Владимир Маканин. Где сходилось небо с холмами 2 страница
улыбнулся.!. (Весь пестрый день посещения родного места пронесся перед ним
кинолентой, в самом конце которой, раз уж она пронеслась перед глазами вся,
вновь мелькнула старуха с тряской головой и с злобным выкриком. Была тишина,
были стены. Глухо забормотав, как бывает перед самым засыпанием, Башилов
повернулся на другой бок и негромко ответил. Он ответил вроде бы старухе и
вроде бы не старухе, а кому-то еще, третьему и стороннему, кто мог бы их
рассудить:
- Не вытягивал я соки...
Засыпая, он слышал через открытое окно редкие летние ночные звуки, а
также цикад, которых помнил с детства. Был за окном и фонарь, что помнился с
малых лет,- фонарь светил не меняясь.
Генка Кошелев был певец слабый, там и тут подрабатывающий, но своей
полупьяной судьбой, впрочем, гордящийся, как это у совсем слабых подчас
бывает; он-то и сосал из поселка соки, в том смысле, что тянул и тянул со
своих родителей, с Кошелевых, деньги. Он тянул из них, когда учился, а когда
ученье закончилось, тянул по-прежнему, еще и поторапливал их в письмах. Он
пил, что сильно увеличивало его запросы. Позже он понял, что пить вредно,
однако же пил - и все с меньшей надеждой пробовал пробиться вокалом, ища
удачи на эстрадных площадках города Пскова, куда его забросила судьба. Лишь
в самый последний год у него, бросившего эстраду и теперь кочевавшего по
ресторанам, деньги появились, и наконец-то у родителей он не просил. Дожили,
слава богу. А спятившая, мол, Василиса-старая увязла в стершейся своей
памяти и спутала - ей все едино, что и кому кричать.
?Ну ясно, ясно! Не придал я никакого значения! Ни малейшего!? - Георгий
даже и засмеялся, открыто и широко засмеялся, показывая, что не станет же он
сводить счеты со старой бабкой. Он вновь пил с ними липовый чай. Он
улыбался. Здесь, а не в другом каком месте убегал он в горы, и здесь, а не в
другом месте его едва не убило молнией... Но чем больше Башилов отмахивался
и чем старательнее отодвигал, тем цепче слова ее удерживались в памяти:
конечно, спутала, однако ведь не только о деньгах она кричала. ?Соки вытянул
наши! песни вытянул!..? - вот ведь что кричала старуха Генке Кошелеву, вот
ведь что кричала она и ему, Башилову, пусть даже спутав, пусть случайно.
Спятила, несла вздор, не кричала, а выла о ?дурном, черном глазе?, но ведь
не все так просто, и ведь, помимо вздора и суеверных намеков, она кричала,
каркала, что эти двое, вышед-шие из поселка, уносят их песни и их музыку
дальше и дальше - высасывают. Чем больше музыки уносили эти двое, тем меньше
ее оставалось здесь, вот ведь что кричала старая ведьма, опять же напоминая
о ячменном, о хлебном колосе, истощающем почву. И так ли уж случайно, что
он, Баши-лов, вдруг засовестился, а засовестившийся, старался это скрыть,
отчего утешения земляков не облег-чали, а только ложились камнем. ?Ну ясно,
ясно. Не придал я никакого значения, ни малейшего!.. И не сержусь я на нее!?
- Башилов даже и засмеялся, говоря с ними, широко засмеялся, открыто.
В середине жаркого дня он и Галка Сизова отправились к озерцу, что в
трех километрах. Они скоро пришли. Тропа помнилась. И спуски помнились. Но
если Галка каждую минуту казалась молодому композитору выросшей, озерцо
казалось маленьким, мелким. ?И горы стали меньше...? - сказал он Галке о
своем наблюдении, а Галка в плане как бы всеобщего оскудения, хотя и вполне
равнодушно, поддакнула:
- Сейчас и поют меньше.
- Почему?
- Не знаю... Ахтынский с каких еще пор безголос, а дядя Петя сгорел.
Женщины, правда, поют.
Галка сказала, что Василиса-старая ничуть никого не удивила, да ведь
она частенько воет! С того дня, как уехали Башилов и Генка Кошелев, бабуля
совсем свихнулась; выйдет на дорогу, сядет на обочине и вдруг как
подхватится там в лунную ночь, воет и воет вслед уехавшим, ломает руки,
иногда и догнать велит, а матюгается так, что проходящая с завода вахта
оглядывается на сидящую и хохочет - мол, дает бабка!..
