Как я сражалась с цыганками 5 страница
— Обязательно сможем!
Мой муж вышел на улицу и, не чувствуя холода, пошел к проходной. Душа его ликовала. Вот, думал он, как бывает, претерпит человек какую‑нибудь скорбь, а Господь его так утешит, что сама эта скорбь вменится ни во что…
И он, теперь уже желая поделиться своей радостью с нашим духовником, который тоже очень почитал владыку Антония, попросил какого — то монаха, собирающегося нырнуть в проходную, позвать нашего батюшку.
— Так он болен. Лежит в постели, температура у него под сорок. Грипп, наверное. Как его позовешь?
Вечером (разница с Москвой два часа) у меня в Тбилиси раздался звонок.
— Знаешь, кого я сегодня видел в Лавре и кто меня благословил? — воодушевленно спросил мой муж.
— Знаю, ты видел нашего духовника.
— Нет, он очень болен — помолись… А кого я очень, очень хотел увидеть, но даже и не смел мечтать…
— Владыку Антония? — спросила я, чувствуя, что у меня перехватывает от счастья горло.
— Да! Завтра он служит всенощную на Трех святителей, послезавтра литургию, и я опять его увижу!
Я заплакала. Это было настоящее чудо, милость Божия! Почему‑то тогда казалось, что Господь укрепляет нас таким образом перед грядущими гонениями: был, напомню, 1983 год, самое начало. И все духовные радости воспринимались и преумножались ввиду этих будущих бедствий.
Даже в 1986–м году, как бы сейчас это ни казалось странным, монахи, в том числе и лаврские, готовились к большим скорбям — тогда то ли в «Комсомолке», то ли в «Известиях» на первой полосе вышел махровый атеистический фельетон, и черноризцы — и молодые, и зрелые, и пожилые — готовились, в случае чего, уходить в леса, заучивали наизусть Евангелие и богослужебные тексты, а иные — из старых лагерников — так даже начали сушить сухари.
Приехав в Лавру, можно было увидеть старенького согбенного иеродиакона Филадельфа, который, опершись на руку молодого иеромонаха Порфирия, шел из монастыря в храм:
— Как поживаете, отец Филадельф?
— Сухари сушим. Газету‑то читала? Опять начинается…
Или старый лагерник, архимандрит Зосима, которому энкавэдешники выбили глаз и на много лет заключили в лагерь на Соловках, теперь, когда я подходила к нему под благословение, грустно качал головой:
— Да — да, недобрые времена грядут… Статью‑то видела?
Это про него рассказывали, что когда он попал с гриппом в монастырский лазарет и у него брала кровь молоденькая медичка, она тяжело вздыхала:
— Что это кровь‑то у вас совсем не течет, дедушка?
— Так большевички всю выпили, деточка, большевички! — отвечал он.
Но вернусь к моему рассказу. Действительно, мой муж пошел тогда и на всенощную, и на литургию, и подходил к владыке на елеопомазании, и причащался у него, и целовал крест. И владыка каждый раз ему, называя по имени: «Владимир», что‑то говорил — два — три слова. Но вот именно что поговорить с ним, спросить и услышать ответ, тогда не удалось.
И вот наступают новые времена, 1988 год. Митрополит Антоний приезжает в Москву и приглашает нас к себе в гостиницу «Украина».
Ликуя и робея мы вошли в его номер. И хотя я видела его впервые, у меня было такое ощущение, что я так давно знаю этого человека, и так давно его люблю, и он настолько мне близок и родственен, что я поразилась точности метафоры, когда говорят: «Этот человек мне по душе».
Вот и разговор у нас поначалу пошел такой оживленный, прерывистый, радостный — как бы даже и ни о чем: так бывает, когда люди давно не виделись и им доставляет удовольствие само присутствие друг друга, само ощущение общения.
Наконец я приступила к владыке со своими проблемами: ни много ни мало — Православие и творчество. Ну, Бердяев писал, что смирение и творчество, как гений и злодейство, — две вещи несовместные. Да и меня в творчестве с духовной точки зрения настораживало то, что сам этот процесс (хорошо, назовем все своими именами: вдохновение) полностью поглощает человека: когда я пишу стихи, я практически перестаю замечать мир. Я, в буквальном смысле, «не наблюдаю часов». Но как же тогда быть с добродетелью трезвения? Стояния на страже своих страстей?
