Глава 14. Размышления инспектора
Выйдя из кафе, ещё тяжело дыша от подступившего к горлу гнева, инспектор вытянул руку над тротуаром, выхватив из частого потока пешеходов и велосипедов свободного рикшу. Он уже хотел не глядя рухнуть на двойное сидение коляски, что на этот раз было спереди, как вдруг вытянул шею, заглянув за капюшон брезентового тента. Сзади на велосипеде сидел очередной дочерна загорелый мальчишка с белыми от солнца волосами.
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
«Им всем всегда шестнадцать…»
Инспектор не отрывал взгляд от мальчишки. Мальчик смотрел невинным взором.
– Ну едем, дядя? Али нет? Время – деньги!
– Что-о? Ты как обращаешься к господину… – инспектор неожиданно для себя перегнулся через тент, замахнувшись тростью. Мальчик отпрянул назад. Инспектор с железным звоном лупанул тростью в самую сердцевину руля. Мальчик вздрогнул и уже хотел поднять крик. Проезжающий мимо велосипедист оглянулся на инспектора, мелькнув напряжённым лицом. Инспектор рывком забрал трость, развернулся и тяжело сел в коляску.
– Поехали, что встал?! Дом госпожи Розы Полуденной.
Мальчик покатил его вдоль улицы, плавно разгоняя колеса.
– Так сколько тебе лет?
Мальчик молчал.
Инспектор зашевелился, приподнимаясь.
– Шестнадцать, господин.
– Тебе на вид дашь не больше четырнадцати. Какая компания?
Мальчик продолжал молча крутить педали.
– Какая компания, я тебя спрашиваю?!
– Я сам по себе.
– Не ври мне. Ты не смог бы купить такую коляску сам.
Мальчик молчал и крутил педали, лавируя в узких изогнутых улицах. Инспектор закурил трубку.
– Так какая? И не вздумай врать господину финансовому инспектору города Полудня.
Юный рикша молчал. Инспектор развернулся на ходу, не забывая о трости. Мальчик почти плакал.
– Компания мистера Веста, – заныл он. – Пожалуйста, не выдавайте меня.
– Ладно, – инспектор откинулся назад, красный как рак.
Рикша крутил педали, шуршали колеса, быстро тикали спицы, звенели велосипеды, город, трясясь мостовыми, пролетал мимо.
«Да уж, – думал инспектор. – Мистер Вест. Тесно сотрудничает с братьями Райн. Покупает и ремонтирует велосипеды и велоколяски только у них. Вместе, минуя налоги, они своими подложными сделками увели из казны огромные суммы. Велосипеды нужны всем. Этих нелегко припереть к стенке вопросом: „Почему в вашей компании работают дети, не достигшие шестнадцатилетнего возраста?” Братья обязательно вступятся. А за них вступится весь город. Братьев уважают все, братьев боготворят, личное знакомство с ними – великая честь для любого жителя. И, конечно, каждый будет на стороне этого мальчишки: да, он мал, да, ему всего тринадцать, да, он работает незаконно, но он же из бедной семьи, ему же нужно что-то есть, ему нужно помогать своей больной матери или что там у него. И вообще, эти законы, эти глупые законы, для кого они писаны, они же так далеки от жизни и так её усложняют. Но. Не дай бог, с этим мальчиком, что везёт меня по улицам ненавистного города Полудня, на этих же улицах что-то случится. Все жители, все до единого скажут: „Как. Как вы это допустили? Вы же должны были следить, ему же нет шестнадцати, это на вашей совести, в этом виноваты вы и только вы, господин финансовый инспектор. Разве не для этого мы за вас голосовали?”»