И Галка, поддразнивая, засмеялась:
- Нехорошие вы!
И еще засмеялась:
- Смотри: у бабки глаз черный!..
И сказала:
- Они стали меньше петь, еще когда ты на гармонике играл: ты так играл,
что им петь не хотелось. (?Ты разве не замечал?? - ?Что?? - ?Ты так играл,
что петь не хотелось...?)
Башилов придвинулся к ней, меняя разговор: он обнимал, а Галка
уворачивалась. И он и она смеялись. Она была ладная, крепкая, вся начеку,
если ее обнимали.
Когда вернулись, время оказалось послеобеденное, притихшее; Галка ушла;
Башилов без цели бродил меж домов. Одинокий, он натыкался на воспоминания
там и тут. Холмы (их линия) рождали смутное беспокойство, а когда он отводил
от холмов глаза, беспокойство только усили-валось. Услышав детские голоса,
он втиснулся в красный уголок, тот самый гибрид школы и детского сада, где
обучался и где сейчас по случаю лета сидели лишь малыши - бросали кубики.
Тишина. Грубо сколоченные школьные парты пустовали. Башилов сел за одну из
них - за ту, где он решал задачку про пункт А и про пункт Б, когда раздались
крики. Он уткнул тогда голову в тетрадь, а крики продолжались. Он помнил,
как он рванулся, пихая на ходу в холщовую сумку школьные принадлежности, и
как на него, выскочившего с сумкой, сразу же закричали: ?Почему он тут?
Зачем он... Уведите его!? Мальчика стали уводить, потащили, прихватив за
плечи так грубо, что холщовая сумка взметнулась. Башилов-мальчик ронял
учебники, тетрадки, сыпались карандаши, он ползал, подымал, а его тащили за
плечи. Уводя, они еще и зажимали ему лицо, закрывали глаза, хотя
инстинктивно внявший беде и испугавшийся, он и без того не смотрел в сто-
роны, а только в землю, в землю, где собирал руками потерянное,
собирал, совал в сумку. Их пронесли в десяти шагах. Отец обгорел очень
сильно, мать меньше, но ему и мать не показали.
Вечером пришла отработавшая смена, и вечер был обыден, и они уже не
были великанами в робах, а он не был мальчиком,- взрослый.человек, автор
фортепианной сонаты, которую очень скоро будут почтительно называть Первой,
Башилов стоял в сереньком простом пиджаке и смотрел, как они приближаются,
как проходят мимо. Шли по трое, по двое, но только через полчаса, когда они
помылись и сели за эти столы, он увидел их вблизи,- помывшиеся и в других
рубашках, аварийщики расселись под кленами, где им уступили часть мест, а
вокруг сразу захлопотали; была им и бутылка перед едой; они закурили,
задымили. Башилов был среди них гость. ?Это - Георгий. Это он уже совсем
выучился... Музыкант уже?,- говорили они друг другу про него одобрительно. А
он отвечал с готовностью, и это было как повторение, потому что говорили они
теми же словами, какими только что говорили с ним и про него старухи. ?Ну,
как жизнь в Москве, Георгий?? - спрашивали они. Они спрашивали про фильмы. И
про метро. И про членов правительства. Тогдашних лет разговоры. А он
улыбался. Он отвечал.
А те, что подросли в его отсутствие, сидели за скобленым столом
неохотно, недолго: младое племя. Едва пожав руку и мельком на ?музыканта?
глянув, они уходили. Зато старые знакомцы, стариканы и дядьки, хотя и сильно
поредевшие - кто сгорел, кто умер,- сидели за дощатыми столами в точности
как прежде и, медлительные, говорили о пожаре, что случился не так давно.
Сережка Король - вот ведь кто сгорел на последнем пожаре! Человек - не
кошка, сгорел, и нету, а для него, для Георгия, он был, конечно, Сергей
Викторович, пожилой, крепкий еще мужик - разве не помнишь? - так говорили и
спрашивали они.