Мало того, я чувствую в себе энергию и силы, не объяснимые моим собственным физическим естеством — в этом состоянии я могу работать ночи напролет. Но как же быть с различением духов, как понять, не лукавый ли меня подбадривает?
А кроме того — бывает, я пишу то, чему и сама порой удивляюсь, ибо я как бы этого и не ведала до того, как назвала, и лишь назвав узнала. Словно творящая душа видит большее, чем мое дневное житейское «я»… Но все же — может, это и не «творящая душа», а «навет вражий»? Может, вообще я в какой-нибудь прелести, не приведи Бог? И, может, пока как поэт я блаженствую, как христианка я погибаю?
Все это я и поведала владыке Антонию. И еще прибавила, как порой пытаюсь бороться с этой самозваной творческой энергией: р — раз — и силюсь прервать ее волевым жестом. Как стремлюсь подключить свое православное сознание, как зову его в цензоры, как стремлюсь «закрестить» все темные углы и подвалы души, как подчас выворачиваю стихотворение к концу так, чтобы оно увенчивалось чем‑нибудь благочестивым и проверенным, духовно надежным: либо евангельской аллюзией, либо скрытой цитатой из святых отцов, либо просто нравоучением. Но стихотворение от этих вмешательств перекашивается, заваливается, как человек, которому связали ноги, теряет жизнь…
И тут владыка остановил меня и сказал строго, почти грозно:
— Не смейте этого делать! Вы же все портите! Это я говорю не вообще, а лично вам. Вспомните, в Евангелии есть притча о злаках и плевелах. Человек посеял на поле доброе семя, но пришел враг и насадил между пшеницей плевелы. Когда же рабы предложили господину выдергать плевелы, что он ответил им? Он ответил им: «Нет, чтобы выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы».
Вот и вы в тот момент, когда начинаете искусственно ломать то, что пишете, дивясь и блаженствуя, и на этом месте водружать нечто общезначимое и общеизвестное, портите свою пшеницу, свое, быть может, доброе семя. Оставляйте все как есть, пусть даже с плевелами, и уже не ваше дело судить это.
Так сказал мне митрополит Антоний, чтобы я поняла: там, где есть дух Православия, всегда дышит свобода. Но там, где свобода, всегда есть риск.
А отец Владимир, который тогда еще не был отцом Владимиром, помимо прочего спросил у владыки, как ему быть: его попросили в Издательском отделе Патриархии составить житие для канонизации Димитрия Донского. Но он был смущен некоторыми фактами его биографии, несовместимыми, как ему казалось, со святостью, и потому отказался. А теперь благоверный князь канонизирован, и что же теперь делать с этими сомнениями?
И владыка ответил со властью:
— Так вы с ним самим молитвенно и объяснитесь. Он же святой!
…И вот мы так замечательно сидим, и спрашиваем, и слушаем, и дивимся, как вдруг раздается телефонный звонок. Владыка берет трубку, лицо его превращается в улыбку, и он произносит радостно и даже как‑то ласково:
— Дорогой владыченька, ну, заходи, заходи!
Потом обращается к нам:
— Вы не возражаете, если сейчас к нам придет владыка, с которым мы очень близки? Знаете, к нему по — разному здесь относятся, но я его очень люблю. Он очень духовный человек — архиепископ Иоанн Снычев (в то время Иоанн Снычев был архиепископом Куйбышевским).
— Да как же мы можем возражать! — изумленно отвечаем мы, тем паче — это имя мало что нам говорит.
Буквально через три минуты раздается стук в дверь и входит архиепископ. Они расцеловываются, дают взаимное благословение, и очевидно, что между ними самые теплые, самые трогательные братские отношения, какие бывают лишь между двумя очень близкими людьми. Они похлопывают друг друга по плечам, называют «владыченька» и «владычка», «ты» и «ты», улыбаются, перешучиваются. Становится весело, жарко, тесно. Мы у гостя просим архиерейского благословения, хозяин этой гостиничной кельи нас представляет, про меня говорит: «поэт».
И тут владыка Иоанн замечает на столике стопку журналов с моими стихами, которые я принесла показать митрополиту Антонию, и со словами: «А что тут у тебя? ну‑ка почитаем» берет один из раскрытых журналов и начинает декламировать, посмеиваясь и несколько запинаясь.