Боже, как же они утомили меня своей глупостью, неспособностью видеть дальше своего носа, своих глупых проблем. Они кричат на каждом углу о том, что их достала бюрократия, абсурдные законы, высокие налоги, но никто из них не скажет об этом в лицо очередному чиновнику, никто не сделает чего-то, что изменило бы ситуацию. Они так ненавидят взятки, они говорят: «мы так ненавидим взятки и наглых чиновников». Но сами готовы расплатиться на месте за любое нарушение, к чему эти квитанции, господин полицейский, решим всё здесь. Они пытаются купить фининспектора, не успевшего позавтракать дома, обедом из красной рыбы, купленной по заниженной цене, и запрещённой печенью перекормленных гусей («жировой гепатоз, не более того, друг мой», – говаривал Густав, вытряхивая трубку за столом «Двенадцати») запугать его обещаниями скорой кончины на соседнем заборе и венком на парадной двери… Они всегда будут бороться со мной, с конкретным финансовым инспектором, конкретным человеком, а не с системой, даже не задумываясь о том, что я просто делаю свою работу, и виновен в их бедах не я и даже не Здание Бюрократизма, будь оно проклято двенадцать раз по всему циферблату. Нет. Виноваты они сами, они, ещё не доросшие до того, чтобы жить вместе, не доросшие до правил, что и привело к этому глупому Зданию, к налогам, ко всей этой белиберде, к этому бреду. Кто смел, тот и съел, Полдень любит солнечных. Именно. Как их легко купить. Широкая улыбка, белоснежные зубы, причёска и жилетка по моде, пара ироничных шуток, пара обещаний, пара простых постулатов, объясняющих всё, и они ваши. Они не смотрят в суть, а смотрящих в суть называют занудами. Город Полудня – город мастеров. Как же. Чтобы достичь мастерства, надо смотреть в корень, а они умеют только торговать и оказывать услуги. Они ждут чуда, забывая, что Полдень способен на чудо, когда он есть в сердце, так говорил отец, читая Полуденную Книгу, все забыли про эту вторую часть стиха… Пока беда не тронет их, они будут жить в своём маленьком мирке. Дети. Безответственные дети, играющие в жизнь. Боже, как они не видят этого мира в своей суете. Погрязли в изменах, вранье, обжорстве, вечном страхе. Но я знаю, что сделать. Я знаю…
Инспектор вдруг заметил, что уже давно слышит звук, гораздо более плавный и прекрасный, чем шуршание колёс, тиканье спиц и звонки велосипедов. Он оглянулся и увидел, что едет мимо Театра. «Да. Она сегодня играет. А я опять пропущу».
– Стой, останови здесь.
Инспектор сунул мальчику деньги.
– А чай, дядя?
Инспектор оглянулся. От кислой мины и подступающих слёз не осталось и следа. То же наглое лицо под белёсыми волосами.
– Тебе уже шестнадцать. Заработаешь ещё.
Инспектор двинулся прочь, к Театру, на звук черно-белой реки.
Глава 15. Бой в переулке
Моряк скользил в прохладной тени узкого переулка, в который меньше минуты назад, хрипло дыша и чертыхаясь, вбежал полный кассиец. Глаза моряка медленно привыкали к полумраку в расселине между домов не в силах забыть белую от солнца улицу, призраком маячившую под веками.
Почти на ощупь, ведя настороженными пальцами по неверной стене, моряк двигался вперёд, то и дело упираясь в неожиданный тротуар или пугаясь его исчезновения под ногой, собирая коленями углы каких-то шатких ящиков. Он щурил глаза, вглядываясь в мерцающую зелёными пятнами неизвестность, и вдруг увидел их, притворявшихся секунду назад частью стены, камнем, плющом.
Кассиец держал девочку, полусогнутую, одной рукой за волосы, пытаясь намотать на толстый кулак короткую чёрную прядь, второй рукой упираясь в тонкую изящную шею, навалившись всем телом, прижимая её к земле, сгибая всё ниже и ниже, рывками, с каждым выкрикивая злым, сиплым, приглушенным:
– Су…Сука. Поняла, да. Красивая, да?
Он согнул её в три погибели, свалив на смуглые колени, пытаясь уткнуть лицом в свои полосатые штаны. Она заревела в голос, но звук выходил глухим, утопая в нечистой ткани.
В груди моряка что-то взорвалось, сердце колотилось, ноги стали ватными.
– Встань! – он разогнулся, подавая ей руку, обнадёживая моряка.
Девочка не смела взглянуть на горца.
– Ну. Ладно уж… Встань, правда, – почти ласкового пропел он.
Она нерешительно поднялась, откинула прядь с опухшего от слёз (и удара) лица, и в ту же секунду он залепил ей пощёчину твёрдой тяжёлой негнущейся рукой. От удара её развернуло, она плашмя рухнула на камни, растянувшись во всю длину четырнадцатилетнего загорелого тела.
Моряк моргнул, выпал из оцепенения. Слева один на другом стояли три ящика с круглыми, крепкими, ещё небольшими ранними арбузами. Справа, чуть сзади, тех же ящиков высился уже десяток. Узкий проход меж ними. Кассиец большой, толстый, в расцвете сил. Моряк худой, жилистый, старый, не помнит себя. Южанин не видит моряка. Арбуз тяжёл, кругл, удобен, почти идеально ложится в левую ладонь.
Моряк крепко сжал арбуз, ещё не приподняв его из ящика – один удар в затылок, только лучше тихо перенести в правую…
Кассиец резко обернулся.
– Чего?
– Отпусти её.
– Съеби отсюда, старый хуй.
– Отпусти её.
Кассиец лениво потянулся, вытащив из-за пояса широкий изогнутый нож с белой расписной рукояткой. Левая кисть моряка слилась с кругом арбуза.
– Что, сука. Съеби, да?
– Отпусти е…
Видимо, моряк слишком сильно сжал плод, корка арбуза скрипнула. Взгляд метнулся на его руку (запястье, неразборчивое женское, да), кассиец кинулся вперёд, выбрасывая правую руку с ножом прямо к горлу моряка, правильно поворачиваясь всем корпусом за ударом, наводя на случайную мысль о ринге, гонге, боксёрском прошлом.