Считалось, что Сергей Викторович Король, обгоревший, мог бы и выжить,
однако вот в больнице, в городе, он сильно затосковал. Возможно, что после
пожара у него что-то случилось с мозгами; в больнице он днем кричал,
безобразничал, а ночью, затосковавший, решил сбежать: вылез из окна. Он был
в бинтах, он был обгоревший и плохо видевший. Но вот с третьего или с
четвертого этажа упал Сергей Викторович Король? Городская больница была в
четыре этажа; нет, нет, больница в три этажа, возразил Чукреев, и тогда они
немного поспорили, медлительные и раздумчивые: с четвертого, мол, этажа -
это понятно, а можно ли человеку разбиться с третьего? Они редко бывали в
городе: они не помнили, как выглядит больница. Оказывается, упав, Сергей
Викторович Король умер не сразу - его сращивали, резали, сшивали, его
паковали в гипс, разгипсо-вывали, опять резали, и лишь спустя месяц он
еле-еле помер, задал работы, крепкий был!.. Они продолжали обсуждать, когда
сиповатый Ахтынский приволок гармонику. Сильно постаревший и тощий, с
красотой, выродившейся в длинный удивленный нос, Ахтынский приволок из дома
- из чьего? - ту самую гармонику, тоже постаревшую, и держал ее на коленях.
Ахтынский уже давно не пел. Он терпеливо ждал минуту, когда гость сыграет,
не теребил, но, оказавшийся до поры среди женщин, приотстал от общего
разговора о сгоревшем Короле. Женщины спрашивали, дергали, и он негромко
сипел им, что сейчас Георгий сыграет, а мы ж с ним в поезде вместе ехали, а
какая толпища народу в Москве, но мы с ним пробились, а какое пиво!.. -
доносилось до молодого композитора сиплое бубненье. А аварийщики говорили о
последнем пожаре.
Аварийщики спели Выходили двое, затем Напылили куры, затем Чистоган,
затем долгую и бесконечную Жизнь прошла - на ней они и выдохлись, устали, но
затем они пили, они ели, они пели еще, все смешалось, рюмки, стопки,
полустаканы, и совсем не скоро подошла та минута, когда Георгий Башилов,
словно спохватившийся, отметил, что самые удававшиеся ему в детском
исполне-нии на гармонике песни, скажем, Конь твой и Осень, осень, они и
правда не поют. Он в ту минуту сидел, подавшись вперед и поедая кружки
жареной колбасы, а отметил мельком, кажется, сам он и попросил спеть Коня,-
кто-то начал, но не смог. Было удивительно, но старые аварийщики не пели:
они не пели, не помнили, словно бы песню в их памяти стерли и вытоптали, как
стирают подошвами и вытаптывают траву у входа в дом. ?Да затягивай же!? -
кричали женщины на мужчин, и кто-то попробовал, но вновь прервались. В
тишине стало слышно, как засипел, тщась, Ахтынский. Раздал-ся смех, и
тогда-то Ахтынский протянул гармонику: давай, мол, музыкант, давай!
Гармонику передавали из рук в руки, ее передали через стол, а потом Георгию
- он взял. Какая ж она была легкая! И какая тяжелая была в ходу!.. Он
улыбнулся, давно, мол, не держал в руках. Давно не пробовал. Он начал с
забытого ими Коня, но и с сопровождением Коня не подхватили, и опять женщины
закричали: ?Затягивай!..? - но опять впустую: это была песня, которую уже не
пели. А музыка просилась теперь с такой силой, словно бралась объяснить в
людях все и сразу.
Сменив тональность, Башилов сращивал мелодию песни с довольно далекой
музыкальной темой. Он перешел вдруг на куплетный строй, отчего родился
забирающий шлягерный мотив; шлягер возник быстро, мелькнул и умер, но
Башилов еще раз вернулся в вариации и скользнул по нему, как бы дразня.
?Сильно! Сильно!..? - закричали они, чуткие, но он вновь свернул и ушел в
едва ли узнаваемые ими глубины. Держась сонатного принципа, он обыграл
мелодийку Коня не спеша, дал столкновение и развитие, после чего разработка
сама собой подарила несколько удивительных всплесков. Он улыбался. Клены
стояли не шевелясь. В нескольких шагах слева слушали гармони-ку Галка Сизова
и болезненная ее мамаша; Галка мигнула: освобожусь, мол, от мамы и подойду,
играй.
Он играл - и поверх гармоники смотрел на бледно-желтый факелок завода,
где вяло сгорали отработанные газы.
