.
— Яхман? — переспрашивает Миа Пиннеберг, и ее выцветшие глаза грозно сверкают, — Яхман — мой любовник на сегодняшний день, я с ним сплю. На сегодняшний день он заместитель твоего отца, сынок мой Ганс, и потому изволь относиться к нему с уважением. — Она фыркает. — О, боже, мой гастрономический магазин! Остановитесь, остановитесь, шофер!
Она уже выскочила из машины.
— Видишь, Овечка, какая у меня мать. Я хотел с самого начала показать тебе ее в настоящем свете. Вот какая она, — с глубоким удовлетворением говорит Иоганнес Пиннеберг.
— Ну как только ты так можешь, милый! — удивляется Овечка и впервые действительно сердится на него.