Моряк швырнул левую с арбузом точнейшим хуком, сбив на лету изогнутую полоску стали, что мигом застряла в арбузе по рукоять. (Трюм, стол с картами, лысый здоровенный боцман, занесённый кулак, что?)
Хрустнула подогнувшаяся смуглая кисть.
От удара и инерции кассиец полетел, поворачивая за собой моряка. Моряк элегантно пропустил его вперёд. Кассиец упал сначала на колени, потом, не устояв, на локти, оказавшись на четвереньках. Моряк резко развернулся, залепив правой ногой под рёбра сопернику.
Хрюкнув, тот подлетел от удара, смешно перебирая локтями в воздухе, и рухнул на бок. Но сознания не потерял, зарычал. Моряк, с отведённой для равновесия левой, поворачиваясь всем телом, приседая при ударе на одно колено, опустил на голову кассийца арбуз с застрявшим ножом.
Арбуз с хрустом разлетелся на две части, отправив кассийца в полнейший нокаут, радостно звякнула, сверкнув у ног, полоска освобождённой стали.
Моряк выпрямился, потянул за самый верхний из десятка ящиков и обрушил всю стопку южанину на грудь. Треснуло дерево, несколько арбузов испуганно разбежались в стороны.
Всё стихло. С улицы доносились чьи-то весёлые крики, зазвонил велосипед. Выплеснули ведро на мостовую. Кассиец тяжело сипел под грудой ящиков.
Девчонка медленно поднялась, держась за опухшую щёку, игнорируя протянутую руку моряка.
– Что он от тебя хотел? Ты что-то украла?
– Нет.
– А что?
– Не хотел платить за продление.
– Продление?
– Взял полчаса, а сам почти час. Я начала сопротивляться, а он ударил. Побежала я, а тут…
– Подожди, что значит…
– Давайте я вас отблагодарю? – она посмотрела своими лукавыми глазами прямо в лицо моряку, затем скользнула взглядом вниз. Моряк словно почувствовал этот взгляд. Меж ног его опять упруго и мягко стукнуло желанием.
– Отблагодарю? – она потянула полы короткого платья чуть вверх, обнажая смуглое бедро.
Моряк облизал пересохшее побережье губ.
(Прокуренный трюм, тёмная хижина, почти такая же девочка, узкая спина, пожалуйста, не надо).
– Нет, – моряк быстро развернулся и поспешил мимо поверженного врага к улице, неловко спотыкаясь и путаясь в ящиках, арбузах.
Глава 16. Счётные работы
Ступени мелькали под ногами и, дойдя до шестнадцатой, обрывались поворотом перил, норовя зацепить полу пиджака, оторвать карман. Аркадий, задыхаясь, бежал на самый верхний, заоблачный, пятый в косых жёлтых лучах, расстрелявших подъезд, бежал, дабы начать отсчёт с последних квартир, спускаясь ниже и ниже и увеличивая общее количество стульев в своих бланках. Закат нависал над городом, и считающий, потратив несколько часов в кабачке «Прохлада» ради пятидесяти шести стульев, обернувшихся креслами, стремился наверстать упущенное. Паника, охватившая Аркадия после бесцельного противостояния с Грегуаром, сходила на нет, оставляя только отпечаток смеющегося летнего лика Леа во всей солнечной совокупности черт: простоватое платье с круглым воротом, выбивающаяся чёлка, открытая веранда, ставшая преданным фоном заветному образу. Считающий отгонял от себя это виденье, стараясь думать только о стульях.
Несмотря на пережитый ужас, отставание от графика, отчаяние опоздавшего на поезд, теперь он втайне был доволен собой. После происшествия в кабачке «Прохлада», считающий кинулся в работу с большей ловкостью и прытью. Подгоняемый страхом, он изменился и сам.
Теперь его голос был надтреснутым, сухим, монотонным. Говорил он всё больше лаконично и кратко, бесцеремонно входя в комнаты, даже не глядя на собеседника, а только небрежно помахивая красным прямоугольником удостоверения у самого носа, как и подобает образцовому бюрократу.
В общем-то чувственные губы Аркадия теперь всё чаще сжимались в тонкую твёрдую линию. В глазах появилось что-то мутное, стеклянное и неживое, что гнездилось там у всех примерных работников Здания. Считающий нутром чуял, что всё делает правильно.
Реакция жителей не заставила себя ждать: они в почтении расступались, отдаваясь привычной игре, знакомой им с детства. Считающий всё более говорил и двигался как бюрократ, чем попадал в понятное русло привычки. Больше никто не смотрел на него с раздражением, все только подобострастно охали, пропуская в своё жилище.