Было - как раньше, и, как раньше, пение величаво затормозилось, когда
сзади замычал дурачок Васик, на которого тотчас прикрикнули. Но он уже попал
в поле зрения, и Башилов успел увидеть лицо своего одногодка - безусое,
детское лицо слабоумного. Как и раньше, Васик страдал, боясь, что прогонят,
и потому, остановившийся в пяти шагах, застыл там и немо шевелил губами:
пел. Когда принялись вновь за еду, он сел наконец за стол, уже
непрогоняемый. Ему придвинули горячей карто-шки. Башилов погладил Васика по
голове, тот расплылся в улыбке, а кругом слышно было движение по столу
тарелок, стук ножа.
?Ты разве не замечал?? - ?Что?? - и тогда же, в застолье, он не
удержался, вытоптанностъ песни поразила, а пьяному нет кощунства, как нет и
запрета, чтобы убедиться вполне и проверить. Когда после обильной выпивки он
вновь заиграл, хмель куда острее нацелил его игру. Умышлен-ного или, скажем,
показательного эксперимента не было, а все же пьяный про себя знает, и
пальцы музыканта знали, что он тогда играл, хотя бы и на пыльной, дрянной,
старой гармошке. Он играл Венули с полудня, звавшуюся также Венули ветры,
знакомую и уже певшуюся сегодня в застолье песню,- он играл ее, прячась,
выставив совсем уже простеньким напевом, вроде как отложит сейчас гармонику
да и выпьет стопку, а там еще стопку, а вы, подхватившие, пойте, пойте!
Однако с ленцой наиграв тему, Башилов ее не бросил: это было как бы
фортепианное вступление, когда виолончель или, скажем, альт молчит, а
пианист вырывается несколько вперед. Явив форму он уже второй вариа-цией
вдруг придал старой песне задора и жизни, буквально растворив мелодию в
потоке триолей. Он звенел, он баловался, он видел, что слушают уже с
удивлением, отчего еще и добавил звонкости, в то время как басы нарочито и
несколько иронично притопывали за жаворонковой ладовой спешкой. Третий взлет
он сопроводил пышными и чуть холодноватыми фигурациями, а-ля фортепиано:
немножко роскоши не помешает. И лишь в четвертой, в минорной, вариации он
дал им, слушав-шим, впасть в непосредственное чувство: оживив тревожную
ноту, скрытую в песенной теме, он без оттягивания, сразу и с маху выпустил
мелодию на свободу, давая ей поплакаться, а им поплакать. Нет, криков,
восторга не было. Он и не ждал криков. Они замерли. Притихшие, они
продолжали есть помидоры, яйца, хлеб, двигая руками замедленно, как
расслабленные: мелодия с ее рыданиями сидела уже в самом их нутре; две
женщины беззвучно плакали. И конечно, никто из них не мог бы сейчас
подхватить или даже просто подпеть эту песню. Они не смели. Хмельной Башилов
еще и прошелся по мелодии, потоптался на ней, а затем, ясно и широко
оповещая об убиенной песне, завершил светлой лаконичной кодой.
Меж первой и второй вариациями у них все же была возможность, когда
возник крохотный просвет, промельк, соломинка, за которую могли бы
схватиться; в тот особенный миг отрыва показалось удивительным, что итогом
всей этой музыки, если не считать саму музыку, явился легкий мотив,
мотивчик, который захмелевший Башилов и стал вдруг наигрывать двумя
пальцами, отчего их глаза оживились. Они как бы воспрянули. И конечно, они
бы запели, но он не дал. Вероятно, так бывало и в детстве: он выхватывал
глубинную народную мелодию, брал из куста, мелодии не живут в одиночку,-
брал и выпячивал, вынимал ее нутро на обозрение всем, а потом доводил до
такого блеска, что им не одолеть, не справиться - открыть рот и закрыть. Их
голоса как бы угасали один за одним. Они смолкли. И раз от разу переходили
на песню, которую он еще не играл. Конечно, иногда они смирялись неохотно и
пробовали, сопротивляясь, петь с ним в парал-лель. Башилову было восемь,
кажется, лет. Но мальчик уж тогда был нацелен. Инстинктом, пальца-ми, нежной
кожей щеки он уже верно чувствовал опасность, когда уступить им значило быть
личнос-тно задавленным, и оттого-то, сталкивая меж собой голоса женщин и
вроде бы хитря, как хитрят дети, мальчик сам переигрывал и заигрывал вторы.
