А.Лиханов. Чистые камушки (фрагмент).
Это был Колька Савватеев. Его прозвали Шакалом, а еще Николаем Третьим, потому что последний царь был Николай Второй, а Савватеев считался как царь.
По утрам, особенно зимой, Николай Третий вставал рано, как настоящий шакал, и дежурил у начальной школы, где учился Михаська. Он специально дежурил именно у этой школы, потому что в начальной учатся до четвертого класса и ребята все маленькие. Савватей стоял в темноте и обшаривал ребят. Он отбирал куски хлеба, намазанные маргарином, и серые пеклеванные булочки, базарные конфетки — подушечки и овсяные ватрушки. Иногда он выхватывал из сумки вместо булочки учебник или тетрадку и швырял ее в сугроб или забирал себе, чтобы, отойдя потом на несколько шагов, бросить под ноги и вытереть о них валенки. Савватей делал все это молча, нагло, становясь поперек узкой дорожки между двух сугробов. Он отбирал не у всех: куда ему было столько хлеба — лопнешь, не съешь! Он отбирал на выбор, кто ему не понравится, а может, наоборот, понравится. Тем, у кого он отнимал что-нибудь, Савватей шептал:
— Молчи, стер-рва!
Это «стер-рва», это протяжное «р-р» действовало на всех без исключения. Все молчали. Все боялись кары ужасного Савватея, Николая Третьего.
Когда Михаська увидел Савватея, шагнувшего навстречу, сердце у него вдруг громко застучало, предчувствуя беду. Они встречались и раньше, но чаще всего Савватей пропускал почему-то Михаську, и он, загребая валенками снег в глубоком сугробе, обходил его. Таков был шакалий закон — обойти его по сугробу. Один раз Николай Третий отобрал у Михаськи кусок хлеба, и Михаська не очень-то расстроился, потому что так случалось со всеми.
Но сейчас, когда Савватей шагнул к нему, Михаська сразу вспомнил альбом и понял, что произойдет ужасное.
— Открой, — хриплым голосом сказал ему Шакал и кивнул на портфель.
Одеревенелыми руками Михаська снял варежки, сунул их в карман и щелкнул портфельным замком. Михаська с тайной надеждой подумал, что, может быть, в темноте Шакал не заметит альбома, но Савватей заметил, открыл его и сказал:
— Ого!..
Шакал небрежно листал альбомчик, и Михаська вдруг с отчаянием понял, что Савватей, эта грязная скотина, не отдаст ему марки.
— Отдай, — сказал Михаська. — Это отца. На вот хлеб…
— «Отца»! — хохотнул Савватей, как-то деловито размахнулся и ударил Михаську в нос.
Михаська упал на одно колено, видно оступившись, тут же вскочил и по сугробу рванулся в сторону. Снег был глубокий, по пояс Михаське, но он ничего не видел. С портфелем под мышкой выскочил из сугроба и пробежал несколько шагов./p>
Его губы тряслись, и капельки пота катились из-под шапки. Мир остановился вокруг, и ничего не было — ни силуэта школы, ни темноты, ни вчера, ни сегодня, только альбом с дорогими отцовскими марками и ненавистный Шакал, Николай Третий, Савватей.
«Все, все, все!.. — думал Михаська. — Нет марок. Нет альбома… Все! Все! Все!»
Шапка упала в снег, но он не чувствовал ничего, кроме смертельной тоски и обиды…
В ту пятницу они бегали и прыгали, как всегда, а потом Иван Алексеевич сказал, что пойдет за мячом, чтобы они поиграли напоследок вфутбол . Он ушел. А ребята загалдели, начали гоняться в «пятнашки», кувыркаться на траве и делать стойки на руках.
Вдруг ребята, которые кувыркались, все враз остановились и притихли. Так даже не притихали, когда директор входил, а уж про Ивана Алексеевича и говорить нечего.
Михаська обернулся и вздрогнул. По площадке шел Савватей с компанией своих дружков. Впереди, конечно, шел Савватей, небрежно перекидывая из одного уголка рта в другой папироску.