Эта метаморфоза ускорила работу в разы, и теперь он, наверстав упущенное, стремился оказаться на шаг впереди завтрашнего дня.
«Город-то не такой большой. Не больше Здания».
Считающий взбежал на последнюю площадку, занёс кулак над дверью с табличкой «50». Позади, из сорок девятой раздался младенческий плач, и считающий скривился от неудовольствия. В последний раз он столкнулся с ребёнком в квартале отсюда: пятилетний малыш, взобравшись на стул, тянул ручки к счётам и норовил оторвать костяшку, и что-то было такое в его глазах, из-за чего Аркадий, сбившись, на секунду выпал из процесса и даже расслышал его лепет, о том, что вы этот уже считали, мы его с мамой принесли. Аркадий поспешил сбросить оцепенение, мотнул головой и продолжил считать.
«Дети опасней всего. Ну, грудной, нестрашно, не собьёт».
Считающий кратко и властно постучал в дверь.
Глава 17. Ужин на крыше
В кафе при Театре на открытой верхней веранде за маленьким круглым столиком, у самого края балкона под тентом, налившимся розовым от последнего июльского заката, чьи лучи плавили столовое серебро, обесценивая его до раскалённой меди, за столиком с одинокой початой бутылкой вина, сидели они. Перед ними расстилался изломанный горизонт крыш, уходящих к морю, где в кровавой агонии, расчерченной ласточками и стрижами, погибал июль. Город был тонущим кораблём, где носовая часть запада ещё полыхала закатом, а восточные районы уже жаждали погружения в тёмно-синюю воду.
– Ты выглядишь усталым.
– Сегодня был тяжёлый день.
– Это всё твоя ужасная работа.
– Налить тебе ещё вина?
– Ты давно высыпался?
– Сегодня. Проспал до полудня и опоздал на службу.
Он вспомнил про разбитые часы, но потом подумал, что она расстроится, если узнает.
– Кто спит до полудня, проспит чудеса.
– Я сегодня успел увидеть чудеса на Круглой площади.
Она смутилась и отвела взгляд. За ним творилась головокружительная преисподняя в хаосе птичьих кульбитов, алого пекла плавящихся окон и черепицы, чердаков, флюгеров...
– Тебе нужно чаще отдыхать, Адель. Эта работа убивает тебя…
– Возможно, ты права.
– В твоём возрасте…
– Я бы не хотел говорить об этом сейчас.
– Просто я беспокоюсь.
– Анна.
– Иногда мне кажется, что эта работа специально придумана, чтобы мучить людей, мучить тебя.
– Анна.
Вдоль самых перил балкона, увитых густым плющом, пронеслась ласточка.
Адель вздохнул, глядя в синеву за её спиной, где в дымке возвышался и таял образ Здания.
– Мне очень понравилось, как ты играла сегодня.
Она смотрела куда-то мимо него.
– Я случайно услышал музыку и подумал, что в который раз пропущу твою игру.
Она молчала.
– Анна?
– Я была рада, когда увидела тебя. Я, правда, хорошо играла?
– Ты играла превосходно.
– Да?
– Ты играла почти так же прекрасно, как моя мать.
Она засмеялась.
– Это редкая похвала, – она нежно посмотрела на него. – Спасибо тебе, Адель.
Он вспомнил про свой сон. Ему очень захотелось рассказать ей, но он подумал, что, наверное, не стоит.
Адель смотрел на Анну. Комок стоял у него в горле.
«Какая она красивая, – подумал он. – Какая красивая».
Теперь они сидели, положив руки на стол, и её ладони лежали поверх его. Красный диск солнца коснулся крыш, и в тот же миг все линии стали резче, углы заострились, и первые тени легли на стены домов.
– Про тебя много говорят в городе. Я стараюсь не слушать, я помню, что ты говорил, что всё глупости, я и сама понимаю. И обо мне тоже часто говорят. Ну, те, кто знает про нас. И часто просят помощи, просят, чтобы я поговорила с тобой, повлияла на тебя как-то. Или говорят такой откровенный бред, это даже не обидно, правда!
Инспектор смотрел в бокал.
– Я слышала, ты готовишь какой-то проект. По изменению налогов. Говорят, ты хочешь повысить.
«Ох, уж эти бюрократки с этажа. Надо добиться их увольнения».
Адель посмотрел на сгущающуюся синь на востоке, чуть выше её светло-русых волос. Вихрем крутились ласточки.
– Анна.
– Просто я хочу, чтобы ты знал, я всегда буду за тебя. Но этот проект? Зачем, Адель? Ведь к тебе и так не очень… Ну, ты понимаешь. Я тебя знаю, я знаю, что ты никогда не отступишь. Я тебя в этом поддерживаю. Но ты ведь помнишь, что случилось с прошлым инспектором.
– Анна!
Просто я хотела, чтобы ты иногда был чуть мягче. Берёг себя. Я очень переживаю.