В этот момент я ловлю растерянный взгляд владыки Антония и понимаю, что он испугался, как бы его дружественный гость не стал иронизировать над моими опусами и своей иронией меня бы нечаянно не обидел.
В принципе, что ж, я была бы и не против такого прочтения, тем более что это было стихотворение «Переписка Грозного с Курбским» — диалогичное, напористое, характерное, «юродивое», что ли. Каждая строфа начиналась либо: «Пишет Курбский Грозному» и двоеточие, либо: «Пишет Грозный Курбскому» — и опять двоеточие. А за двоеточием — бесконечная брань, вечный спор западников и почвенников, либералов и государственников.
Но владыка Антоний этого не знал и ринулся на мою защиту.
После секундного замешательства он принялся отнимать журнал:
— Это не тебе, это мне принесли, ты все равно ничего в этом не понимаешь!
А архиепископ Иоанн стал, в свою очередь, уворачиваться и прятать журнал за спину:
— Нет, нет, дай‑ка мы сейчас почитаем, что они тут насочиняли, писаки!
Так они поначалу стояли, размахивая руками, и перетягивали журнал друг у друга. Наконец победил владыка Иоанн: он выхватил несчастное издание из рук митрополита Антония и побежал от своего друга вокруг маленького журнального столика, стоявшего возле дивана, пытаясь что‑то прочесть на ходу, несмотря на то что был преследуем буквально по пятам. И когда они сделали уже несколько кругов, смеясь и задыхаясь, владыка Антоний вдруг вскочил на диван и, оказавшись над самой головой своего гостя, который на мгновение упустил его из вида, торжествующе отобрал у него журнал, да еще легонько хлопнул его этим журнальчиком по голове.
Владыки смеялись, запыхавшись, а мы с мужем хохотали почти до слез — это было так весело, так чудесно, исполнено такой радости и такой любви, какая бывает лишь между близкими друзьями, братьями. Да ведь они и были и друзья, и братья…
И вот уже потом, через несколько лет, я узнала, что этих замечательных архипастырей Церкви принято среди недобросовестных партийно — групповых людей противопоставлять друг другу — мол, владыка Иоанн — духовный лидер «патриотов», а владыка Антоний — духовный лидер «либералов» (хотя какой он либерал? — монархист, традиционалист, антикатолик, антиэкуменист).
Я даже сталкивалась с неформальными светскими и «православными» тестами, когда опрашиваемых пытаются сортировать вопросами: «А как вы относитесь к владыке Иоанну? А как вы относитесь к владыке Антонию?» И если ответишь: «К Владыке Иоанну я отношусь с большим почтением», то тебя тут же запишут в черносотенцы, а если признаешься: «Владыку Антония я бесконечно люблю», тебя тут же определят чуть ли не в масоны.
Увы! — привычка мыслить партийными категориями превратила этих двух славных и светлых архиереев в некие плоские знаковые фигуры, в жупел, которым стращают противников, в козырь, которым бьют оппонентов.
На самом деле они, конечно же, стоят неизмеримо выше этих человеческих, слишком человеческих счетов, разделений и группировок. Выше Курбского и выше Грозного, которые все продолжают браниться.
То мое стихотворение, которое тщетно пытался прочитать владыка Иоанн, кончалось так:
…И такая брань сквозь столетья мчиться,
откликается в русской душе, двоиться, –
наваждения ее смятенны:
полоумный деспот засел в ней зримо,
перебежчик, опричник, шпион из Рима,
да младенцы плачут, что убиенны.
Разливаются реки, не сдерживаемые берегами,
и гудит земля, и горит земля под ногами.
Полнолунье. Солнечное затменье…
Но встает из крика, стона и всхлипа
чудотворный образ мученика Филиппа,
и Корнилий грядет из тленья!
Где‑то там, возле преславного митрополита Филиппа и смиренного игумена Корнилия, во всяком случае именно в их ряду, в окружении и контексте того, что там, там, а не здесь, подобает нам вглядываться в дивные образы архипастырей, рядом с которыми сподобил нас Господь и жить, и творить, и каяться, и веселиться, и горевать, и праздновать, и петь едиными устами и единым сердцем и «Символ веры», и «аллилуйя».