Савватей оглядел всех, никто ему не понравился, посмотрел на Сашку. Сашка под его взглядом встал, но Савватей не задержался на нем долго, только подмигнул, будто старому знакомому, и взглянул на Михаську. Михаська вспомнил, что Сашка ведь был у Савватея «на работе» — как говорил Свирид, «шестерил» ему. Ходил, значит, все время рядом, как адъютант, подносил, что Савватей прикажет. Но потом мать Сашкина отбила его у Савватея.
А тут он подмигнул Сашке и направился к Михаське.
Савватей подходил все ближе и ближе. И Михаська медленно, сам этого не чувствуя, поднимался ему навстречу. Савватей подошел совсем вплотную и протянул к Михаське руку. Свою грязную, потную лапу.
Михаська внутренне содрогнулся от мысли, что, может быть, Савватей проведет сейчас по его лицу этими грязными лапами — была у него такая любимая привычка, — и, не зная, что делать, приготовился к самому ужасному. Но Савватей протянул руку к его курточке и пощупал ее. Курточка у Михаськи была новая, теплая; мать купила ее на рынке, и она очень нравилась ему.
— Охо! — сказал Савватей. Он так и сказал: «охо», а не «ого».
Михаська не успел опомниться, как Савватей быстро вынул из кармана коробок спичек, чиркнул одной и поднес ее к курточке. Михаська увидел пламя, которое рванулось прямо по нему огромным желтым языком; лицо опахнуло жаром, и все кончилось.
Это произошло в какую-то секунду. Михаська глянул на курточку и охнул. По коричневой материи расходились черные свалявшиеся клочья.
Савватей и его дружки хохотали, хлопали Михаську по плечу.
И вот тут Николай Третий снова протянул к нему руку и мазнул его по лицу.
То, что сгорела курточка, как-то совсем не огорчило Михаську — вернее, не успело огорчить; он просто не ожидал этого и еще не успел понять. А вот этого — по лицу, — этого он ждал.
Михаська наклонился и схватил камень. Камень был теплый — он нагрелся на солнце — и поблескивал в руке у Михаськи своими слюдинками.
Савватей отступил на шаг от Михаськи. Может быть, он посмотрел ему в глаза и увидел там что-то такое, отчего стоило отступить?
Он отступил еще на один шаг и еще на один, и вся его шайка тоже пятилась.
Михаська выпустил камень и посмотрел на Савватея. Тот со своей компанией стоял у забора и грозил кулаком.
— Свирид! — крикнул Савватей и свистнул.
Михаська даже не понял сначала, что это так повелительно, будто своему брату, Савватей кричит Сашке. Он обернулся к Свириду и увидел, как, потоптавшись, Сашка побрел к забору. И вдруг Михаська понял, что он проиграл, лежит на обеих лопатках, что Савватей, который только что пятился от него — а себя при этом Михаська представлял добрым молодцем с булавой, — что Савватей этот плюет на него, плюет тысячу раз, потому что, отойдя к забору, он уводит его лучшего друга. Михаська даже вздрогнул от этой мысли. Он сделал шаг вперед, к забору, и побежал. Савватей с компанией стоял к забору спиной. Он вздрогнул и обернулся. Испуганно повернулись и остальные. Из-за них выглядывал Сашка.
— Отпусти Сашку! — сказал Михаська.
— Ну как, парни? — обратился Савватей к своей шайке. — Продадим Свирида?
Тени заморгали, закивали головами, захихикали, не понимая, чем кончатся шутки атамана.
— Ладно, продаем! — сказал Савватей. — Не за деньги продаем. За храбрость. Ты — храбрец, вот и покажи свою силу.
Савватей махнул рукой, и вся толпа двинулась за ним.
Наконец они пришли на улицу, по которой водили собак. Савватей провел их по улице дальше, потом они повернули за угол и остановились у глухого забора. За забором ничего не было ни сада, ни огорода, — это Михаська рассмотрел в щель. Просто двор и две конуры.
— Пройдешь между овчарками через двор, — сказал Савватей, — и вылезешь с той стороны забора./p>
Михаська перекинул ноги с забора во двор и совсем успокоился. К нему уже рвались две овчарки. Но отступать было поздно. Не для Савватея пошел он сюда, не для этого бандюги. Для Сашки. Чтоб понял, что такое настоящий друг. Чтоб понял, что можно жить и не унижаться. Для всех людей прыгнул сюда Михаська, чтоб знали они: Савватей — это трусливая крыса и нечего его бояться.