– Хватит.
– Прости… Но проект? Это правда?
– Хватит, прошу тебя!
Она откинулась на спинку кресла, взяв в руки бокал.
Адель вздохнул.
Снизу донёсся глухой грохот, железный стон троса, властные крики и указания.
– Что это?
– Столичная труппа приехала, завтра премьера спектакля. Ты, наверно, видел афиши… Весь театр на ушах сейчас: готовят сцену, декорации, репетируют. Нас всех выгнали, – она улыбнулась, – говорят, что-то совершенно шикарное привезли, держат в жуткой тайне.
– Понятно.
Солнечный диск почти наполовину скрылся за линией крыш. Ласточки в небе носились от дома к дому. Тени становились гуще, синее. Анна поставила бокал на стол и выпрямилась.
– Адель, раз уж ты сегодня пришёл, я хотела бы попросить тебя об одной услуге. Наш директор в панике. Сегодня, когда ты пришёл, он подумал, что ты по работе, его чуть приступ не хватил. Ты понимаешь, он очень милый и совершенно неделовой человек. У него там какая-то путаница с бумагами, он говорит, что пропал, что налоги эти чудовищны… Мне кажется, он немного преувеличивает, но если бы ты мог как-то чем-то смягчить…
«О, господи. И здесь то же самое», – устало подумал финансовый инспектор города Полудня.
– Я не хочу, чтобы ты так морщил лоб. Если я сказала что-то не так, прости, пожалуйста. Я не хочу тебя этим обременять. Но он, правда, очень переживает, мне страшно на него смотреть. Он говорит, что вся надежда на завтрашнюю премьеру, если спектакль на этой неделе пройдёт на ура, тогда он сможет свести концы с концами.
Инспектор молчал, отвернувшись, смотря через плечо, где на западе скрывался самый краешек раскалённого диска. Господи. Как же им всем объяснить? Что это не мои прихоти, что я не какой-то зануда, что это единственный способ, который я вижу. Ведь без этого будет полный бардак.
– Или твои принципы… они и на меня тоже распространяются?
– Анна. Пойми, – он уже хотел сказать заготовленную фразу, но тут диск солнца исчез полностью, и всё оказалось залито тёмно-синим небом, криками ласточек, таким прекрасным летним вечером – корабль города пошёл на дно. Инспектор вспомнил про братскую могилу убитых прошений в его портфеле.
«Послезавтра. Наверное, весь город уже знает о проекте…Ну, и чёрт с ними. Я просто зайду к нему на день позже».
– Я сделаю, что смогу, Анна, – соврал инспектор.
– Спасибо тебе, Адель, – она улыбнулась так, что инспектор в который раз удивился её красоте, и его переполнила гордость за то, что он рядом с ней.
– Только не говори никому про нас, Анна. Я не хочу, чтобы ты слушала все эти гадости. Пусть никто не знает.
– Ладно. Но мне не страшно, – спокойно сказала она. Её узкая кисть открыла молнию изящного клатча, выудив из этого непостижимого, но явно осмысленного женского хаоса розовую ледышку флакона – эти духи он купил ей когда-то в той дорогой лавке, тайком, её любимые, с лёгким, призрачным флёром миндаля. На донышке ещё оставалось немного, она смочила пальцы, провела по шее.
– Кончаются, – улыбнулась она.
– Да… Мне пора, Анна.
– Я была очень рада тебя увидеть.
– Я тоже был очень рад, Анна.
Он поднялся и пошёл к лестнице. У дверей он оглянулся и увидел её всю на фоне вечернего города, в белых одеждах, как увидел её сегодня в полдень на Круглой площади, когда она взлетела над музыкой, увидел её светло-русые волосы. Адель был восхищён.
«Какой же он усталый. Я так больше не могу», – подумала она, когда он ушёл.