Мужчины молчали, ожидая. Женщины сбились. А Башилов-мальчик все дурачился на
своей певучей гармонике, и как затягивание времени, как продление баловства
возникло подспорье мелодии - тогдашние детские его вариации, хотя бы и
робко, ребячески, но они засверкали, заискрились, тесня и не давая женским
голосам ни пяди, ни кусочка музыкального пространства, на котором песня
могла бы заново выкрепнуть и выжить. Он уже в детстве забивал их пение. ?Ты
разве не замечал?? - спросила Галка тогда, у озера, а он переспросил:
?Что?..?
Казалось, поселок отпускает легко, и потому тихо уйти было здесь проще
простого: только за дом, а уж дальше никого не встретишь. Они пошли в ту
сторону, где горы,- горы были невысоки, из долин пахло влажной травой. Он
скрывал, что женат, и, когда Галка спросила, он ответил ей:
- Нет.
- А вроде сказали - женился...
По неясной какой-то причине он упорно скрывал первый год, скрывал
второй и только на третий, наконец осмелев, стал признаваться сторонним
людям, что женат. Возможно, это был безотчетный страх перед поселком: страх
сознаться в личном. Галке, женат он или не женат, было не так уж важно - она
не строила планов, и он это знал. Сидя в ковыле, они оба смеялись тому, что
руки аварийщицы оказывались ничуть не слабее рук музыканта, хотя у него были
достаточно сильные руки. Пахло степью. Жить казалось просто, как траве
расти, а ковылю выпрыгивать над травой и покачиваться. И сумерки были легки.
Они возвращались усталые - медленно шли, удивляясь, как далеко забрели.
Поселок обладал особенностью: сколько бы мало ни ушел от него, казалось,
ушел далеко.
- Уеду я,- сообщила Галка. - Скучно здесь становится...
Он спросил:
- Куда?
- Посмотрим.
У Чукреевых его ждала та же опрятная комната. Постелено ему было чисто
и у открытого окна,- через окно, припозднившийся, он и влез. В чистоте он
чувствовал себя как пух в воздухе. Чукреевы были без детей: сын Андрейка,
одногодок Георгия, шести лет от роду был убит молнией, когда шел с
Башиловым-мальчиком рядом и когда в долинах невысоких гор было полным-полно
тюльпанов. Тогда он не увидел молнии и, кажется, даже не услышал, а Андрейка
просто споткнул-ся, упал, лицо у него стало серое. Детей у Чукреевых больше
не было, и любили они Башилова, переместив с сына частицу любви на того, кто
шел рядом во время удара беззвучной молнии... Завтра Башилову было уезжать,
он лежал в чистой постели и у окна, усталые ноги гудели, он лежал и
улыбался: родина.
?Конечно, ты ляжешь у нас. Слов нет!? - сказал Чукреев в первый же день
и в первый же час, когда Башилов-музыкант приехал.
И жена Чукреева тогда же сказала: ?Ну ясно?.
Боялся взрыва снизу, а удара сверху - и повторение этих сложившихся
слов не было пустым, так как к этим словам и картина была, житейская
картинка, почти что факт.
В какой-то мере это уже однажды было, пояснял он. Был взрыв на том
самом заводе, когда шел к поселку, шел мимо, и после взрыва взлетевшая доска
вдруг упала рядом, в шаге, с грохотом; эта рядом, а следующая доска попадет
точнее, то есть могла же она попасть и ударить в висок, и, стало быть, вот
он, удар сверху, от которого он, музыкант, погибнет немедленно. И немедленно
же в замену ему закричат дети, маленькие или даже новорожденные, красные,
разинутые, крохотные рты. Они закричат, а воображение, разумеется, дорисует,
что это уже не просто писки и крики, а хор, они поют, да, совсем малые, да,
в пеленках, да, новорожденные с красными крохотными разинутыми ртами, они
поют, и получается, что он, камерный музыкант, искупил; получается, что он
не боится, а хочет этого удара сверху, удара доской, как бы беззвучной
молнии, чтобы упасть как споткнуться и зарыться серым лицом в землю...