…Когда умер владыка Антоний, мы с моим мужем получили утешение — нам досталась удивительная фотография. На ней — два молодых светлолицых прекрасных епископа. Глядя на них, оживает сердце, светлеют глаза, ликует душа. Это — епископ Алексий, будущий патриарх, и епископ Антоний, будущий митрополит. Два русских архиерея — Ридигер и Блюм. Каждый — «во плоти Ангел, небесный человек». Мы смотрим на них, но и они не отводя взора смотрят на нас.
В конце концов начинаешь понимать, что главное сокровище земной жизни — это люди, которых ты здесь повстречал, узнал, обрел, полюбил… И этого уже никто не отнимет у нас!
«Не знаете, чего просите»
Моя подруга Надюшка страстно мечтала выйти замуж. Была она, что называется, разведенка, одинокая мать с ребенком, за тридцать лет, и с этим были проблемы.
Узнав, что есть такой чудный святой — Трифон-мученик, которому молятся, прося его именно о замужестве, она стала ходить в храм Знамения Божией Матери, где была его чудотворная икона, и заказывать ему молебны.
И вот как‑то раз в храме сразу после молебна подходит к ней какой‑то мужик и спрашивает:
— Ты тоже о браке просила?
Она с удивлением воззрилась на него и пробормотала что‑то невнятное.
— Ну вот, — радостно продолжал он, — я тоже — о браке. Так давай с тобой и поженимся — видно, Бог нас друг другу послал!.
Надюшка оглядела его и высокомерно подняла плечо: мужик был простецкого вида, с виду этакий работяга, совсем не комильфо. А Надюшка ведь — с запросами: и чтобы муж ее был интеллектуальный, и чтобы состоятельный, и чтобы из определенного круга… Она и сама — привлекательная, элегантная, с высшим образованием…
— Ой, нет, что вы! — отшатнулась она от неожиданного жениха.
— Почему? — искренно удивился он. — Я тебя тут не первый день вижу. Сама же просила — пошли мне мужа! Ну вот.
И он приосанился.
— Нет, — запричитала Надюшка, — о вас я совсем не просила!
Два дня она пребывала в душевном столбняке — ее душила обида: как, она просила, а ей — такой неподходящий товар!
Потом кто‑то ее научил: если просишь, проси конкретнее. То‑то и то‑то.
И она стала просить уже, чтобы не просто выйти замуж, а чтобы муж ее был: умный, богатый, лучше всего — иностранец, причем желательно из стран Западной Европы или американец (но не чернокожий).
И вскоре именно такой человек (умный, богатый, иностранный и не чернокожий) возник в ее окружении. И все получилось точно так, как она просила: он сделал ей предложение, она вышла замуж и уехала с ним в Америку.
Но — увы! — это не принесло ей радости. Во — первых, ее бывший муж, отец ее ребенка, категорически отказался отпускать его из России и подписывать разрешение на его отъезд. Поэтому пришлось оставить этого ребенка с бабушкой. Это была плата за то, что новый супруг был иностранец.
Во — вторых, оказалось, что самой Надюшке в Америке абсолютно нечего делать, — не деньги же ей зарабатывать при богатом муже! И она пошла учиться в какой‑то университет, который и окончила с дипломом по русскому разговорному языку.
А в — третьих, американец решил с ней развестись, но сделал это хитро и по — тихому, чтобы ничего ей не досталось из его богатств: он нашел такую страну (типа Гонолулу или Гвинеи), где по закону можно получить развод не платя жене отступных. И его адвокат просто предъявил Надюшке уведомление о разводе. И все. Это была плата за то, что муж ее был умен.
И Надюшка вернулась домой. Теперь она снова соединилась со своим ребенком, а на стене у нее висит диплом, выданный за отличное знание русского разговорного языка. Но разговаривает она на нем каким‑то надтреснутым голосом, модуляции которого должны свидетельствовать о пережитом страдании.
Конечно, тут как на это посмотреть. Можно сказать о том, что есть такой мазохистский кайф: брать от жизни все, даже больше, чем можешь, и при этом желать казаться обездоленной… Но лично мне эта история вспомнилась, когда я прочитала у преподобного Нила Сорского:
«Молись, говоря: «да будет воля Твоя во Мне». Молясь, просил я часто себе того, что мне казалось хорошо, и упорствовал в прошении, неразумно принуждая Божию волю и не предоставляя Богу устроить лучше, чем Сам Он признает полезным. Но, получив просимое, впоследствии крайне скорбел, зачем просил я, чтобы исполнилась лучше моя воля, потому что дело оказывалось для меня не таким, как думал я».