Глава 18. «Шарманщик сыграет, заветное вспомнишь»
Сумерки затопили город. Улицы, одевшись в синее, примеряли ожерелья фонарных столбов, и фонарщик спешил зажечь керосин на одной стороне или покормить светляков на другой. В ресторанах и кафе на столах расцветали лампы, притягивая посетителей, хрипло и томно зазывали проститутки в тёмных переулках, кто-то никак не мог поймать коляску на углу, взмахивая вальяжной рукой. Плескались скрипки с соседней улицы, неуловимо меняя своё призрачное местоположение, звякали ложки и вилки, кто-то, наливая себе уже второй бокал и сверкая запонкой в вечернем свете, рассказывал увлекательную историю, то и дело вызывая раскаты хохота за своим столиком, любопытные взгляды из-за соседних. Трепетал веер, властный женский голос звал официанта, то ли стремясь быть похожим на голос госпожи Розы Полуденной, то ли пародируя его, то ли являясь им. Шелестели листья каштана и лип, ветер вдоль улицы был тёплым, но сменялся окнами холода из переулков, тротуары были полны людей и голосов, бедняков и дам, господ и торговцев, и где-то умирал саксофон в объятиях чёрных пальцев, и мелодия прерывалась частыми всплесками мелочи в перевёрнутой шляпе на бордюре. Люди шли, обгоняя друг друга, то и дело задевая моряка локтем, бормоча извинения и тут же возвращаясь к своим беседам, давай лучше сюда, тут отличный портвейн и недорого, рикшу, рикшу, извольте пропустить даму, а я ему сразу сказал, инспектор у нас тот ещё, простите, но коляска занята, клиент сегодня был – это умора, дорогу, дорогу, ну, встретимся тогда в «Рыбе-меч», чей велосипед, уберите с лестницы, вот там сегодня отличный джаз играют; дорогой, я так больше не могу, он в Здание устроился же, да, пардон, не увидел, эй, красавчик, изысканной любви по средней цене, м-м-м, ну, знаешь, в Архипелаге, например, давно всё электрифицировали, говорю, у нас – дело двух-трёх лет, ты предлагаешь расстаться, я не пойму, светлячки и керосин – прошлый век, газета, вечерняя газета, до «Двенадцати», мальчик, двойная такса, а я слышал братья сами хотят провести, ты видел же их вывеску, единственная в городе…
Пахло морем, жаренным мясом, ложью, корицей, разноцветным всполохом духов, печатной краской, праздником, чем-то ещё. Моряк шёл слепо, паря в море вечерних голосов, лип и огней, оголённых плеч, голов, шляп, бокалов и звонков, шёл уже не один час.
«Где я видел это лицо? Или очень похожее. Давно, – моряк из-за всех сил сжал голову обеими руками, чуть не задев локтем какого-то франта в цилиндре. – „Отблагодарю”? Чёрт, надо было согласиться. Но она ещё совсем девочка».
Домой, в тесную комнату, отмеченную ежеутренней пыткой ностальгии, моряку не хотелось, он уже потерялся в улицах, переулках и домах, ноги гудели, денег в кармане не было, да он и не был любителем кабаков и ночной жизни.
Чернокожий жуаровец продавал бетель, какие-то семена и травы, предлагал приложиться к кишке кальяна, разящей осенью, жжёными листьями, гашишом, возможностью забыться, забыться совсем…
Моряк отрицательно покачал головой. Он думал о той девочке.
«Зачем. Зачем она так накрасила губы, зачем он так громко и делано хохочет, зачем они звякают вилками и ножами и едят всю эту чушь, зачем он играет так вычурно и пронзительно, зачем они обсуждают веера, что интересного в веерах вообще, зачем рикша так выгибает спину и склоняет голову, лебезя перед ней, что в этой идиотской зелёной юбке, зачем эти зелёные юбки и клетчатые штаны – полгорода в них – зачем этот томный, невыносимый вечер, этот город, этот запах моря, зачем это всё, когда есть та девочка, с синяком на скуле, со вздёрнутым носом, с мальчишеской спиной, с первыми, несмелыми, ещё не знающими о себе формами под полосатым платьем, с загорелой кожей, и влажный рот, и умные насмешливые глаза, зачем они так говорят, вальяжно и грубо, зачем всё это, если где-то есть она? „Отблагодарю”? Надо было сказать: „да!” И всё».
Моряк измучился вечером, желанием, пылью, запахами, голосами, ноги ныли, он дрейфовал в аромате лип и тёплом воздухе, как фрегат со сломанным килем, с разбившимся компасом. Он то искал в бесконечных мозаиках мостовых жемчужину выпуклой линзы, выпавшей из водолазного шлема, то приближался к черте морского запаха, пока не становилось дурно, то разглядывал лица прохожих, слушал ароматы города, пытаясь найти хоть что-то знакомое.
Улица то и дело оборачивалась ею, но нет, это просто такая же чёлка, схожий фасон платья, подобные, точёные ноги, что, стремясь к её четырнадцатилетнему совершенству, влезли на каблуки.
Сквозь всё это в толпе, в сумерках и бликах иногда проступало лицо кассийца, искажённое гневом, и нож в руке, и этот мерзкий голос: «Встань».
Вот уже несколько часов моряк не знал, куда себя деть, отдаваясь во власть самому воздуху, торцам и карнизам, пешеходным потокам, шелесту тополя, последней воле июля.
Он ходил вдоль рынка, глядя, как сворачивают тенты и закрывают лавки в синеющем воздухе, а затем сильные порывы с запада, пропитанные солью и йодом, отбрасывали его в самую глубь, до Круглой площади и громады Здания, до Полуденной улицы, уже погружённой в сумрак, где слева, если оставить север за спиной, тикают тысячи механизмов в мастерской Часовщика, а справа, откуда веет солью и водорослями, уже сверкает единственная электрическая вывеска в городе над изобретательной конторой братьев Райн в виде двух, почти одинаковых автографов близнецов, похожих на сдвоенные волны, отпечатывающиеся на сетчатке моряка неестественно ярким светом.