Сын Башилова, молодой инженер, довольно красивый и, разумеется,
заехавший перед Новым годом к родителям, чтобы их поздравить и поклянчить
деньжат, рассказывал, что воображение отца не ограничивается поющими
младенцами - а кстати, нет ли там прокравшихся в подкорку и потихоньку
поющих ангелов? Он рассказывал, что возле дома и на улице было тихо, совсем
тихо, но начинающему стареть композитору показалось, что на улице только что
пели. Стареющее воображение, увы, скачет как хочет. ?Там только что пели
песню, да, да, я слышал: там проходили люди, совсем простые люди, маляры,
кажется, и пели!..? - настаивая на своем, композитор Баши-лов уже сильно
нервничал. Дергаясь по квартире туда и сюда, он наконец подходил к окну в
своем кабинете. Он осторожно открывал окно и выставлял голову. Он стоял и
вслушивался.
Сын тем временем тоже нервничал; сын, который приехал поклянчить
деликатно денег и ждал под просьбу удобной минуты, теперь уже разъяренный,
взвинченный, выскакивал на лестничную клетку и стучал к тем соседям, что
любят во всякий народный праздник широко погулять: ?Эй, вы?! Опять у вас
кто-то орал?!? - ?Никто не орал?. - ?Что?? А из-за двери вновь: никто не
орал, было тихо, клянусь тебе, мертвая тишина! - и верно: тишина... тишь...
и часы на руке тикают.
И тогда сын, молодой и довольно красивый инженер, возвращался, пил
холодной воды и обнаруживал начинающего стареть отца в кабинете, у
приоткрытого окна. Отец выставлял в окно сильно поседевшую голову,
вслушивался.
Сын подходил ближе и спрашивал:
- Ты что, отец?
- Ничего...
Сын трогал ладонью стены; кабинет был обит звукопоглощающей губкой.
Композитор, что и понятно, хотел тишины.
Кабинет Башилова был мал, фортепьяно умещалось с трудом, но, по
счастью, имелись две глубокие ниши, в одной стояла дорогая проигрывающая
система, в другой - фонотека, пластинки классической музыки. Небольшое
кресло было креслом-качалкой, покачивалось оно мягко, а все же нет-нет и
протирало ковер, за что жена не раз выговаривала, и, однако же, он любил
качаться именно на мягком ковре, а не на жестковатых паркетинах, которые в
отместку иногда неприятно похрустывали. Башилов любил сочинять в кресле. На
коленях стопка бумаги, в руках - ручка. Так он и сочинял - рисовал ноту за
нотой и бесшумно покачивался. За фортепьяно он лишь импровизировал ближе к
ночи, усталый.
Когда шло постепенное и не очень-то легкое признание
Башилова-композитора, отчасти ради этого признания Башилов-пианист много
концертировал. Написанная музыка должна играться. И понятно, что сонаты для
скрипки, а также обе для виолончели, из которых впоследствии особенно
ценилась Вторая, исполнялись с кем-либо в паре прежде всего самим Башиловым;
игрой убеждал он как скрипачей, так и виолончелистов, убеждал долго и
настойчиво, пока сонаты не стали говорить сами за себя. Но и когда сонаты
обрели жизнь, он исполнял их. Не числясь в ряду известных пиани-стов,
Башилов все же, несомненно, обладал определенным исполнительским почерком.
Ему было лет тридцать пять, но не больше, когда однажды во время
концертирования в Пскове, в перерыве после первого отделения, к нему
подошел, точнее, подскочил некий человечек.
- Здрасте,- радостно пискнул он; небольшого роста, с резкими
преждевременными морщинами, он был из тех, кто все повторяет: здрасте, и
вновь: здрасте, умиляясь и заглядывая в самые глаза, какой, мол, артист
рядом. Он умилялся, млел, а Башилов отметил, что руки его дрожат. - Помните
меня? - спрашивал он, но Башилов, конечно, не помнил, пока не было сказано,
что это и есть Геннадий Кошелев, малоудачливый певец, притча во языцех в
поселке. И конечно же Кошелев тоже узнал пианиста не по лицу, узнал по
фамилии, по афише. - Такие вот наши судьбы. Вы уже большой музыкант, а я
ничто, совсем ничто,- торопился сказать Кошелев, подбежавший, подскочивший в
перерыве концерта, и Башилов ожидал, что он попросит сейчас, сию минуту
денег.