И что же? Если посмотреть беспристрастно на некоторые свои разочарования и провалы, нельзя не признать, что многие из них были выпрошены, вырваны у жизни едва ль не силком, вслепую…
Как‑то раз превосходным сентябрьским деньком шли мы по Невскому и весело болтали — поэт Олег Чухонцев, критик Сергей Чупринин и я. Приехали мы в Питер в командировку, остановились в прекрасной гостинице, времени до вечера, когда у нас была назначена литературная встреча, оставалось вдоволь, и вот мы просто вольно гуляли и наслаждались…
— А ведь, в сущности, мечты сбылись, — сказал вдруг Чухонцев, — Я вот всегда мечтал, чтобы мне не хлопотать, не ходить по редакциям, а сидеть дома. И чтобы мне сами оттуда звонили и просили дать им стихи. Так и произошло. Теперь звонят, просят — стихов на всех даже и не хватает…
В юности, до самого слома советской власти, его практически не печатали, цензурировали и каждую публикацию, которой приходилось дожидаться годами и получать в купированном виде, он добывал сердечной мукой.
— А вы, Сергей Иванович, о чем мечтали вы? — спросил Чухонцев Чупринина.
Исполнение желаний
Как-то раз превосходным сентябрьским деньком шли мы по Невскому и весело болтали — поэт Олег Чухонцев, критик Сергей Чупринин и я. Приехали мы в Питер в командировку, остановились в прекрасной гостинице, времени до вечера, когда у нас была назначена литературная встреча, оставалось вдоволь, и вот мы просто вольно гуляли и наслаждались…
А ведь, в сущности, мечты сбылись, — сказал вдруг Чухонцев, — Я вот всегда мечтал, чтобы мне не хлопотать, не ходить по редакциям, а сидеть дома. И чтобы мне сами оттуда звонили и просили дать им стихи. Так и произошло. Теперь звонят, просят — стихов на всех даже и не хватает…
В юности, до самого слома советской власти, его практически не печатали, цензурировали и каждую публикацию, которой приходилось дожидаться годами и получать в купированном виде, он добывал сердечной мукой.
А вы, Сергей Иванович, о чем мечтали вы? — спросил Чухонцев Чупринина.
— Я? — замялся тот и, несколько смущаясь, произнес: — Я ведь начинал в Ростове. Так вот — хотелось мне очень быть главным редактором… толстого литературного журнала.
— Ох, так вы точно в цель и попали! — засмеялся Чухонцев. — Сколько лет вы уже главный редактор «Знамени»? Двадцать?
— А ты? О чем мечтала ты? — спросили они у меня.
— Я?
С Невы подул прохладный ветер, надувая полы моего тонкого плаща. Золотые лучи стекали с купола Казанского собора и заливали лицо. Тут же стоял краснолицый и чуть поддатый Петр Первый с какой‑то важной дамой в завитом парике и кринолине — с ними можно было сфотографироваться на память. Рядом оказалась карета с кучером — не желаете ли прокатиться? Весь Невский нес в себе тысячи возможностей и поводов для игры.
— Ну да, да, ты! О чем мечтала ты? — снова спросили они. — Чего ты хотела?
Я вспомнила, как много лет назад — двадцать? двадцать пять? — тот же вопрос задавал мне мой духовник:
— А чего вы хотите? Вы сами‑то знаете?
И тогда я ему ответила, зажмурившись от дерзости, от неисполнимости моих желаний:
— Я бы хотела жить среди сосен, где‑нибудь в Переделкине, писать стихи и слушать классическую музыку!
— Да это вы прямо здесь, на земле, хотите в раю оказаться! — засмеялся он. И в глазах его проплыли облака сомнения: он знал — здесь, на земле, человеку надлежит изведать многие скорби… Какая уж классическая музыка среди сосен!
— Ну хотя бы скажи — твои‑то желания — сбылись? — теперь настаивали мои спутники.
— Ну да, да!