В этом сомнамбулическом состоянии он, устав от толпы, ушёл куда-то в сторону, в смутно знакомые переулки, затем пересёк пустырь, пролез через арку, ещё одну, потом прошёл улицу наискосок и вдруг свернул в маленький дворик, что был сложен из кирпичных домов, прилегающих вплотную друг к другу. Там, в центре дворика, был фонтан с памятником бесконечности в форме восьмёрки, поставленной на попа, журчала вода, обливая мрамор, сидели какие-то люди на скамейках вокруг, но одна, с переломанной перекладиной была пуста, и моряк поспешил к ней, рухнув, растянувшись вдоль дерева, словно волна по песчаному берегу, словно последний крик чайки.
Вот так он лежал без единой мысли, слушая, как, налившийся тёмно-синим, умирает в щебете птиц, сплетении голосов, шуршании колёс и велосипедных звонках печальный, томный, душный июль.
Где-то в самом небе, на третьем или пятом этаже кирпичных домов кто-то точил ножи друг о друга, и пронзительный скрип слетал вниз сквозь открытое окно кухни.
«Как же быть? Не помню… Девочка. Нет, она совсем юна, и у меня же была какая-то жизнь до этого. Может, дочь моя? Узнала бы. Устал. Что делать… Конечно, можно взять из кладовки у Ады верёвку. В комнате, в потолке есть удобный крюк. С табурета оттолкнуться и всё. Лучше днём, когда все уйдут. Правда, похороны, тело».
Моряк услышал музыку в шипящем ореоле затёртой пластинки. Он открыл глаза и увидел у входа во двор его.
У него не было ни ужасного чёрного цилиндра, ни обрубка вместо левой руки, ни своры собак, идущей следом, как гласили о нём глупые легенды.
Но он был одет в какие-то лохмотья, взгляд его был бесцельным, слепым, голова была белой от седины, а в руках он держал древний механический граммофон.
Да, сомнений не было.
Это был он.
Слепой Шарманщик.
Шарманщик сыграет, заветное вспомнишь…
Моряк сглотнул. Все смотрели туда, где застыл слепой старик, раздумывающий, шагать ему внутрь или нет, стоял, словно пробуя воздух на вкус. Да, это он. Все это поняли.
Шарманщик – один из самых старых жителей города – ещё несколько десятилетий назад превратился в легенду. По преданию, пластинки Шарманщика носят на себе необычную музыку: они играют прошлое людей, оказавшихся рядом. И встретить этого седого, прямого, как палка, старика в лохмотьях из серой мешковины с механическим патефоном в руках — знак для каждого. Знак того, что нужно вспомнить. Эта встреча может оказаться большим счастьем.
А ещё говорят, что Шарманщик приходит ко многим за несколько минут до смерти, прокручивая перед ними всю мелодию прожитого. Впрочем, много что говорят.
Он всегда появляется неожиданно, то в самых разных местах, то начиная приходить в одни и те же.
Шарманщика нельзя встретить нарочно.
Весь город можно разделить на тех, кто верит в Шарманщика, и тех, кто не верит. И, одновременно и независимо от этой веры, на тех, кто встречал его, и даже не один раз, и на тех, кто никогда его не видел. Многие мечтают об этой встрече, многие боятся её, многие равнодушны, но одно известно точно: Шарманщик сам выбирает, куда и к кому приходить. Намеренно искать Шарманщика даже не дурной тон, а святотатство, посягательство на какие-то не понимаемые, но ощущаемые подспудно устои города, то же, что ссориться или сквернословить в полдень. Ещё большее преступление – следовать за ним после встречи.
Шарманщика нужно отпускать легко. Он существует, как солнечный удар, обморок, ливень, влюблённость, внезапный ветер, принёсший запах моря. Шарманщик случается.
Моряк смотрел на него, боясь пошевелиться, как, впрочем, и любой во дворе.
Шарманщик сыграет…
«Это мой шанс вспомнить», – думал моряк. Как, впрочем, и любой во дворе.
Пластинка Шарманщика крутилась, и можно было расслышать мелодию чужого детства, колокольчики, хрустальные нити ксилофона.
Те, кто сидел на скамейках вокруг фонтана, замерли, смолкли и смотрели только на Шарманщика. Шарманщик чувствовал это. Он стоял у входа во двор, пробуя летние сумерки на вкус.
Где-то в кронах пели птицы, наверху точили нож о нож, затем на последнем этаже рассмеялись, но названное выше было далёким, мелким, чужим. Все смотрели на него.
Шарманщик остановил пластинку. Замерли колокольчики, и кончился жёлтый сентябрь из чьего-то предыдущего прошлого. Стало особенно тихо.