Михаська шагнул. Псы, ощерив пасти, изнемогая от ярости, бросались к нему, натягивая провода.
В.П. Аксёнов. Завтраки сорок третьего года (фрагмент)
Мы учились с Ним в одном классе во время войны в далёком волжском городе. Он был третьегодник, я догнал Его в четвёртом классе в 43-м году. Я был тогда хил, ходил в телогрейке, огромных сапогах и тёмно-синих штанах, которые мне выделили по ордеру из американских подарков. Штаны к тому времени я уже износил, и на заду у меня красовались две круглые, как очки, заплаты. Всё же я продолжал гордиться своими штанами: тогда не стыдились заплат. Кроме того, я гордился трофейной авторучкой, которую мне прислала из действующей армии сестра. Однако я недолго гордился авторучкой. Он отобрал у меня её. Он всё отбирал – всё, что представляло для Него интерес. И не только у меня, но и у всего класса.
В школе нам каждый день выдавали завтраки – липкие булочки. Староста нёс их наверх в большом блюде, а мы стояли на верхней площадке и смотрели, как к нам плывёт из школьных недр это чудесное блюдо. Я, как и все, заворачивал булочку в тетрадный листок и клал в сумку.
Его голубые глаза каждый день встречали меня за углом школы.
– Давай, – говорил Он, и я протягивал Ему свою булочку, на которой оставались вмятины от моих пальцев.
– Давай, – говорил он следующему, а рядом с Ним работали Лёка и Казак.
Я приходил домой, и мы с младшей сестрёнкой ждали тётю. Тётя возвращалась с базара и приносила буханку хлеба и картошку. Иногда она ничего не приносила.
Однажды она сказала мне:
– Нина приносит завтраки, а ты нет. Рустам приносит, и все ребята с того двора, а ты съедаешь сам.
Я вышел во двор и сел на поломанную железную койку возле террасы. В сером темнеющем небе над липами кружили грачи. Чем питаются грачи? Насекомыми, червяками, воздухом? Им хорошо. А может быть, у них тоже есть кто-нибудь такой, кто всё отбирает себе? Низко над городом шли пикировщики. Что будет со мной?
Всю ночь тётя стирала. Вода струилась за ширмой, плескала, булькала, Гитлер захлёбывался в мыльной воде, тётя давила его своими узловатыми руками.
На следующий день за углом, сотрясаясь от отваги, я схватил Его за пуговицу и ударил. Через несколько секунд я лежал в снегу, Казак сидел верхом на мне, а Лёка совал мне в рот мой же завтрак.
– На, смелей, кусни!
На другой день, когда кончился последний урок, я положил тетрадки в сумку и оглянулся. Казак, Лёка и Он сидели вместе на одной парте и улыбались, глядя на меня. По моему лицу они, видимо, поняли, что я снова буду отстаивать свой завтрак. Будь что будет. Пусть они меня бьют, я буду делать это каждый день.
Я медленно спускался по лестнице, перебирая в кармане оловянные пули. Кто-то прыгнул мне сверху на спину, а впереди передо мной вырос Он. Он схватил меня пятерней за лицо и сжал. Снизу кто-то потянул меня за ноги. Слышался легкий презрительный смех. Работа шла быстрая. Они стащили с меня сапоги и размотали все, что я накручивал на ноги. Потом они развесили все это дурно пахнущее тряпье на лестнице и стали спускаться.
- Держи сапоги, смелый! - крикнул Он, и мои сапоги, смешно кувыркаясь, взлетели вверх. Весело смеясь, шайка удалилась. Завтрак мой прихватить они забыли.
Я заплакал. Я собирал свои тряпочки, предметы тетиной заботы, и плакал. Я чувствовал, что теперь уже я разбит окончательно и не скоро смогу разогнуться и что пройдет еще немало лет, прежде чем я смогу забыть этот легкий презрительный смех и пальцы, сжимавшие мое лицо.
Я так и не знаю, было это поражением или победой. Иногда они, Казак, Люка и Он, останавливали меня и отбирали мой завтрак, и я не сопротивлялся, а иногда они почему-то не трогали меня, и я нес свою булочку домой, и вечером мы пили чай, закусывая вязкими ломтиками пеклеванного теста...