Но он не попросил денег. Он попросил о разговоре, и Башилов подумал,
что уж там-то, в разговоре, он их точно попросит,- Башилов даже и взял с
собой сколько-то, когда отправился поужинать; но вновь ошибся. Кошелев и в
разговоре попросил о другом - он хотел петь в ресторане, в скромном
ресторане, и это не прихоть, не временная блажь, а итог размышлений, это
итог, и, значит, он нашел свой путь: малому кораблю малое плаванье. Он был
бы счастлив петь в небольшом ресторане, да, да, счастлив, он при музыке, и
ничего в жизни ему больше не надо, он именно что нашел свой путь. Но в
том-то и закавыка, что жизнь сложна и что, пока нашел путь, он со всеми уже
перессорился здесь, в небольшом Пскове. И потому хочет поменять псковское
жилье на Подмосковье,- нет, нет, он знает, что поменяться на Москву - это
трудно, дорого, сложно! он бы и просить не стал! - он будет вполне счастлив
в подмосковном ресторане, даже и в небольшом.
Он просил композитора и пианиста Башилова заехать в Одинцовский
райисполком Московской области, где и замолвить слово, чтобы не были они
слишком суровы и чтобы помогли обычному человеку по фамилии Кошелев с
обменом и с пропиской. Там, в Одинцовском, нужно чуть-чуть подтолкнуть.
Лучше всего прихватить с собой на полчаса какого-нибудь, скажем, чиновника,
влияте-льного дядьку из композиторского Союза, а уж дядька сам в лучших
словах скажет о Башилове, а в связи с ним - о Кошелеве...
Башилов пообещал; Башилов не только пообещал, но и все сделал, так как
не сумел выбросить из головы маленького певца и его слов, сказанных тихо,
просительно: ?Нас только двое из Аварийного. Кто же поможет мне, если не вы,
Жора...?
?Георгий?,- поправил тогда Башилов машинально, хоть и не чурался
прежнего своего имени.
?Да, да, конечно, Георгий, я и на афише видел: ?Георгий Башилов?,-
заторопился исправиться тот.
А через год Кошелев, поменявшийся в Подмосковье, в знак благодарности
пригласил Башилова в ресторан, в котором теперь пел: как водится,
композитора хотели напоить, накормить, ублажить, Башилов же долго
отказывался, кивал на занятость. Однако и тут щемящая память об Аварийном
поселке пересилила, Башилов ответил согласием, выкроил время и посетил этот
далекий загород-ный ресторан, кажется, ?Петушок?. Против ожидания,
композитору там понравилось. С женой и сыном-школьником Башилов жил в
каждодневных трудах, однообразно и, пожалуй, скучновато, пресно, а тут,
расслабившийся, он посидел за убранным столиком, вкусно поел, а также и
выпил. Гремящий лабудовый оркестрик и поющий Геннадий с галстуком-бабочкой
ему тоже в общем понравились, хотя не обошлось без привкуса пошлости,
особенно же в процыганских этих объявлениях, видно, вошедших у ресторанных
людей в моду.
- Для нашего гостя, известного композитора Георгия Башилова,
исполняется песня Ехал на ярмарку... - выкрикивали с пятачковой эстрады,
отчего слюна у гостя делалась во рту кисленькой и гнусной, однако оркестр
гремел, Геннадий пел, а все новые и новые люди шли танцевать, толпа входила
в экстаз; было шумно.
Выбравшийся из кислого самоощущения Башилов увидел этих людей поближе:
одни подпевали и веселились, другие танцевали, притихшие в объятиях,
счастливые и музыкой и минутой. Он не обольщался. Он видел и тех, что совсем
не вязали лыка, жестикулировали, мычали и даже плохонько выявить себя не
могли, не умели, чем вдруг остро напомнили Башилову безголосого и
страдающего дурачка Васика. Один из них все лез в глаза; в конце он сполз со
стула под стол и там, под столом, плакал. Про него забыли. Вокруг него были
только ноги, мужские и женские. Эти вот горькие, застольные или даже
подстольные слезы хотя и были, разумеется, второго сорта, но ведь тоже
слезы, тоже человеческие. И еще: как ни мало было в гремящей песне, как ни
ничтожно мало, крупиночка ее, музыки, все же таилась; расплюснутая в угоду
тексту, распятая, невнятно повторяю-щаяся на припеве и гоняемая туда-сюда,
она все же жила, и не было это лишь голым ритмом аккомпанемента, не было