Слепой Шарманщик стоял у входа во двор, молчал и смотрел вперёд невидящими глазами. За его спиной сквозь узкую горловину двора видна была вечерняя улица в созвездиях столбов и окон, кометами пролетали зажжённые фонари велосипедов, колясок, звонко смеялись прохожие. Улица была настолько ненужной, лишней, насколько может быть ненужным и лишним что-то, кроме музыки, с июля по август.
На скамейках вокруг фонтана сидели пять человек.
Шарманщик молчал.
И все: маленький тёмный гимназист лет пятнадцати, уставший от насмешек и издевательств своего ненавистного класса, но уже готовый освободиться от круговой поруки большинства; и акушерка в жёлтом плаще с лицом в отметинах горя и гордости, молодая всего несколько лет назад, но растерявшая красоту из-за гибели двух новорождённых близнецов по её вине; и худой учитель, возможно, преподающий историю в классе гимназиста, натянутый, как нерв, застёгнутый на все пуговицы, переполненный правилами и принципами, запутавшийся и уже готовый от них отказаться; а, главное, сидящий прямо напротив моряка полный лысоватый мужчина неопределённой профессии с чемоданом прошлого, человек, когда-то покинувший город, в котором был любим, покинувший, ради эфемерной удачи, бросивший любимую и внебрачного сына; и ничего не помнящий моряк (с неразборчивым женским на левом запястье), так вот, все, все понимали, что эта встреча может быть единственной в их жизни. Все понимали, что сейчас вершится их судьба.
Что Шарманщик выбирает.
И вот он тронул ручку.
Тронул тихо и нежно.
Шарманщик сыграет…
Шарманщик тронул ручку граммофона и из раструба полился июнь какого-то затёртого года, полился рядами черно-белых клавиш, растягивающихся в длинную набережную, и пока каждый, за исключением одного, понимал, что эта музыка не его и не о нём, лысоватый мужчина с чемоданом без ручки, сидящий прямо напротив моряка, задышал глубже и чаще, в такт клавишам слоновой кости, а зрачки его расширились до размеров потерянного прошлого, голубые глаза потемнели, и по покрасневшему небосводу щеки пронеслась влага. Игла, ползущая по винилу, подбиралась к его сердцу.
И, пока каждый разочарованно, но с облегчением выдыхал страх и надежду летних сумерек, музыка уже рисовала всем другой, далёкий город, и лысоватый мужчина, молодой, шёл рука об руку с ней, темноволосой, с бровями вразлёт, такой красивой в её некрасивом синем платье. Небо над морем было голубым, нежным, пели гудками корабли, а далеко впереди бежал их сын, играющий с воздушным змеем, которого ему подарил отец, и змей трепетал на ветру, на фоне немыслимых облаков. И мужчина там, и все остальные здесь, уже знали, что он больше не увидит их снова, но ни женщина, ни сын этого не ведали, потому музыка была так легка и так трагична.
Взлетало ужасное синее платье, взлетал и опадал на ветру подарок отца в крепкой маленькой кисти, а мужчина с чемоданом уже плакал, и каждый плакал о нём и, в то же время, о своём, игла плыла сквозь винил.
Пластинка затихла так же легко и невыносимо, как и началась.
Все, оглушённые тишиной, ослеплённые слезами, растерянно смотрели друг на друга, и лишь мужчина с чемоданом не смотрел ни на кого. Гул голосов только успел ворваться в тихий дворик с фонтаном, а маленький лысоватый мужчина, уже весь размякший, постаревший и разбитый, с трудом поднимался, ни на кого глядя, прижимая чемодан без ручки, уходил прочь, кинув все деньги, попавшиеся в кармане, в лоток, прикреплённый к патефону. Неясно, куда он двинулся потом, выйдя из дворика, но одно было известно доподлинно: когда он пересекал Круглую площадь, старенький чемодан с дряхлым замком раскрылся, и из него вылетела огромная стая сухих листьев, разлетевшихся на ветру.
Когда он ушёл, все ещё сидели тихо, обживаясь в новой печали, и только наверху кто-то упрямо точил ножи. Шарманщик стоял в начале двора, и рука его до сих пор лежала на рукоятке. Никто не смел проявить ту робкую надежду, которая теплилась у каждого. Никто, кроме моряка.
…он плакал особенно сильно, ведь эта история была так похожа на его неизвестные сны, и в то же время не была ими, эта грусть была так близка ему и всё же была чужой, эта ностальгия была настолько сильна, но опять не имела имени. Потому моряк, совсем постаревший и раскисший, плакал, не останавливаясь. А потом вдруг поднял красные глаза на слепого Шарманщика, и было в его взгляде столько мольбы, что всем даже стало неловко.
А Шарманщик, видимо, что-то почувствовал, и его рука снова тронула рукоятку.