Мне почему‑то стыдно было им признаться про сосны, классику и Переделкино.
А меж тем — совсем недавно мой муж купил такую волшебную компьютерную установку, на которой можно слушать весь мировой репертуар. И вот — Моцарт, Бах, Шуберт, Гендель, Вивальди заливают округу, то соперничая с птичьим пеньем, то входя в унисон с ветром, раскачивающим старые скрипучие сосны, и вольная душа подпевает им…
И тем не менее я ко всем «исполненным желаниям» отношусь с некоторой опаской. Все‑таки просить надо с рассуждением и осторожностью, ибо не знаешь, что за крест выпрашиваешь себе… А ведь, как утверждали святые отцы, выпрошенный крест — самый тяжелый.
Например, моя мама всегда мечтала, чтобы ей не приходилось мыть посуду и убирать…
А моя подруга актриса и певица Люля мечтала эмигрировать («только бы вырваться из этой проклятой страны!»).
А мой приятель Леня Золотаревский мечтал стать баснословно богатым.
А красавица Ирэн мечтала научиться водить машину и купить себе что‑то вроде «альфа — ромео».
И вот у моей мамы произошел инсульт, и она последние десять лет жизни не мыла посуду и не убирала дом, а просто лежала в постели.
А Люля уехала в Израиль и там поселилась в кибуце и — актриса, певица, балерина — ходила каждый день, ради пропитания, на очистку леса собирать там какие‑то ветки, а вся ее заграничная артистическая карьера свелась к простой самодеятельности: по праздникам она пела в застольях и по — актерски выразительно рассказывала анекдоты.
А Леня Золотаревский сказочно разбогател, но у него украли ребенка и требовали за него выкуп. И когда он выкупил сына, тот сильно заикался, а сам Леня вскоре умер от лейкемии. Врачи говорили: это все — от перенесенного стресса.
А красавица Ирэн научилась водить машину, но поскольку у нее не было денег, она продала свою трехкомнатную квартиру в новом доме, на эти деньги купила «альфа — ромео» и сняла двухкомнатную квартиру в центре. А потом вдруг хозяева квартиры немыслимо взвинтили цены, Ирэн разнервничалась и разбила машину и в результате вынуждена была переселиться к бывшему мужу. Он жил с молодой женой и двумя маленькими сыновьями — погодками. И Ирэн полгода прожила у них в кладовке, а потом куда‑то исчезла.
Честно говоря, и я подчас думаю: «Слава Тебе, Боже, что Ты не исполнил некоторых моих безумных желаний!»
Владыка Антоний Сурожский не без иронии вспоминал, как в детстве, увидев у своего дядюшки вставную челюсть, которую тот на ночь клал в стакан с водой, страстно желал иметь такую же.
А я в детстве, увидев в гостях у своей бабушки старую лагерницу, отсидевшую в сталинские времена по политической статье, залихватски курившую «Беломор» и приятным баском весьма артистично рассказывавшую о своих злоключениях, страстно захотела тоже вот так — пострадать, безвинно отсидеть срок, быть взвешенной на Божьих весах и оказаться в этой жизни — весомой.
В отрочестве же — я, наслушавшись рассказов подруги моей матери режиссера Инны Туманян о том, как ей приходится «отбивать» свой фильм, положенный Госкино на полку, возмечтала тоже быть режиссером и тоже вот так — бороться. У Инны Суреновны была мальчиковая стрижка, и я в девятом классе остриглась под мальчика. Инна Суреновна говорила роскошным для женщины низким голосом, и я стала басить. И когда я на первом курсе Литинститута на основах киноискусства, которые вел у нас знаменитый Л. Трауберг («Юность Максима»), написала в качестве курсовой режиссерскую разработку «Незнакомки», а он попросил меня остаться после занятий, поскольку нашел мою работу выдающейся, я ничуть не удивилась, а сочла это закономерностью судьбы.
Все ушли, и мы с ним остались в пустой аудитории.
— У вас есть талант, — сказал мэтр.
Я кивнула ему польщено, но со скромным достоинством.
— У вас — подлинно режиссерское видение. Вы сами хоть это понимаете?
Я смущенно хмыкнула и почесала от волнения нос.
— Талант нельзя зарывать! — он даже чуть притопнул ножкой, словно подозревая, что у меня уже припрятана та лопата и вырыта та самая ямка, куда я вот — вот…
— Это моя мечта, — чистосердечно призналась я. — Я мечтаю быть кинорежиссером! Поступить во ВГИК…
— Так я же там преподаю! Я вам окажу содействие… А пока вы будете заниматься со мной, — он решительно взял меня за руку, — индивидуально.
И он многозначительно взглянул мне в глаза.
Тут я немного удивилась этой игре его глаз. Ведь маэстро был уже стар, очень стар, даже дряхл… Столь стар, что, честно говоря, когда он поднимался в аудиторию на второй этаж, из него мало — помалу сыпался песок. Он весь — осыпался! Но именно поэтому он оказывался — вне подозрений в нескромности…
— Но, — продолжал он, выпуская мою руку, — об этом никто не должен знать! Ни одна живая душа! Как говорится, ешь пирог с грибами, держи язык за зубами.
И он снова многозначительно взглянул на меня снизу вверх, ибо еще и росточком был мал — едва доставал мне до подбородка.
— Сейчас мы с вами отсюда выйдем, — сказал он, протягивая листок с номером своего телефона, — но вы делайте вид, что вообще со мной не знакомы. Сначала я. А потом — через три минуты — вы. Ну, вы поняли? Тсс!
Я отсчитала ровно три минуты после того, как он покинул аудиторию, и заторопилась домой. Но не успела я дойти до ворот, как нагнала его: он еле — еле ковылял. К тому же было скользко и его ноги то и дело разъезжались в разные стороны. Вдруг он покачнулся и замахал руками, пытаясь удержать равновесие.
— Вам помочь? — участливо спросила я, подскакивая к нему. Так пионеры — тимуровцы спрашивали старушек, которые собирались перейти через улицу.
И он именно так понял мою интонацию, правильно понял. Глянул на меня с обидой, с гневом, решительно рванулся вперед и, поскользнувшись, упал…
Больше он меня никуда не приглашал — ни во ВГИК, ни на индивидуальные занятия, ни вообще — в мир кино.
И оборвалась, не успев начаться, моя кинематографическая карьера…
Ну и еще… Была у мамы подруга — прекрасная безумка Люси, светская дама, жена старого писателя. Она носила баснословные туалеты, широкополые шляпы, длинные шарфы, пила шампанское и могла приехать к моей маме в любое время — хоть в три часа ночи с ворохом неких невероятных историй, восклицая с порога: «Как? Вы уже спите? Да как же можно спать?» Словом, это была очень вдохновенная и экстравагантная дама, к тому же прекрасная собой. Она то и дело «бросала вызов этому миру» и находилась с ним в весьма непростых, страстных и напряженных отношениях. Именно поэтому она любила говорить: «Дети? Помилуйте, я в неволе не размножаюсь!» И, признаться, мне это тогда очень нравилось. Я тоже собиралась «в неволе не размножаться» и «бросать вызов этому миру». Было время, когда я просто мечтала быть такой, как Люси!
Однако судьба моя сложилась иначе и повела по другой дороге. Вскоре я вышла замуж, и за два года у меня родилось двое детей. Люси посматривала на меня со снисходительным высокомерием и потеряла ко мне всякий интерес. Так прекрасная птица летит себе по небу, ничего не желая знать о всяких суетящихся у своей норы запасливых хомячках с барсучками…
Потом прошли годы, она все время кидала этому миру вызов и в конце концов осталась совсем одна. Недавно мне рассказали мои знакомые, что частенько видели ее, старенькую, пьяненькую и обносившуюся, в гастрономе возле их дома. А потом — пришла весть, что Люси умерла. Заснула, бедная, на лавочке в конце октября и замерзла.
Ну и много, много еще у меня было всяких образцов для подражания, желаний, мечтаний… Слава Богу, не все услышал Господь, не на все откликнулся.
Воистину, как это сказано в Великом каноне святого Андрея Критского: «Столп умудрила еси создати, о душе, и утверждение водрузити твоими похотьми, аще не бы Зиждитель удержал советы твоя, и низвергл на землю ухищрения твоя» [1].
…Слава этому Удерживающему нас над бездной, слава этому Низвергателю лукавых наших ухищрений!
Об этом и возвещает мне музыка, устремляющаяся выше крыши моего дома, выше верхушек сосен.